Мобильная версия сайта |  RSS
 Обратная связь
DrevLit.Ru - ДревЛит - древние рукописи, манускрипты, документы и тексты
   
<<Вернуться назад

 

ЗАПИСКИ МИХАИЛА ЧАЙКОВСКОГО

(САДЫК-ПАШИ).

VI.

Путешествие. — Царство Польское. — Польская уланская дивизия.

Когда польская молодежь бердичевской округи и умом, и сердцем стремилась сделаться людьми сабли и пера, начали поговаривать о намерениях императора Николая объявить войну Турции за освобождение христиан и славян. Несмотря на национальный дух, пылкий и легко возбуждаемый, который господствовал в этой округе и который воспоминаниями о конфедерациях, св. Марке и более всего католицизмом разделял поляков от русских и мешал возрастанию того соглашения, семена которого были брошены в сердца польской молодежи продолжительным общением и братаньем с русскими офицерами и воспоминаниями об обществе зеленой книги, несмотря на историческое напоминание о союзе наступательном и оборонительном между Польшей и Турцией, которое оглашалось и защищалось семейством Ржевуских по той причине, что их предок подписал, как уполномоченный короля и Речи Посполитой, этот трактат вечного мира, и Потоцким, владельцем Белиловки, бывшим послом короля Станислава и Речи Посполитой в Стамбуле, общий голос, даже голос старшего поколения поляков, признавал эту войну [274] справедливой, логичной и необходимой, потому что она была за христиан и славян, которые, будучи оставлены на произвол судьбы, могли бы утратить и веру, и народность.

Камергер и подканцлер Каменские объезжали соседей, говоря: «Война нужна и должна быть, чтобы не прошла давность, так как иначе дверь захлопнется. Потому что в политике, господа, как и в суде, есть давность, не требовать чего-нибудь в течение срока, установленного законом, значит утратить даже право домогательства. У государя такие юристы, каких нет нигде на свете. Нессельроде и кн. Адам Чарторыйский принадлежат к одной школе. Нельзя засыпать, чтобы, проснувшись, не увидеть христиан обращенными в мусульманство, а славян потурченными. Грех был бы и пред Богом, и пред людьми за гибель стольких душ. Должна быть война не на живот, а на смерть».

Подкоморий прибавлял, что пошлет на войну трех своих сыновей, а четвертый, ксендз, будет молиться за них Богу. Камергер потирал руки и говорил: «и я послал бы свою Януарию, да вот если она попадет в какой-нибудь гарем! Еще если бы она попала в Роксоланы, это бы ничего, но в одалиски я не согласен, пусть лучше охотится на тетеревов, учит молодежь стрелять из шалашей, и это на что-нибудь пригодится».

Маршалок Пильховский, встретившись на каком то съезде с сенатором Ржевуским из Погребищ и с Потоцким из Белиловки, начал рассуждать о трактатах и сыпал, как градом, аргументами в пользу нарушения последнего союза Польши с Турцией. Потоцкий сказал ему, что он не может об этом судить, как человек несведущий в общественных делах, что судить об этом имеют право только такие люди, как он, Потоцкий, люди, обладающие научными сведениями и политическим смыслом, избранные в представители Польши королем и Речью Посполитою.

Пильховский возразил: «Речь Посполитая знала, какую голову послать к таким головам, а его величество король — каких послов послать». [275]

Оскорбление привело бы к вызову на поединок, если бы сенатор Ржевуский не пришел на помощь Потоцкому, в своей искусной речи немилосердно побивая Пильховского историческими аргументами. Пильховский уже было сложил оружие, когда сенатор с высокомерием закончил: «союз должен был быть спасительным, если мой предок подписал его, потому что это был Ржевуский, а не кто иной!».

Пильховский вскочил.

«Пан сенатор, мы знаем, что Ржевуские — люди умные, не то что другие, и вот вследствие то этого ума они и готовы служить за деньги тому, — кто больше даст».

Поднялся большой шум, но маршалок Пильховский всех перекричал, и когда хотели покончить дело возлияниями, Пильховский стал на колена с чаркой в руке, и когда все также стали на колена подле него, провозгласил тост:

«На здоровье нам, мелкой шляхте, и на горе и стыд вам, великим панам!».

И Ржевуский, и Потоцкий выпили этот тост и, убрались из шляхетской компании, а шляхта кричала браво и носила на руках запыхавшегося маршалка, а потом пили тосты: за Белого царя, за христиан, за погибель неверных.

