Мобильная версия сайта |  RSS
 Обратная связь
DrevLit.Ru - ДревЛит - древние рукописи, манускрипты, документы и тексты
   
<<Вернуться назад

ЕВГЕНИЙ СЮ

БИТВА НАВАРИНСКАЯ.

(Рассказ Евгения Сю. Перевод с Французского.)

I.

НАКАНУНЕ.

19 Октября 1827.

При юговосточном, прелестном ветерке, союзные эскадры крейсировали перед Наваринским заливом. Иногда открывались перед ними целые домы, пальмы, террасы; иногда высокие скалы острова Сфактерии заслоняли от глаз вход в бухту, где Турко-Египетский флот стоял [238] тогда на якоре; присутствие этого флота доказывал выставлявшийся по временам, из-за гор, лес мачт, с красными флагами и значками всех цветов.

Англичане занимали правую сторону линии, Русские левую, Французы средину.

Было два часа пополудни. Вахтенный офицер на корабле Бреславле беспрестанно ходил, мерными шагами, по юту, и останавливался только для того, чтобы навести свою зрительную трубу на тесный вход в рейд. Еще раз посмотревши туда со вниманием, он увидел, что парусы на Бреславле начали хлопать, и что корабль выходил из ветра. — На ветр! На ветр! — закричал он тотчас, и подбежав к бизань-мачте наклонился над галереею поверх руля; когда же движение было исполнено, он вскричал: — Какой фаля сидит у румпеля?.. Ба! это ты Мюло... один из лучших наших рулевых... Да о чем ты задумался?

— Виноват, Капитан — отвечал Мюло; — но вот уже три раза ножик мой открывается сам собою, и...

«Ну? что-же еще: и...?»

— И я думал что это худое предвестие — сказал старый матрос с видом человека пристыженного.

«Ты дурачина Мюло! Как в твои лета, с твоею опытностью... веришь таким глупостям... [239]

— Глупостям, если угодно, Капитан... но перед Трафальгаром, точно также, у меня свайка два раза падала острием...

«Ну?» спросил офицер, улыбаясь при торжественном и важном виде рулевого.

— Ну, это не предвещало мне доброго, Капитан! Посмотрите — сказал он, проводя пальцем по широкому рубцу, который начинался у него около левого глаза, разделял нос, и терялся в густых, седеющих бакенбартах.

«Молчи старый дурачина, и правь хорошенько» молвил офицер, возвращаясь на свое место.

— А вот, вы увидите, Капитан — печально сказал Мюло, повернув колесо руля так, что парусы наполнились, и герой-корабль, приходя в надлежащее положение, покачнулся на правый бок.

«Наковец» сказал офицер следуя зрительною трубою за поворотами лодки, вышедшей из Наваринскаго залива и правившей к Адмиральскому кораблю. «Наконец мы услышим что нибудь новенькое!»

В самом деле, не прошло четверти часа, как три флага разных цветов взлетели на щеголеватом прелестном французском фрегате, который с гордостью нес на себе Адмиральский флаг Кавалера Риньи. — Боцман! — вскричал Капитан: — позовите сигнального офицера. [240]

Боцман отдал военную честь, сбежал, и тотчас взошел обратно с одним из Мичманов.

— Важное известие! — сказал Мичман своему товарищу, рассмотревши сигнал. — Видишь ли, мой милый: зовут Капитанов кораблей на Адмиральский корабль... Дал бы Бог затем, чтобы отдали приказ готовиться к сражению, а то мы заплесневеем здесь... Однакож, надобно уведомить командира.

Вскоре, корабль лежал в дрейфе; шлюпка начальника корабля покачивалась внизу, подле лестницы правого борта, и матросы, почтительно сняв шляпы, стояли в ней с поднятыми веслами, ожидая старшего офицера. Раздались три звука свистка. Начальник ухватился за веревку, протянутую вдоль лестницы, сошел, сел на роскошные, усеянные линилями ковры, покрывавшие заднюю часть лодки, и приказал править к Сирене.

Когда это событие стало известно на корабле, матросы толпою привалили на бак: офицеры собрались на юте. Предположения о разговоре командира с Адмиралом различно занимали умы всех.

— А что думаешь ты, дядя Ренар? — спросил молодой Штурман высокого, худого, желтого человека, который сидел, и, куря трубку, пускал дым то из носу, то из роту. [241]

«Эге, племянник!» с важностью отвечал спрошенный, «Я думаю, что Сирена будет для командира мысом, и что вероятно он сей час пристанет к ней... Эге!»

Эти: эге, были у стараго Констапеля как бы знак в скобках, и он заключал в них все свои фразы.

