Мобильная версия сайта |  RSS
 Обратная связь
DrevLit.Ru - ДревЛит - древние рукописи, манускрипты, документы и тексты
   
<<Вернуться назад

КОНСТАНТИН БАЗИЛИ

ОЧЕРКИ КОНСТАНТИНОПОЛЯ

ЧАСТЬ 1

ГЛАВА IX.

Предназначение Махмуда. — Чудесные признаки. — Фанатизм. — Сила старины. — Замечание леди Монтегю. — Астрологи и петухи. — Толки о Махмуде. — Статьи журналов. — Характер и образованность султана. — Его почерк и слог. — Литераторы. — Эмаль. — Стреляние из лука. — Воспоминание Ок-Мейдана. — Джерид. — Партии двора и древние распри Ипподрома. — Пляска наяд. — Волнение гарема. — Маневры и обеды. — Неизменный фейерверк. — Принятие баварского принца. — Законы на покрой плащей. — Запрещение прогулок. — Анекдот об Абдул-Гамиде. — Казни, требуемые этикетом.

Во всех действиях Махмуда в первые годы преобразований усматривалось желание его прослыть в глазах своего народа человеком посланным свыше, для улучшения судьбы царства и для славы исламизма. Восточное предание сохранило слова Пророка Аллах в начале каждого века будет посылать мусульманскому народу человека, предназначенного придать новый блеск исмамизму; и каждый раз, когда восстанет ересь, провидение ниспошлет святого мужа для восторжествования над нею. «Так в последний из веков,—прибавляет турецкий историк,—когда антихрист Деджаль явится на [175] земле, истинный Христос Исса, сын Марии, вторично низойдет на землю, победит нечестивого, и покорит целый мир законам истинной религии».

Все признаки согласовались в лице Махмуда, чтобы выставить его избранником Аллаха; он рожден в 1199 году гиджры (20 июля 1785 года.). Его первые предприятия ознаменованы необыкновенным счастьем; он кончил войну с Россией, несчастно начатую Селимом; восстановил спокойствие в Империи после смутной эпохи Байракшара, бунтов в Румелии и разбоев вокруг столицы; освободил Албанию и Фессалию от ужасного Али-Паши; исполнил то, о чем не смели помышлять его предместники—истребил янычар; но величайшая его заслуга в глазах правоверных — подавление сильной секты веггабитов, которые несколько лет бушевали во внутренности азиатских областей, и закрыли благочестивым поклонникам дорогу в Мекку, ограбленную ими; караваны поклонников начали вновь свои обычные путешествия, благословляя имя Махмуда. [176]

Он несколько раз пытался хатишерифами возбудить остывающий фанатизм правоверных (Таковы были хатишерифы при восстании Греции в 1821 году, и пред открытием войны с Россией в 1827.). Может быть надеялся он, по следам первых великих людей своей династии, вести свой народ к великим подвигам; а религиозный фанатизм — это единственный элемент величия Турции; так как республиканская гордость — древнего Рима, торговая предприимчивость — Англии, привязанность к престолу и к вере — России И счастлива держава, где эта основная идея ее величия вечна и неизменна, как в России. Фанатизм может быстро поднять народ на высокую степень могущества; но он остынет, как всякое чувство проистекающее от игры страстей. Вспомним великую истину Монтескье, что другая система возвышает державу, и другая служит к поддержанию ее величия; сколько с одной стороны полезен в эпоху успехов фанатизм, разогретый верою в предопределение, и направляемый могучим гением, столько же он пагубен в дни упадка.

Самый фанатизм турок находил пищу в [177] слепой ненависти и в презрении ко всей христианской Европе; каким образом согласить теперь закоренелые понятия турок со всем что они заимствуют от европейцев? Султан старается покрыть эгидою религии все свои нововведения, и янычары были истреблены как еретическая секта. Но пред всяким шагом его в преобразованиях старина поднимается пред ним враждебным исполином, со всеми своими предрассудками и причудами; а в Турции, как и везде, доколе существует будущее, прошедшее будет иметь своих поклонников. В нас теплится какая то безотчетная привязанность к обычаям, к поверьям и даже к предрассудкам наших дедов; самая мода нередко прибегала к ним для водворения своей власти, и преобразователи старались основывать свои нововведения на каком либо поверье о старине.