Этот случай показывает настроение умов среди помещиков.

В это время появился в Бердичеве молодой капитан Милорадович, адъютант фельдмаршала Сакена, родом серб, очень горячий славянский патриот; он сошелся с польской молодежью, говорил везде о страданиях славян, и поляки, зажиточная шляхта, начали вступать в русские гусарские и уланские полки. Между этими поляками были: два брата Грузинских, трое Каменских, двое Трипольских, Карл Бучинский, Берчковский, Антоний Бардецкий, Красовский — все из одной округи; и дивизии третья гусарская и шестая уланская наполнились волонтерами из сыновей зажиточнейших помещиков юго-западного края.

Один из этой молодежи, Микульский, сын скарбника нурского, был прикомандирован к коммиссариату в [276] Бессарабии, в Измаиле, с поручением вступить в соглашение с запорожцами, жившими на правом берегу Дуная под властью и покровительством турецкого правительства. Микульский был очень хорошо знаком с историей козаков; упоминаю об этом потому, что от него первого получили мы обстоятельные сведения об этих вооруженных выходцах из запорожского войска. Он так добросовестно и точно занимался выполнением возложенного поручения, что спустя много лет я нашел на месте все в таком же виде, в каком тогда описывал Микулъский, который был с нами в постоянных сношениях.

Я был тогда еще слишком молод, чтобы вступить в армию, чего мне очень хотелось. Моя мать, которая вовсе не хотела видеть меня военным, решила послать меня в Варшаву, в университет, чтобы там изучением права и администрации я закончил свое образование.

Карл Ружицкий, бывший ремонтером 2-го полка польских улан, ради возможности сидеть дома и дослуживать до пенсии, как раз в это время высылал 19 серых лошадей, почти все из нашего табуна, в полк с подпоручиком Августином Серковским, но теперь он решил ехать сам, чтобы отвезти меня в Варшаву и рассчитаться и переговорить с Дверницким, в то время полковником и командиром 2-го уланского полка, расположенного тогда в Красноставе.

Иосиф Дверницкий, родом из юго-западной Руси, был несомненно одним из лучших кавалерийских офицеров в польском войске, как на маневрах, так и на поле битвы. Устав, написанный им по-польски и по-русски, был утвержден цесаревичем Константином Павловичем и сделан обязательным элементарным уставом в обоих войсках единого монарха. Но этот же Дверницкий, снискавши любезностями, за которыми у него никогда не было остановки, и подарками, которые он умел подносить вовремя, расположение генерала Коруты и генерала Ружницкого, проматывал деньги, свои и казенные, а полковое хозяйство у него было в плачевном положении: жалованье не всегда платилось, [277] ремонтные лошади не покупались, как следовало по закону, по которому восьмая часть лошадей ежегодно продавалась и на их место докупались новые.

За привилегию сидеть дома Ружицкий должен был доставлять лошадей в кредит, т. е. платить за них до рассчета с полковником. Офицеры и юнкера, которые хотели без отпуска пользоваться отпуском и считаться прикомандированными к ремонту, были обложены такой же контрибуцией. Таким образом собиралось иногда до 30 лошадей, хороших, породистых, но все таки и этого количества было мало. Наибольшая часть контрибуции бралась из нашего табуна, а с Ружицким рассчитывались деньгами, которых он, кажется, никогда не видел. Но все-таки наши лошади приобрели себе славу, и это было удовлетворением для моей матери.

Я расставался с матерью и с родственниками с горьким чувством, как будто отправлялся на тот свет. Эта Варшава, не знаю почему, казалась мне такой чужой, такой не козацкой, не славянской, не нашей, что я предпочел бы поехать в древний Киев или даже в заднепровский Харьков; но делать было нечего: так хотела моя мать, и так должно было быть. Все в Гальчинце казалось мне таким прекрасным, таким очаровательным, что я не мог досыта насмотреться на каждый предмет, а Долот так терся возле меня, так ласкался, словно хотел сказать: «не езди, останься с нами». Игнат, старый слуга моего отца, который нянчил меня ребенком, возил в школу и почти ни на шаг не отходил от меня, плакал, но все твердил: «Надо ехать, пани велит — она знает, что делает». Старый Янек ворчал, что меня увозят как раз в то время, когда я стал делаться добрым охотником, а Топчевский поклялся мне самым торжественным образом, что не позволит охотиться за зайцами и лисицами на гальчинецких землях, а будут охотиться далеко в чужих владениях, и что я могу быть уверен, что моя охота будет в таком же состоянии, как я ее оставляю. Оранский обещал также заботиться о [278] моих книгах и древностях. Я попрощался с матерью; она меня благословляла и целовала, но не проронила ни одной слезы. Сестры плакали; вся громада прощалась, и мне казалось, что я еду за море или, по крайней мере, за горы и реки.