— Зло шутить, дядя! — отвечал молодой человек. — Стану-ли я тебя учить, что рея крюйс-брамселя меньше нежели рея нижних нарусов. Я спрашиваю: как ты думаешь, пощекотят-ли затравки у ваших пушек, чтобы заставить их кашлять?

«Эге, племянник! Коли верить тому чего хочешь, так я думаю, что пощекотят; да, право жаль, что этакие храбрые молодицы только лежат на лафетах, и говорят столько же как старая баба за вечерней. Эге!»

Он почти плакал говоря это и с горестью указывал на линию безмолвных коронад, которыми был уставлен шкафут корабля.

«Эге! вот вся моя семья. Посмотри, вот большие, 36-ти фунтовые: — я называю папеньками... маленькие, 18-ти фунтовыя, — мои дети; а эти красивыя каронады — маменьки... Посмотри, как они умны, стройны, как уставлены, вычищены, они не знают политики... Ах! ну, Бог милостив, он даст им поработать... Эге! ты увидишь, племянник... ты увидишь — говорил [242] старый служивый, поводя глазами, которые у него блистали как звезды. — Но — прибавил он — вот и командир приближается к кораблю; узнаем, с которой стороны дует ветер.

Командир взошел на палубу. Лицо его блистало радостью; он держал в руке несколько бумаг. Входя к капитану, он сказал ему: соберите Штаб в комнату совета.

— Славно! Будет смех! — сказал Мюло, взглядывая то на компас, то на паруса.

О намерениях Адмирала не было узнано ничего положительного, однако, через час после совещания, все волновались на корабле Бреславле. Место обыкновенного спокойствия, обыкновенной тишины, — заступила какая-то бешеная радость: пожимали руки друг другу, смеялись, клялись как можно веселее; особенно молодые матросы были совершенно вне себя.

— Ну? — сказал молоденький человек, блистающими глазами и с румяным лицом, подходя к Ренару. — Ну, старина, будет жарко... завтра... о, я отдал бы жалованье за два месяца, чтобы это было теперь... А ты?

«Я, — отвечал с важностью Констапель. — Эге! Мне это лучше доброго шквала». И он стал опять жевать свой табак, потому что скромность и важность старых моряков была совершенно противоположна военной пылкости неопытных. Впрочем, не без удовольствия улыбались они [243] глядя на этот молодой энтузиазм, порождаемый мыслью о первом сражении; но, с давнего времени привыкши к военному делу, они знали, что мгновенный восторг вскоре уступит место помышлениям более важным.

Около батарей все было очищено; каюты, кухни, и все временные помещения. Концы нижних рей были укреплены железными цепями; на марсах поставлены легкие пушки; словом были приняты все меры на случай сражения.

Восхищение молодых моряков еще более увеличилось, если то возможно, от этих быстрых перемен, от этих усиленных и необычайных трудов. Но когда все было кончено, когда небольшой отдых утишил эту горячку пылкости, тогда можно было заметить любопытную перемену в нравственном состоянии одной части экипажа. Старые моряки сохраняли беззаботное, твердое выражение, столь обычное им; но молодые люди стали молчаливы и задумчивы; они отделялись от всех, они искали уединения, которое можно находить и на корабле. Сначала, они думали об отечестве; потом — о предметах своей привязанности, о будущих надеждах своих. Тогда только могли они сообразить неверность битвы, к которой приступали столь храбро; но совсем не страх угасил их веселость, нет! Это было грустное, религиозное [244] размышление, от которого нельзя защититься, готовясь в первый раз к решительному сражению.

Командир, который во время продолжательной, отличной службы своей имел случай узнать совершенно этот удивительный разряд людей, взошел на ют, и после краткого, но сильного обращения к воинам, сказал им: «Ну, что ж, дети! Неужели сегодня мы не будем плясать? Теперь самое время. Скорей, в кружок!.. Господа офицеры, вы должны подать пример».

При этих словах, радость опять появилась на всех отуманенных лицах. На палубе подняли фонари, потому что ночь уже наступила; все без различия чинов, матросы, боцманы, офицеры, взялись за руки и начали плясать на баке. Послышались Французские напевы и песни... Странно было видеть тысячу двести человек, готовившихся на другой день встретить страшные опасности, а теперь весело повертывавшихся на досках, которые отделяли их от бездны, и приветствовавших морскую битву веселым, бешеным вальсом. Какое-то живое напоминание о родине было в этих народных напевах, так же как и в этих праздничных песнях, терявшихся в пространстве и замиравших в слухе Ибрагимовых Адмиралов.