Еще леди Монтегю заметила, что повелитель правоверных, которому закон одна собственная воля, был боле раб народных предрассудков, нежели последний из его рабов. Справедливы ли после этого упреки, делаемые султану в том, что он, стараясь [178] просветить свой народ, имеет однако при себе астрологов; что когда войска выступали из столицы на войну с Россией, привели к нему петухов, чтобы узнать судьбу царств из их драки; что каждый маневр назначается в час и минуту предписанные звездами, и это все официально публикуется в государственной газете? (Охсон замечает, что гению Магомета наиболее делает честь то, что он рожденный в отечестве астрологии, в Аравии, и в таком веке, когда в целом мире никто не смел усомниться в ее таинствах, запретил в Коране все гадательные науки. Несмотря на это однако всегда были астрологи при магометанских Дворах. У турок астрономия и астрология есть одна и та же наука, и они уверены, что все европейские обсерватории служат только к узнаванию будущности.

Никогда, даже в средних веках в Европе не верили так крепко в науку звезд, как вообще в Турции и червь и образованные люди. Были примеры, что вельможи, с часами в руках умоляли султана отложить на несколько минуть свои милости, Селим III предлагал место ревз-эфендия своему любимцу Ратибу; тот просил отложить его назначение до следующего утра; между тем его соперник успел интригами в тот же вечер получать это самое место. Астролог был прав; этот вечер был в самом деле несчастлив для Ратиба, потому что он от суеверия потерял место; но когда ему чрез несколько временя предлагали новое, он не пошел уже совещаться с астрологом.) [179]

Если бы Махмуд решился разрушить целое здание народных поверий, он мог погибнуть как Самсон в его обломках; сколько подобных поверий, может быть смешных издалека, служат подкреплением гражданского общества, и их необходимо или уважать, или во время только заменить правилами и истинами.

Наступит время, когда можно будет оценить беспристрастно дела Махмуда и обширные его планы; успехи покажут понял ли он свой народ и свою эпоху; покрыл ли преобразованием как свежей корою гнилое дерево, или влил в его жилы новые жизненные соки; но современники не по одним успехам должны судить людей, которые вызываются пред Промыслом переменить судьбу целого народа, стряхнуть с его понятий пыль старины осветившуюся веками, в пересоздать его будущность; сила воли, самоотвержение и благородство намерений — это главные черты в преобразователь, и он выказываются во всех поступках Махмуда. Достигнет ли он своей цели? — или преобразователи, как и пророки, никогда не входят в обетованную землю? Султан дорожит мнением о себе [180] просвященной Европы, и даже заставляет переводить себе статьи европейских журналов, в которых столько толков о нем. Он на себе испытал как европейское мнение заносчиво, неосновательно и капризно-переменчиво в своих приговорах. Сначала превозносили его твердость, и поспешно внесли его в список великих людей; друзья образованности восхищались намерением его образовать турок, и со дня на день ожидали, что в Стамбуле откроется Оттоманская академия............ Потом охладели к нему; внутренние затруднения, которые на всяком шагу путали ход султанских действий, были приписаны его непредусмотрительности, слабости; наконец стали оспаривать и прежние его заслуги; говорили что в великий день 4 июня Махмуд показался слабым, бесхарактерным; что при открытии янычарского бунта, он стал осматривать в кругу своих вельмож, чьи головы могли бы его примирить с могучими бунтовщиками, и что его вельможи, видя угрожавшую им опасность, решились действовать против воли султана, и без него удержали победу, сполна ему приписанную. Но кто видел поближе дела [181] и характер Махмуда, не поверит этому. Он не уважил бы никаких заслуг при ослушании первого любимца, и головы вельмож истребивших янычар были бы выставлены вместе с головами их жертв; он бы не стерпел, чтобы кто-нибудь имел право помыслить о заслуге, оскорбительной для Султанского самолюбия. Мы видели судьбу Халет-Эфендия.

Главное основание характера Махмуда, первая пружина всех его действий, начиная со дня перехода его из серальской темницы на Османский престол — непреклонное упорство. План его в истреблении янычар был, как мы видели, не минутной прихотью, но давно любимым его помыслом, и мщение лелеяло этот помысел в его душе; он не пожалел своего брата, глупого Мустафы, при первом их бунте; потом оставшись один в своем роде, он видел неприкосновенность своей особы, и скорее решился бы похоронить себя под обломками монархии, которая без него не могла существовать, нежели уступить фанатизму янычар.