Ян Омецинский ехал с нами до Кременца. Ехали мы по-польски, по-шляхетски. Наши верховые лошади и несколько борзых для подарков пошли с подпоручиком Серковским и с ремонтом прямо на Устилуг, мы ехали в двух экипажах с чемоданами и сундуками; бричка с кухней, поваром и лягавой собакой следовала за нами. Таким образом мы тронулись в путь.

Мы проехали через Бердичев; весь город и евреи представлялись моим глазам в таком прекрасном свете, что мне не хотелось их покидать, и в тот момент я был убежден, что не встречу подобного города, где можно достать все кроме птичьего молока, как издавна говорили о Бердичеве, а некоторые шляхтичи добавляли, что кто знает, может быть жиды нашли бы и птичье молоко, если бы это принесло им хороший барыш.

Я не думаю описывать дорогу по лесам и пескам, да и что бы я сказал о ней кроме того, что за лесом шел песок, а за песком опять лес. Не буду также перечислять городов, сел, рек, ручьев, пригорков, болот, потому что это можно найти на стратегической карте. расскажу только о том, что мне пришлось видеть более любопытного, но расскажу сообразно своим взглядам на вещи.

К обеду мы приехали в Жидовцы. Обед был гигиеничный, но удовлетворил бы гастронома, были даже жареные дрозды, а вино было такое, какое пили наши отцы еще до саксонцев. Достопримечательностью здесь был старый Шлемер, родом чех, допотопный бердичевский врач. Жил он за полмили от города; практиковать начал еще при саксонцах. Каждый день, с восходом солнца, садился он в маленькую коляску, запряженную парой чубарых лошадок; кучер его одет в миндального цвета кафтан с блестящими пуговицами, в круглой лакированной шляпе с павлиньим [279] пером; камердинер был в желтых брюках до колен, в коричневом фраке, в ярко-зеленом жилете, в напудренном парике, в складной шляпе, красных чулках, башмаках с пряжками, словно римский монсиньор. Сам барин и летом, и зимой ходил в светло-зеленом фраке с перламутровыми пуговицами, венгерских брюках перлового цвета и венгерских сапогах с отворотами, на голове фуражка с поднятым вверх козырьком, в дамских перчатках, с ним всегда была палка с золотой собачьей головкой и довольно большая шкатулка, оправленная в червонное золото. Коляска, лимонно-желтого цвета, была обита внутри красным сафьяном с желтой тесьмой; за коляской бежали две собаки, из породы так называемых «лампартов», такой же масти как и лошади. Таким образом, объезжал он все улицы города, не останавливаясь, а подвигаясь медленно, шаг за шагом. Евреи подходили, объясняли свои болезни и бросали полтинники в шкатулку, а доктор давал им маленькие флакончики с фиалковым маслом. Это было универсальное лекарство, так же хорошо помогавшее при мигрени, как и при вывихе ноги, при лихорадке, как и при ране. Пациенты употребляли его и должно быть вылечивались, потому что приходили снова и платили деньги. Если сам Шлемер отправлялся с визитом к какому-нибудь богатому пациенту или на съезд помещиков, так как он принимал участие в выборах, то объезжал Бердичев его камердинер и результат получался тот же. Так шло дело в течение 78 лет до 1831 г. У Шлемера была прекрасная деревня и огромные капиталы в звонкой монете, находившиеся на хранении у босых кармелитов. У него была сестра, чешка, двумя годами моложе него, оставшаяся в девицах, потому что не хотела выходить за немца, а славянина не находилось, и вторая жена, пани Софья, 18-летняя барыня, довольно красивая; муж он был примерный на редкость. У него был табун лошадей прекрасной породы и ежегодно, в день св. Михаила, он дарил мне одну из них в знак приязни и в память того, что, приехавши из Чехии, он начал свою карьеру в качестве врача при архидиаконе Фаддее [280] Чайковском, а после его смерти перешел к киевскому униатскому митрополиту Росцишевскому и, двигаясь дальше и дальше, сделался наконец богачом. Когда то Шлемер был красивым мужчиной и пользовался большим успехом у прекрасного пола; первая его жена, урожденная Звольская, которую он развел с ея первым мужем, была одной из красивейших женщин на Украине. У Шлемера была псарня, и все собаки назывались Попе, или Линда; как только издыхал один из сопровождавших его псов, то тотчас заменялся новым. Кучера и камердинеры сменялись, но их костюм оставался неизменным. Скорее мог измениться сам Шлемер, чем его светло-зеленый фрак или желтая коляска.