Через два часа, Командир, не желая чтобы слишком утомились эти люди, которым назавтра были нужны вся сила и твердость, дал знак [245] расходиться. Сделали перекличку, и каждый, взяв свою койку, сошел вниз, повесил ее на обыкновенное место и бросился отдыхать.

Несколько времени еще можно было слышать задушаемый смех, смелые речи, разные остроты и длинные рассуждения о храбрости Египтян, о средствах предохранять себя от брандеров... Наконец, мало по малу, все голоса смолкли, и глубочайшая тишина царствовала на корабле, который медленно двигался под небольшими парусами.

За шумным, оживленным говором, настало таинственное безмолвие. Каждый из офицеров сошел в свою тесную, темную комнатку. Там должны была опять пробудиться грустные мысли. Каждый из них глядит с любовью на это убежище, где проходило столько часов в роскошном мечтании, в сладостной лени, где было создано столько блестящих, фантастических предначертаний. Один открывает свое бюро и еще раз перечитывает письма старого отца, сестры, брата. Другой думает долго о прошедшем, мало о настоящем, и совсем не думает о будущем; он задушает вздох сожаления, гонит от себя черное предчувствие, и наскоро пишет несколько строк. Это последние распоряжения, последние обеты умирающего солдата; это мольба, это прости... воспоминие, написанное для женщины, для матери... его передадут другу, если писавший будет убит. [246]

Воин засыпает, и спит крепко, потому что прежде всего он храбрый человек, потому что он заплатил долг природе и чувству истинному; потому что завтра, при звуке барабана, надобно быть неколебимым, холодным, жестоким, и среди картечного огня, среди свиста ядер, треска ломающихся мачт и крика умирающих, мало останется в сердце его места для нежного чувства, для свежей мысли о любви.

Другая сцена происходила в передней частя корабля Бреславля. Боцман Мюло и Констапель Ренар сидели на краю небольшой постели, находившейся в общей их каюте; между ними стояли бутылка и стаканы жестяные.

— Итак это решено — сказал Мюло — В случае, если ветер унесет меня, или, иначе, меня убьют...

«Эге! Тогда я возьму Жоржа к себе!» перебил его Ренар.

— Может быть, от этого будет тебе тяжко?

«Да; но что же будет делать без тебя этот бедный малютка? Сказано, что лучше родительского глаза нет ничего. Да, Мюло, родительский глаз должен подметить, скоро ли, например, можешь ты убрать парус, когда подходит шквал.

— Спасибо! Ох, спасибо, Ренар! А ведь это удивительно, что я никак не могу преодолеть себя... Я уверен, что высучу завтра канат... [247] не даром открывался мой ножик два раза, сам по себе... А?

«Эге! страшиться нечего... но и доброго в этом не много.»

— Впрочем, все Бог! но горько мне за Жоржа.

«Я стану о нем заботиться... Ведь уж я обещаю тебе это; эге!»

— Бедняжка!.. посмотри как он спит.

Оба моряка тихонько подошли к койке, повещенной в углу каюты: там тихо спал дитя десяти лет, и лицо его, даже во время сна, сохраняло выражение веселости и остроумия, необыкновенного в таком нежном возрасте.

С минуту глядел на него безмолвно Боцман Мюло... потом, глаза его стали влажны и одна слеза, упала на щеку сына.

— Ох! — сказал он, утираясь ладонью своей руки, грубой, запачканной смолою.

— Я не трус, а право, Ренар... желал бы чтоб совсем не было этого проклятого сражения.

«Эге! Разве я не буду там?.. Приятель!» вскричал Ренар, бросаясь в объятия Мюло и зажимая глаза: — он не хотел показать, что и сам плачет.

— Все равно, Ренар, добрый приятель! Все равно... Я не могу быть спокоен. Тебе легко [248] говорить: ты уверен, что не оставишь кожи в этом собачьем танце.

«Что правда, то правда. Я три раза задувал свой фонарь, и три раза опять зажигал его поднявши вверх... Стало быть верно, что я останусь жив. Чего же бояться тебе после этого?

— Бедный Жорж! — сказал Мюло. — Он такой молодец, такой плутяга. Я только вздумаю, так и хохочу, как однажды он опустил батарейный люк, и заставил гнаться за собою трех новобранцев... Он-то знал дело, да и перескочил через люк, а трое дураков, полетели вниз, под палубу... да один из них так славно отделал себе ноги, что фельдшер хотел у него отрезать одну...

«Да, Мюло, в этом нечего и спорить», с важностью сказал Ренар, «что Жорж обещает со временем быть славным малым и что у него есть расположение к доброму, которого не оставлю я втуне, если тебя не станет... будь уверен в этом.