Кроме своих обширных планов преобразований, Махмуд считается несравненно более [182] образованный, нежели длинный ряд султанов его предшественников. Он особенно славится в Серале красивым почерком; царедворцы его говорят, что каждая буква им писанная —это «звезда, достойная висеть на небе вместе с поясом близнецов.« Более чести делает Махмуду старание его переменить слог своей канцелярии, и освободить его от надутых матафор и чудных гипербол Востока, которые особенно смешны в теперешнем положении Турции. В начале его царствования, в реляции одного дела, в котором турки удержали некоторый верх над неприятелем, было сказано, что они столько нарубили неприятельских голов, что из них можно было построить мост для переправы всех гяуров в ад. Он изучил слог европейской дипломации буквальными переводами многих нот представленных Высокой Порте от европейских посольств. Не смотря на закоренелое презрение турок ко всякому сочинению, в котором нет ни слова о солнце, о звездах, о песке морском, о всех предметах запасающих восточные словари миллионами матафор, султану понравилась простота, сухость и [183] точность европейского слога; уверяют, что он лучший редактор дипломатической ноты в своей Империи; а Эсад Эфенди говорит, что прославленный слог Фирдоуси был бы плоским в сравнении с его слогом. Махмуд любить литературу и поэзию, особенно когда он ему льстят; литераторы удостоенные его внимания говорят, что одна Султанская благосклонность дает творениям их такую славу, плед которой бледнеют Плеяды; что пред щедростью его воды морей были бы одною глоткою его благотворительности, и все золотые руды земной утробы — одной горстью его подарков». Но из всего, что гиперболическая лесть Востока расточала пред Махмудом, ничто, как уверяют, не было так приятно его самолюбию, как сравнение с Петром Великим.

В прежние годы, когда он подобно своим предшественникам проводил дни не пред фронтом, не на коне, а в серальской неге, любимое его занятие было рисование эмалью, и работы его отличались чистотою вкуса. По религиозным понятиям, турок каждый правоверный, какого бы ни был звания, должен [184] учиться какому-нибудь рукоделию. Почти все султаны повиновались этому обычаю, и годы затворнической их жизни много способствовали их занятиям; отец Махмуда прекрасно точил янтарь, а Селим рисовал узоры на кисее для женских платков.

Рассказывают чудеса об искусстве Махмуда в стрелянии из лука; мраморные колонны Ок-Мейдана показывают как сильно натягивала лук его султанская рука. Заметим здесь, что Коран ставит выше всех игр и забав приличных мужу стреляние из лука. В нем сказано, что это «одна игра, в которой присутствуют ангелы», и что сам Гавриил вручил первую стрелу Адаму, когда они жаловался на птиц, портивших его огороды. Магомет II по взятии Константинополя назначил особенную равнину для сего благородного упражнения, и назвал ее Ок-Мейданом. Среди ее поднимается высокий мраморный престоле, на котором садятся Султаны, для метания апрель. Здесь были любимые прогулки Махмуда; мечеть и красивые киоски составили живописную группу среди садов, и несколько лет присутствие какой-то гурии, дочери учителя [185]

султана в стрелянии из лука, обращало это место в эдем для повелителя правоверных.

Окмейдан наводит и другие, трогательные воспоминания; на этой площади собирались в дни скорби жители столицы, чтобы общими молитвами умилостивить карающее небо. Это было в первый раз при Мурад II (1592 г.); междоусобная война раздирала царство, и моровая язва опустошала столицу. При Магомете III и при других султанах эти молебствия несколько раз повторялись; то заставляли, детей читать громогласно молитвы, среди распростертой ниц толпы вельмож и народа, то приносили Аллаху языческие жертвы. Примечания достойно, что после этих молебствий султаны иногда изливали милости и благодеяния на народ, иногда, полагая что Всевышний разгневан за нечестие века, громили порок и разврат, и беспощадно казнили людей подозреваемых в вольнодумстве и в безнравственности.

Махмуд в прежнее время любил одушевленное, воинственное зрелище джерида; эта игра была всегда любимым развлечением оттоманской молодежи, и в особенности Двора; [186] был при Дворе особенный класс удалых наездников джинды, которые разделялись на две партии, бамияджи и лаханаджи, и представляли на Атмейдане живописные битвы. Нередко Двор разделялся на приверженцев той или другой партии; страсти, ненависти, серальские интриги, все приходило в движение, и тогда атмейданская площадь напоминала древний Гипподром и партии голубых и зеленых.