Из Жидовцев мы поехали в Адамполь к моей двоюродной сестре Феодосии Третьяковой, которую я очень любил, потому что она была мужчиной по уму и женщиной по сердцу. Добрая мать для своих детей, распорядительная хозяйка — она вела все хозяйство, — пани Третьякова была всей душей предана славе дома Ястржембцев, я был Вениамином ея сердца, она надеялась, что обо мне будут упоминать в истории. В это время она была сильно разгневана на то, что какой то Чайковский герба Дуб из Галичины в последнем издании какого то гербовника поместил рыцарский род Ястржембцев между родами герба Дуб, родами мирных землевладельцев. Это ее очень огорчило, и она готовилась к процессу пред высшим судом за такое поношение. Муж моей двоюродной сестры, Михаил Третьяк, очень честный и благовоспитанный помещик, постоянно трудился над разрешением философских вопросов; что это были за вопросы, неизвестно, потому что из его трудов ни один не вышел в свет.

У Игнатия Стемпковского, внука известного региментаря, в Жолудках, мы нашли очень любопытную коллекцию шапок; в длинной галерее было их, занумерованных и с надписанием даты, страны и моды, 1812, начиная с тех, которые носили строители вавилонской башни, когда все [281] говорили еще на одном языке, до шапочки в форме дыни, только что привезенной из Варшавы, куда она прибыла прямо из Лондона из жокей-клуба.

У Эдуарда Петриковского также была коллекция, но уже не шапок, а батогов, канчуков, ногаек, арапников, плеток, хлыстов и т. п., их было до тысячи, также с надписями, с датами и объяснениями относительно каждого рода; мы насчитали 64, относящихся к ордену иезуитов, — должно быть превелебные отцы хорошо вколачивали разум в головы своих питомцев.

Посетили мы и Волицу над Случью, потому что там была достопримечательность, о которой я упоминал в прежних моих сочинениях, и о которой расскажу еще раз, как об очень любопытном феномене. Это был Алоизий Выжиковский. Потомок богатой и знатной фамилии на Украине, унаследовавший от отца состояние в несколько миллионов, он на двадцатом году был капитаном гвардейских драгун, адъютантом фельдмаршала Витгенштейна, чуть не попал в флигель-адъютанты, на 24-м году он стал мужем самой красивой женщины, какую только можно вообразить, Людвики Грузинской. Вследствие своего обжорства и сластолюбия, он прожил состояние, испортил карьеру, свел в гроб жену от огорчения, а вместе с тем был честным и благовоспитанным человеком, уважаемым помещиком, которого нельзя было ни в чем упрекнуть. Обжорство было его страстью, болезнью и природным свойством; ни собственный его разум, ни советы приятелей, ни просьбы родных, ни запрещения врачей, ни даже страх смерти не могли сдержать его. У него было три повара: один для приготовления мясных блюд, другой — рыбных, третий — печений и овощей и кондитер, и, действительно, все были мастерами своего дела. Ел пан Алоизий весь день почти беспрестанно.

Мы застали п. Алоизия уже превратившимся из владельца Рогинец, стоивших четыре миллиона, в помещика [282] Волицы, ценность которой не превышала 300,000 злотых польских. Жена его была уже больна; тетка Шидловская всячески бранила Алоизия, а он ел, пил и думал только о забавах. По случаю нашего приезда он пригласил к себе всех соседей и устроил бал с танцами.

Наконец, мы приехали в Устилуг, где ждал нас поручик Серковский с 19-ю ремонтными лошадьми. В ту же ночь с другого берега реки были переправлены, но не по мосту, а вплавь 81 белая лошадь. Не теряя времени, уланы приготовили краску из синьки с углем и принялись раскрашивать приведенных лошадей. На другой день, около полудня, когда лошади обсохли и казались темно-серыми, мы переехали через мост и остановились у таможни, где нас ждали директор таможни, отставной майор польских войск Вежлуцкий, и майор Быдловский, адъютант генерала Ружницкого. Они осмотрели коней по одиночке, хвалили их породистость и особенно темно-серую масть, которая доказывала их молодость и крепость, и затем каждый от себя послал рапорт своему начальству о том, что из Украины приведено для ремонта 2-го уланского полка сто темно-серых молодых лошадей прекрасной породы.