— А в заключение, мой старый Ренар, прости... прими спасибо теперь, если я не увижу тебя после схватки.

Они обнялись дружески, и после этого растянулись на постеле, в ожидании рассвета: — с восхождением солнца должно было открытою силою войти на рейд. [249]

II.

ДЕНЬ БИТВЫ.

20 Октября 1827.

Восходит солнце! Оно золотит своими лучами голубые, свежие, прозрачные воды Средиземного моря и сквозь легкий туман рисуются высокие скалы Сфактерии. Вставай, бедный матрос! вставай! Расправь свои заснувшие члены, сверни свою койку и беги на зов барабана. Много и хорошо говорить о спокойном сне героев перед сражением... Сколько, Боже мой, героев посреди этих длинных батарей! Они храпят так, что почти заглушают звук барабана.

Бегут вверх; делают перекличку, и весело слышать как эти мужественные, звучные голоса отвечают на каждый вызов. В десять часов, каждый получил приказание идти к своему месту. Солдаты взошли на палубу; пороховая камера открыта.

Тогда я сошел в батарею, где были тридцати-шести фунтовые орудия. Зрелище удивительное! Свет, проникая только сквозь отворенные люки, отражался на лицах всех, как в Рембрандовых картинах; потом, скользя по черным, выполированным пушкам, он блистал на светлой стали дощечек, между тем как средина и передняя часть батареи оставались в тени; только иногда, по прихоти света, железо дротиков и [250] сабель, которыми была обвешана стена, сверкало как внезапная молния. Матросы, в небольших соломенных шляпах, в шароварах и рубашках, подпоясанных красными кушаками, молча стояли вокруг своих пушек.

Назади, старший лейтенант корабля отдавал приказания мичману и нескольким гардемаринам, которые должны были наблюдать за успехом действий; далее, Ренар, констапель, ходил взад и вперед, оборачивался и говорил каждому человеку и каждой пушке, иногда с угрозами, иногда с ободрениями или с удивительными приговорками.

— Ну, ребята, смотрите же! Новичкам надо сказать, что будет добрая потеха. Главное: быть спокойным и не бояться крови; потому, надобно вам знать, что когда из раны идет кровь... то это добрый знак...

В это мгновение подошел к нему Боцман Мюло. Его лицо блистало радостью; он держал за руку Жоржа.

— Здорово, матрос! — сказал он Ренару, весело ударив его зрительною трубкою по голове.

«Эге, старик! Да мы, видно, оба веселы сегодня? А!.. Слышишь пороховой запах? Слышишь?..

— Прежде всего... и после всого... я спасен; тебе уж не нужно тяготить себя моим сыном, [251] потому что я сам увижу, как будет расти Жорж.

«Эге! А кто тебе сказал это?

— Да что, брат Ренар: я не выдержал; пошел к Капитану, доброму, старому начальнику и сказал: Капитан! вы знаете меня; я не трус; так позвольте же мне не править рулем на палубе, а быть внизу. Мюло, отвечал он мне, такому старому служивому, как ты, нельзя отказать ни в чем. Ступай! — Видишь что, матрос: эта история с моим ножиком показывала, что мне надо бояться своего места, то есть, что ядро придет искать меня там — да и не найдет ничего, таки совершенно ничего... Вот будет какая штука! — Добряк обнял своего сына.

— Итак, до свидания, товарищ — сказал весело Мюло. — Постой: Жорж остается у тебя. Он при одиннадцатой пушке.

«До свидания!» отвечал Ренар. «Но прежде все-таки обними меня.»

— Да мы безопасны оба. Коли хочешь, после!

 

«После!» — печально пробормотал Ренар. Он протянул руку к рулевому. — «Все равно, старик! Уж мне так хочется.

— Пожалуй! — сказал Мюло кидаясь в объятия друга, который сжал его крепче обыкновенного. Они расстались, и Ренар, увидев, что он [252] всходит на батарею, где стояли 18-ти фунтовые орудия, вскричал горестно: — Итак у меня одним другом меньше, и одним сыном больше. Чорт возьми! Пусть останется жив мой старик, и я, пожалуй, приму на воспитание всех юнг одиннадцатого экипажа.

Продолжительная дробь барабана показала, что начальник корабля осматривает батареи. Он сошел, и после быстрого, но верного осмотра людей и пушек, возвратился на палубу, сказав экипажу несколько ободрительных слов.

Тогда был полдень. Корабли шли вдоль Морейского берега, обгибая угол, скрывающий укрепления Наварина, и образующий вход в залив.