При нынешнем султане чаще можно было видеть джерид в широких долинах Босфора; султан со своим Двором на целый день располагался в них лагерем; наездники то скакали густым строем, то в рассыпную один на одного; в левой руке держали связку тупых дротиков, и метали их в голову противников, которые проворно наклоняясь избегали их удара, или ловили дротики налету, или на всем скаку доставали их с земли. Не смотря па опасности подобной игры, нередко вельможи и даже султаны брали в ней участие; верховный визирь, посланный Селимом против Наполеона в Египет, был без одного глаза от джерида; почти всегда эта игра оканчивалась смертью и изуродованием [187] наездников, или их копей, или несчастных слуг, которые должны были между ними бегать, подавать им дротики, и которых часто в суматохе топтали.

Многие европейцы находили эти зрелища варварскими, и достойными народа, который, при всей своей изнеженности, сохраняет дикие обычаи своей суровой старины. Но в них является во всей своей красе азиатский наездник, в пышном наряде, на удалом коне. Чем азиат спокойнее в обыкновенной жизни, чем ленивее протекает его существование, которое кажется продолжительным усыплением, тем бешенее его забавы; его забавы— струя, которая вырвалась из недвижного озера, чтобы разбиться в брызги стремительного каскада. Кипучая живость игры среди роскошной долины Босфора очаровывает взор. Кто променяете зрелище джерида на отвратительные забавы образованного Рима в Колизее, на тореадоров и матадоров романтической Испании, на кулачные бои англичан?

Но теперь для султана игру джерида заменили маневры его гвардии.

Поговаривали будто султан намеревался [188] открыть в Стамбуле театр, и призвать труппу итальянской оперы; вряд ли турки согласятся променять своих цинических карагёзов на европейские зрелища. Деятельность военных преобразований не отняла у султана вкуса его к наслаждениям; но он давно стал скучать в однообразии и в этикете гаремов. Прогулки его на Княжеских островах доставили ему случай полюбоваться пляскою гречанок, поэтической ромейкою, которую воспел Гомер, которую плясали Наяды на песках Архипелажских берегов, и которой живописную, кружащуюся цепь сохранили доселе девы Ионии в своих хороводах. Княжеские острова некоторое время были любимой его прогулкой; он ездил туда то на своем пароходе, то инкогнито в каике; он там был без принужденности среди мирных христианских семей, и многих из них облагодетельствовал. Но гаремы пришли в волнение; правоверные стали роптать и рассказывает про своего султана тысячу соблазнительных анекдотов; подозревали что эти прогулки имели целью любовные свидания и непозволительные оргии; показывали в то же время не далеко от одного [189] киоска, где он часто проводил летние вечера, разбитые бутылки — и в последние три года султан стал осторожнее в своих прогулках. Турки все-таки упрекают его, что он более хлопочет о мнении Европы, нежели о мнении своего народа, и что европеизм сделался наконец его прихотью, как прежде были женщины, лук, строение дворцов и т. п.

В 1850 году были первые большие маневры его регулярного войска на широкой равнине предместья святого Стефна и в Скутари. Султан осматривал свои полки, окруженный европейскими посланниками, и с восхищением принимал дипломатические их комплименты; весь перский народ был зрителем. Обеды в европейском вкусе были даны почетным гостям и дамам. Первые вельможи, сераскир Хозреф и капитан-паша Халиль, угощали, и пили шампанское за здравие падишаха и европейских государей; музыка играла то vive Henri IV, то god save the King, то увертюры Россини; сам султан показался за обедом в этом собрании гяуров, и говорил весьма мило с дамами; османлы, задумчиво взирая на эти чудеса, поговаривали Маталлах, и глазам своим [190] не верили. Даже дни выбранные для праздников были воскресные; только конец праздников был во вкусе чисто мусульманском: был дан фейерверке, тот самый, который уже триста лете неизменно дается в Стамбуле во всех праздниках Сераля, как пилав на всех обедах; он представляет взятие Родоса Солиманом II. Это был последний великий подвиге турок, и этим подвигом поставлен пределе военному их величию; если не удалось им потом сделать что либо подобное, они по крайней мере утешаются воспоминанием его в фейерверках, как блестящим сном.

Еще новость, которая привела в удивление Стамбул, это прием сделанный Махмудом европейскому принцу, за несколько дней до прибытия нашего в Босфор. Максимилиан, наследный принц Баварии, в путешествии своем по Леванту, после свидания с братом своим королем греческим, был в Константинополе, и изъявил желание представиться Султану. Махмуд был в затруднении как его принять; еще не было подобного примера; если бы он привстал принцу, потерял бы в [191] мнении своих придворных: султан принял его в загородном дворце стоя, и стоя довольно долго говорил с ним.