Так обделывал дела Дверницкий: старых полковых кляч, едва волочивших ноги, он перекрашивал в горячих жеребцов и ему верили.

Скоро мы приехали в Красностав, где был расположен 2-й уланский полк и где жили полковник Дверницкий и бригадный командир герцог Адам Виртембергский, мать которого была урожденная княжна Чарторыйская.

Теперь я был уже в царстве польском, в Красноставе, принадлежавшем магнату-демократу. Шляхте он нашептывал: «шляхтич на загроде равен воеводе», так как знал, что ни один из участников съезда не может претендовать на канцлерство или на гетманство, а [283] благодаря вызванному этим «nie pozwalam!», этому несчастному liberum veto, не дадут достигнуть этого звания и другим. Во всяком случае, это был великий государственный человек и великий военачальник.

На площади была квартира Дверницкого. Двор был наполнен оседланными конями, экипажами, уланами, евреями и собаками разных пород. Везде было движение и жизнь. В передней солдаты и унтер-офицеры угощались зельтерской водой с шампанским. В комнатах было полно офицеров и штатских. Одни играли в карты, другие в биллиард; некоторые пили шампанское или венгерское; иные ели, курили трубки, громко разговаривали. Красивая пани Деболина играла на фортепиано какую-то арию, а полковник, с огромным брюхом, завитой, расфранченный пел под ея аккомпанимент. Музыка гремела в зале, а уланы кутили. Подполковник Гавронский, также украинец, худощавый, тонконогий точно каланча, с желтым как пергамент лицом, прохаживался среди веселой толпы и ворчал:

— Офицер не получал жалованья, не дают жалованья и солдатам, половины лошадей в полку нет, долгов полно, что это будет?

Метельский, которому под Смоленском в то время, когда он вел свой отряд в атаку, пуля попала в губу и вышла через щеку, что он заметил только на взятой батарее, теперь полковой квартирмейстер, услышав ворчанье Гавронского, подошел:

— Эх, подполковник, будем пользоваться жизнью, пока позволяют годы. Сегодня мы господа, а завтра Бог знает, что с нами будет. Так то.

В полк приехали двое юношей определяться в юнкера: Людвиг Пиотровский и Феликс Якубовский. Дверницкий стал их расспрашивать о родственниках и об имуществе, потому что они оба были из Украины. [284]

Первому, который сказал, что дела его отца расстроены, он посоветовал ехать к полковнику Томинскому для поступления в 1-й полк, там-де мундир гранатовый с малиновым воротником, или к полковнику Рутою, в 4-й полк, — там вороные козацкие кони. Второму же, который сообщил, что у его отца много имений и что он приехал на четверке серых лошадей и привел еще трёх верховых, тоже серых, сказал: «К тебе будет идти белый воротник, оставайся с нами, через месяц мы произведем тебя в подпрапорщики», и затем обратился к Олтаржевскому: «Капитан! Осмотрите этих лошадей, и если окажутся хорошими, возьмите в эскадрон. Потом рассчитаемся».

Гуляли, шумели; ни офицеры, ни солдаты и не вспоминали о жалованьи, и все каким то образом держалось.