Этот маневр был очень ясен и значителен; но когда Азия корабль с флагом Английского Адмирала, и за ним Генуа и Альбион вступили в пролив, тогда не сомневались более, чем окончится дело.

За ними шла Сирена. На небольшом пространстве, которое проплыл Бреславль вдоль берега, можно было видеть ее несколько минут: она шла под марселя н красовалась своим флагом.

Этот вид воспламенил матросов, которые склонились к люкам.

— Эк она гордится! — сказал один.

«Эге!.. она знает, кого несет на себе, [253] товарищи... хоть бы, например, конь: всегда знает своего хозяина... Да, впрочем, на что бы ни взошел Адмирал: хоть на купеческое судно, хоть на конопатную лодку... это видно тотчас.

— Однакож, Ренар — сказал другой — почему Англичане идут впереди нас?

«Попробовать пушек Брагимовых, дети мои! А когда надо будет кусаться, так мы станем в одну линию. Не беспокойтесь: наш Адмирал не станет глядеть из-за других. Это молодец!

В это мгновение послышался густой голос говорной трубы, с верхней палубы на нижнюю батарею: — Канонеры по местам!.. Не стрелять прежде приказания!..

Лейтенант, мичман и гардемарины повторили это предостережение.

Тогда обгибали мыс. Можно было видеть город и укрепления, которые возвышались амфитеатром, а перед ними и Турко-Египетскую эскадру. На правом фланге ее были три линейные корабля: в средине двадцать 60-ти пушечных фрегатов; а на левом фланге остальные фрегаты, не столь большие; далее, корветты и бриги составляли вторую и третью линии, и должны были своим перекрестным огнем поддерживать суда первой линии.

Никогда, я думаю, ни один моряк не запомнит, чтобы он видел такое число военных кораблей, стесненных на таком малом [254] пространстве, в заливе, не имеющем и одной льё углубления.

Матросы внимательно и с величайшим безмолвием глядели, как Английские корабли, один за другим бросали якори, на один пистолетный выстрел от Египтян.

— Славно! — сказал тихонько Ренар.

— Вот и на наш Адмирал не церемонится... лучшее место... бок о бок с Турецким Адмиралом... По левую сторону 60-ти пушечный фрегат, по правую другой такой-же; а корветт, корветт... чорт возьми... Экая славная стоянка!.. И что за прожора эта Сирена... ей надобно бить троих... фай!... вот что значит корабль, на котором Адмирал! Он окурит себя порохом... Но погоди! и наш командир полакомится! И мы возьмем свое...

При входе в гавань, на лево, стояли несколько малых судов. Начальник Английской корветты Дармут послал две шлюпки захватить эти суда, потому что их почитали брандерами. Но Египтяне встретили Англичан ружейным огнем и, почти в то же мгновение, пушечный выстрел с одного Турецкого корабля убил матроса на Сирене.

Адмирал Риньи тотчас открыл огонь; примеру его последовали Адмиралы Английский и Русский; битва сделалась общею.

Черсз десять минут, ветерок совершенно [255] стих, покрытый страшным громом ста военных кораблей; перекаты этого грома откликались в вторились в горах, окружающих залив; необозримый шатер дыма вознесся и плавал над гаванью, которой вода была расстреливаема тысячами ядер, картеч, осколков, и рябилась от них, как от крупного дождя.

Вокруг Бреславля, который воспользовался последним дуновением, ветра, был виден только черный пар, от времени до времени освещаемый клубами огня. Наконец этот прелестный корабль достиг края неприятельской линии, и лег на якорь против Турецкого корабля, который стрелял в корму корабля Русского Адмирала, и своими продольными выстрелами наносил ему величайший вред.

Ужасная канонада мгновенно облила огнем всю батарею Бреславля; матросы оставались молчаливы и спокойны; лишь некоторые молодые люди побледнели. Громогласная труба снова заревела, и ясно послышались слова: «Правый борт: пали!»

Едва была повторена эта команда офицерами, как залп вырвался из корабля, при кликах: «Да здравствует Король!» — Эге! браво, ребята! — вскричал Ренар, который высунувшись в окно глядел на действие залпа. — Еще такой один, и красный флаг увидит, что наш порох не дурен. [256]

«Берегись, берегись», закричали с палубы у главного люка. «Раненый! Очистить вход в трюм». В самом деле, с верху опускался род кресел, обвязанных веревками, и когда человек, весь в крови, сидевший на этих креслах, проходил мимо одного юнги, который бегом нес ядро к одиннадцатому орудию, то послышался раздирающий сердце голос умирающего — Жорж! — Это был старик Мюло: он в последний раз призывал к себе сына. Дали второй залп: дым наполнял тогда батареи, и разноголосный крик юнг, которые у пороховой камеры требовали зарядов, смешивался с командными словами офицеров и грохотом артиллерии.

Битва была в самом разгаре, и кресла едва успевали спускать раненых, которых жалобы скоро задушались в глубине трюма.

Вдруг, резкий, быстрый свист пронесся по батарее, и два удара, звучные, сильные, отдались в корабле. Это было цепное ядро; оно влетело в окно кормы, грянулось рикошетом на два орудия, убило человека, ранило двух, и врезалось в связи корабля.

— Уберите это, чтобы не развлекало — сказал Ренар, указывая на окровавленный труп.

Пронзительный крик послышался у восьмого орудия. — Что это значит, Ренар? — спросил хладнокровно и спокойно офицер. Констапель [257] бросился туда, и увидел, что у прибойщика раздробило кисть руки ядром, на самом жерле пушки.

— Эге! кто тут ревет, кто пищит как чайка? — спросил Ренар.

— Это Мелон. Он забыл свою руку на пушке и не опустил банника.

— Пресвятая Богородица! Пресвятая Богородица! — кричал бедный Британский рекрут, который видел огонь в первый раз. — О Пресвятая Богородица! Это самая страшная должность — заряжать пушку.

«Эге!» сказал Ренар толкая его в трюм. «Ступай перевязывать свою рану; но, пожалуйста, молчи! Если сам не ешь, так не мешай другим... Ничего, ребята! не слушайте этого дьячка. Место его самое славное, потому что такой удар не случится в другой раз.

— И конечно! Я на его место! — сказал матрос, прислуживавший на правой стороне. — Давайте мне банник! — Только что он подошел заряжать, как гранатою раздробило у него правое плечо.

— Эге! да это редкий случай. Поди-же ты отсюда на перевязку, и посмотрим, кто кого переупрямит! — сказал Ренар, становясь на место раненого матроса.

В это мгновение, один Турецкий фрегат, с [258] которым сражался Бреславль, обрубил якори и пустился против него, думая взять Французский корабль на абордаж.

И теперь еще вижу его... На передней, надводной части, у него было вырезано какое-то колосальное чудовище, красное, с зелеными глазами. Среди голубоватого порохового дыма, оно приближалось, приближалось... Уже видно было около перил фрегата множество Негров и Арабов, почти нагих, вооруженных кинжалами и топорами; около фока, Египетский офицер, невысокий ростом и еще молодой, в голубом наряде и в чалме, которой полотно в беспорядке веялось по плечам его, как будто указывала правою рукою на большую мачту нашего корабля...

Раздался новый залп наш: бушприт фрегата упал и запутался в вантах нашей бизан-мачты. Крик, ужасный, всепоглощающий разразился и на минуту заглушил адский шум битвы; когда-же дым развеяло, мы увидали, что от Египетского фрегата осталась только передняя часть его: несколько минут виднелась она еще на поверхности воды, и вдруг скрылась, оставив широкую полосу людей, которые старались плыть к берегу или прицепиться к снастям, висевшим вдоль борта.

Увидев это, экипаж изъявил радость свою неистовым криком, который еще усилил [259] обаяние, произведенное действием битвы и пороховым запахом.

Вскоре, глухой ропот пробежал по палубе и по батареям; узнали, что командир корабля, капитан Лабретоньер, ранен, стоя на палубе.

С самом деле, через несколько минут, роковые кресла спустились, неся на себе храброго капитана, который остановился, и забывая свою боль, сказал: «Браво, друзья мои! одиннадцатый экипаж покрылся славою: из пяти фрегатов, которые надобно было нам уничтожить, остаются только два; огонь Турецкого корабля затих; мы спасли Русского Адмирала (Событие истинное, но здесь немного преувеличенное: Бреславль помог нашему Адмиральскому кораблю, Азову; а помочь и спасти, два дела разные. Прим. Перев.). Продолжайте, друзья мои! Продолжайте...»

Эти слова воспламенили экипаж. «Отомстим за командира!» вскричали они, и несмотря на крики умирающих и раненых, несмотря на то, что около пушек было много пустых мест, залпы стали чаще прежнего. — Цельте по горизонту воды, ребята! — вскричал Ренар. — Видите-ли, что уж у этого Турка нет большой мачты... Двадцать ядер в скорлупу его, и он будет совсем испечен.

Едва договорил он эти слова, как раздался страшный взрыв; огромный столб белого [260] густого дыму, узкий в основании и расширяющийся к верху винтообразно, обхватил расстреливаемый фрегат... Когда пар несколько возвысился над поверхностью воды, вместо корабля была видна только задняя часть его, которая пламенела посреди моря. Капитан зажег пороховую камеру и взорвал себя на воздух.