Таков то был полковник Дверницкий, без сомнения самый способный и самый образованный из кавалерийских офицеров польского войска, хотя и не начавший свою службу с рядового, потому что поступил в 1809 г. в уланский полк Тржецевского прямо эскадронным командиром. Никто лучше него не знал службы обозной, полевой, никто не превосходил его на учениях и маневрах, никто не мог быстрее и удачнее его приложить теорию к практике. В кампанию 1812 г. он, после генерала Квасневского, выказал наиболее достоинств кавалерийского офицера, а в 1813 г., командовал сборным полком кракусов. По возвращении в Польшу, он получил поручение организовать и принять в командование 2-й уланский полк. Очень тучный, он вскакивал на коня без стремян, легко танцевал мазурку, любил веселиться и принимать гостей. Почти все офицеры в его полку были родом из Украины, Подолии и Волыни, многие из них были сыновья богатых родителей и хорошо воспитаны; чтобы угодить полковнику, они держали танцевальных учителей, а кто не умел танцевать — учился; у всех были охотничьи ружья, борзые, гончия и лягавые, — охота была модной забавой в этом полку; полковой [285] оркестр был превосходно составлен из хороших музыкантов. Веселились постоянно. Что же касается жалованья, то его не платили даже солдатам, и никто не жаловался на полковника. Помещики доставляли провиант для людей, фураж для лошадей и едва ли когда-нибудь получали за это деньги, но за то веселились и охотились у полковника. Меня уверяли, что во 2-м уланском полку никогда не было более 500 лошадей, а полагалось 800, но и в Варшаве, и в провинции на маневры, парады и смотры полк выступал с полным комплектом лошадей. Дело в том, что у всех офицеров упряжные, верховые и охотничьи лошади были серые; кроме того, помещики, купцы, даже извозчики доставляли, в случае надобности, своих лошадей, — так все любили полковника. Дверницкий таким образом объяснял эту любовь. С поляком, говорил он, нельзя иначе поладить, как только прикинувшись глупее него, чтобы всяк думал: я этого простака буду водить за нос, как мне вздумается. И тогда ему не придет и в голову никакая оппозиция и им можно играть как пешкой. И он был вполне прав; будучи человеком умным и хорошо воспитанным, даже ученым, он часто прикидывался простаком, и в течение всей жизни распоряжался поляками, и был любим ими. Каждый думал про него: «пороху он не выдумает, но человек хороший, и лучше пусть он пляшет под нашу дудку, чем иметь такого, который заставил бы нас плясать под свою дудку».

Дверницкий не был демократом, скорее он был консерватором, даже монархистом и добрым шляхтичем, но, имея зуб против кн. Адама Чарторыйского, состоял в оппозиции против аристократии. Эти отношения возникли по следующему поводу.

Дверницкий, притесняемый генералом Ружницким за беспорядки по командованию полком, находился в очень печальном положении. Ему нужно было 100,000 злотых, чтобы замять дело. Он отправился прямо в Пулавы к кн. Адаму Чарторыйскому и тот велел выдать ему требуемую сумму, на которую полковник выдал расписку с обозначением срока. [286]

Срок прошел, а полковник изворачивался, как лисица, чтобы не встретиться с князем Адамом. Последний же, напротив, старался увидаться с ним, — не ради получения денег, а потому, что слышал о его выдающихся качествах и хотел завязать с ним более близкие отношения. Однажды он встретил Дверницкого в Варшаве, пригласил в свой экипаж и привез во дворец Чарторыйских, где, наговоривши много комплиментов, сказал:

— Чтобы не было ничего, что заставляло бы полковника уклоняться от встреч со мною, уничтожим этот пустяк.

И бросил росписку в огонь. Дверницкий ничего не ответил, распрощался очень вежливо, но потом обиделся за такой поступок со шляхетской подписью, хотя и признавался, что никогда не заплатил бы этого долга.

Я видел все четыре уланские полка собранными под Левартовым. Ничего красивее, великолепнее, образцовее нельзя было встретить. Старые уланы совершенно пасовали пред отважной и разгульной молодежью, большею частью из юго-западной России, которая стремилась облечься в уланские куртки и шапки, чтобы под руководством старых и опытных учителей утвердиться в воинской отваге и патриотизме. Как великолепно выглядел 1-й эскадрон 4-го уланского полка, состоявший из седоусых старцев с крестами на груди под командой семидесятилетнего капитана Филибана, где младшим подпоручиком был 55-летний Крыжановский. Как красиво выглядели они рядом с молодыми уланами, у которых едва пробивались черные усики на верхней губе, щеки которых были покрыты румянцем, как у девушек, такими ловкими, что казалось, будто они скачут вместе с конем. Красиво выглядели и Метельский с простреленным лицом, и Кобылинский с выбитым пулею глазом, и Гавронский, исколотый пиками, рядом с мужественным Ковальским, Олтаржевским и другими. Такой гармонии нигде и никогда [287] не видывали у поляков, потому что тогда во главе их стоял цесаревич Константин Павлович, которого боялись, но которого любили. Молодые почитали старших; старые не чувствовали нерасположения и зависти к молодым. Был порядок, была дисциплина. Была гроза, и был страх.

(Продолжение следует).

Текст воспроизведен по изданию: Записки Михаила Чайковского (Садык-паши) // Киевская старина, № 5. 1891

<<Вернуться назад

Главная страница  | Обратная связь
COPYRIGHT © 2008-2019  All Rights Reserved.