— Собака перекусает нас издыхая — сказал Ренар. — Остерегись от обломков и осколков... По мне легче был-бы смелый залп из 36-ти фунтовых.

В самом деле, ускоренные путешествия кресел показали, что предвещание Ренара сбылось, и что взрыв фрегата покрыл наших горящими обломками, и убил или изранил множество людей.

Ядра беспрестанно летали сквозь батареи, перебивали такелаж и пронзали палубу; но матросы глядели с удивительною беззаботностью как они прыгали и делали рикошеты.

Было пять часов с половиною, когда гром пушек начал ослабевать, дым редел: стало заметно, что сражение подходит к концу; в шесть часов, можно было сказать, сравнительно, что тишина водворилась на место волнения этой смертельной битвы. Наступала ночь: флот Египетский был расстроен совершенно, и Турки бросались на берег, зажигая свои купеческие корабли. [261]

Тогда экипажам было позволено отдохнуть и подкрепить себя пищею.

Только в это время офицеры, дотоле удерживаемые долгом службы на батареях, могли выйти на шканцы. Описать чувствования их невозможно: поймут его только те, кто испытал.

Все мы свиделись друг с другом; надобно-ли досказывать, как усладительно свидеться, и пожать друг другу руки после пятичасовой борьбы с величайшими опасностями? Каждый из глубины сердца поздравлял своего товарища со счастьем.

После первой минуты восхищения, взоры всех обратилися на корабль, на рейд...

Какая разница!.. Надобно было видеть утром этот такелаж, эти снасти, тщательно выправленные, эти шканцы, такие чистые, эти пушки, такие блестящие, эти светлые помосты — и вечером все это разбитое, расстроенное, окровавленное: снасти перепутанные занимают всю палубу; реи, изстрелянные, перебитые, висят посреди снастей; парусы в дырах, а помост орошен благородною кровью.

И какая ночь! Ежеминутно взрывы: беспрерывно, корабли в пламени, никем не управляемые, носятся во все стороны и грозят сжечь нас: мы конечно знали, что выигрыш на нашей стороне; но не ведали ничего о наших потерях. [262] Только от Русского Адмирала приходила лодка, благодарить Бреславль за помощь, оказанную ему этим кораблем.

Батареи были освещены, и канонеры оставались до утра подле своих пушек; мы были уверены, что назавтра Турки сделают последнее усилие, и возобновят битву, своим резервом, который не участвовал в деле.

Осмотрев батарею, Констапель Ренар взошел на шканцы и приблизился к колесу руля, был и рулевой... он с ужасом заметил, загородка окровавлена. Скажи мне, друг! ты, был у руля во время дела?

— Да, Г. Констапель! Я стал на место Боцмана Мюло.

Ренар вздрогнул.

— Но я думал — прибавил он после минутного молчания — я думал, что он был внизу на батарее у 18-ти фунтовых...

«Точно так, Г. Констапель! он хотел сойти туда; но штурман захохотал, когда он шел мимо его, и примолвил: Смотрите-ка: вот и старый служивый, а прячется в низ, потому что видно жарко будет... видно зубы у него колотятся. Позвольте с почтением заметить, что это было сказано глупо; весь экипаж знал, что боцман был молодец, который видел на своем веку опасности...

— Да, да... оканчивай... [263]

«Тогда старый служивый пошел назад и взялся за руль, сказав штурману: — если я уцелею, то заколотятся не мои, а твои зубы. Наконец, Г. Констапель, при первом залпе с Турецкого корабля, я был там, подле: я зажмурил глаза, и открывши их увидел, что Мюло лежит на земле, голова на компасном ящике... ядро хватило его вот сюда...» сказал молодой человек, еще бледнея при этом воспоминании... «сюда.» Он указывал на свою грудь, «Я, Г. Констапель, посадил его в кресла, и слышал, что он шептал: — Я знал это... Бедный Жорж! — Вот все, что я видел и слышал, Г. Констапель.»

В эту минуту послышались крики. — Что это значит? — спросил Ренар.

«Ах, Г. Констапель! Это гадкие мальчишки, юнги, играют с Жоржем... Я узнаю голос бедного малютки... Постойте: они точно в носовой части.

Ренар отправился туда, и увидел дюжину юнг, почерневших от порохового дыму. Они окружали Жоржа.

— Поди на перевязку — сказал ему один. «А я тебе говорю, что не пойду, и не хочу, потому что это ничего не значит!

— Ничего не значит дурной мальчишка! — сказал один канонер, с сердитым видом. — Ничего не значит, когда у тебя отхватило два [264] пальца! Окарнали эту маленькую бестию, а она говорит, что это ничего не значит... Только скажи это еще раз, так ты увидишь! — прибавил филантроп, подымая руку на Жоржа.

«Я вам говорю», возразил дитя с гордостью — «что теперь не пойду на перевязку... об этом узнал бы мой батюшка, и это было бы ему тяжело, потому что он сам ранен; зачем стану еще я беспокоить его этим вздором.

— Ах, да! твой отец — сказал канонер — твой отец... прекрасно... он...

Речь его была прервана ударом кулака, самым славным, какой только получал когда-нибудь человек. — Замолчишь ли ты, мерзавец — вскричал Ренар, еще грозя болтуну; и оборотившись к Жоржу примолвил:

— Ступай в низ, дитя мое!

«Увидать батюшку?» отвечал вопросительно малютка, пряча свою окровавленную руку.

— Нет, мой дружочек... нет... завтра... или после... покуда, ложись здесь... подле этого лафета... Покуда я буду твоим отцом. Слышишь ли? Я буду очень любить тебя; но, пожалуйста, не бойся.

«Очень хорошо, Г. Констапель!» сказал Жорж. Он трепетал, и не посмел заплакать, вспомнив о крепком поцелуе, которым отец прощался с ним каждый вечер.

— Экое горе! — подумал Ренар, [265] завертываясь в свою шинель. — Вчера, в это время, старый приятель сидел подле меня... а теперь... Бедный Мюло! Прощай...

Он сел в ногах у Жоржа, дожидаясь утра.

 

III.

НА ДРУГОЙ ДЕНЬ.

21 Октября.

Ужасно и величественно было зрелище, на другой день, когда первые лучи восходящаго солнца упали на залив. Небо явилось чисто и прозрачно; вершины гор отцвечались блестящею пурпуровою краскою: по мере того, как солнце становилось живее в отблесках своих, рейд раскрывался явственнее и явственнее. Мы были отнесены во время ночи, и находились перед самым входом в рейд.

Первые наши взгляды жадно искали Французских кораблей. Трезубец потерпел немного; Сципион сделался черен от огня одного брандера; Сирена лишилась своей бизань-мачты.

Но вокруг нас, какая сцена опустошения! Море покрывают обломки, трупы, корабли без мачт, изстрелянные, полусожженные, и суда, [266] набитые ранеными и умирающими, которые умоляют о помощи; далее, в страшном пожаре гибнет купеческий флот, и огонь его почти соперничает со светом солнца.

Влево, на скалах старого Наварина, два прелестные Египетские фрегата сели на мель, и огонь также начинал пожирать их. На берегу были видны толпы Турок, которые с факелами в руках зажигали свои, севшие на мель корабли: так не хотели они, чтобы союзные эскадры овладели ими!

Можно составить себе понятие об этой страшной картине, когда узнаешь, что от флота, в котором было двести военных и купеческих кораблей, едва осталось всего двадцать судов.

Мало-помалу возобновилось сообщение между кораблями; тогда узнали мы и об удивительном бое, выдержанном Армидою (Капитан Гюгон), и о страшной потере Сирены, лишившейся более чем двух третей своего экипажа, убитыми и ранеными, и сверх того потерявшей бизань-мачту; узнали и о геройском хладнокровии Адмирала Риньи, и о диком изумлении экипажа, когда увидели, что Адмирал упал со своей скамьи, и о безумной радости, когда увидели, что он спокойно встал и докончил прерванную командную фразу. Наконец, мы узнали и о гордом, благородном соревновании, воспламенявшем союзные эскадры, и о славе нашего флота, [267] превозносимой Англичанами и Русскими, которые разделяли с нами опасность.

Минутное мужество, которое показали Египтяне сожигая свои корабли, вскоре уступило место непонятному упадку духа. Они удалились в горы, желая соединиться с Ибрагимом, и оставили нас властелинами почти срытых укреплений.

Через три дня, мы оставили рейд; через три дня, от флота, стоившего безмерных усилий ума и величайших сумм, оставались только несколько рассеянных судов — и трупы.

Наконец, благоприятствуемые довольно свежим ветром, мы выступили из залива, и через неделю были в Мальте, а вскоре потом отправились в Тулон.

Текст воспроизведен по изданию: Битва Наваринская. (Рассказ Евгения Сю. Перевод с французского) // Журнал для чтения воспитанникам военно-учебных заведений, Том 63. № 251. 1846

<<Вернуться назад

Главная страница  | Обратная связь
COPYRIGHT © 2008-2019  All Rights Reserved.