В эту эпоху умы были в сильном волнении после мира с Мехмед-Алием: ежедневно сбирались вельможи на тайные совещания, и чтобы отклонить внимание народа от дел правительства, султан прибегнул к старинной хитрости турецкой политики, которую всегда употреблял Диван в подобных обстоятельствах— к строгим полицейским мерам, составляющим на несколько дней предмет разговоров и помышлении турок. Эти меры были совершенно различных родов: схвачено несколько преступников, которых, может быть, в другое время посадили бы в адмиралтейский острог, по теперь казнили, чтобы напомнить бродягам силу законов, и в то же время изданы повеления, коими запрещалось женщинам всякого звании и религии носишь плащи фередже ярких цветов и с длинными воротниками; запрещалось гулять мужчинам с женщинами вместе, и также запрещались ночные прогулки по набережным, и катания по Босфору в каиках ночью. Султан, [192] любитель поэзии, хотел убить всю поэзию Босфора.

Впрочем подобные запрещения, называемые в Турции яшак, к счастью простираются только на подданных султана, и имеют свою силу не более двух недель. Издавна турецкая политика привыкла их употреблять, единственно как способ отвлекать внимание народа от других предметов, или для напоминания народу своей бдительной строгости. Почти ежегодно издаются в Стамбуле запрещения на такой то покрой женских плащей, особенно на длину воротников, которые у щеголих падают до земли, и на величину шапок из крымских барашек, носимых греками и армянами, и которые также у щеголей делались самых чудовищных размеров. За неимением Парижских мод полиция Стамбула занимается нарядами и фасоном шляп и плащей. По крайней мере подобные строгости не имеют других последствий, кроме нескольких разорванных плащей и растоптанных в грязи шляп. Еще помнят в Константинополе, как Абдул-Хамид, отец Махмуда, в одной из своих прогулок инкогнито, заметив даму [193] в плаще непозволительного покроя, собственноручно, дорогим султанским кинжалом отрезал половину воротника; в гареме много смеялись потом этому поступку, и в праздники, данные при освобождении от бремени одной кадыни, шалуньи одалыки нарядились в костюмы, и в глазах падишаха представили в карикатуре его поступок. Турецкие султаны всегда считали первой добродетелью престола непреклонную строгость, и почти все они, в начале своего царствования, считали обязанностью сделать несколько прогулок по городу, в сопровождении палачей, и оставить кровавый след первой прогулки — обезглавленных преступников, постигнутых бдительным правосудием нового халифа. Это дает народу самое высокое понятие о добродетели и деятельности султана; но сказывают, что иногда за неимением преступников страдали и невинные, как нужная жертва кровавым прихотям мусульманского этикета.

ГЛАВА X.

Верховный визирь. — Его немилость. — Хозреф-паша. — Его наружность. — Его жизнь. — Средство восстанавливать репутацию. — Полицейская мера. — Любезность Хозрефа. — Его страсти. — Старинная хитрость. — Киоск. — Ахмет-паша. — Вьюк шуб и кафтанов. — Халиль-паша. — Его мундир. — Капитан-паша. — Казнь жены. — Вооружение флота. — Репа и капуста. — Земля и море. — Американский инженер. — Неудача английских офицеров. — Презрение к ним турок. — Забавные черты морской тактики. — Колдовство. — Флоты турецкий и египетский. — Регулярное войско. — Кавалерия. — Затруднение седел и стремян. — Стамбульские денди, прежние и нынешние. — Чины. — Телесные наказания офицеров и пашей. — Артиллерия. — Учение в долине Пресных Вод. — Лошади. — Утопленница.

Я имел случай навестить некоторые из замечательнейших лиц Махмудова двора.

Теперь нет Верховного визиря; последний Верховный визирь Кютахи несколько лет имел главное управление Македонии и Албании, приводил в устройство эти области после продолжительной анархии, причиненной войною Али-Паши и делами Греции, и бесплодно силился образовать регулярное войско из воинственных албанцев. Усердный исполнитель планов [195] своего султана, турок старого покроя и храбрый по призванию, он ничего не смыслит в преобразованиях, и принужденный вести войну для искоренения старой системы, он не находил однако чем ее заменить, и должен был сам ей следовать в войне с ее приверженцами.

Когда регулярное войско султана было разбито Ибрагим-Пашею, Кютахи был призван со своими албанцами, и получил главное начальство над действующей армией. Несчастие Иконийской битвы было приписано его необдуманной храбрости; победа клонилась на его сторону, когда он решился ускорить ее; и с отборным отрядом ворвался в неприятельские линии; он был окружен, схвачен; Ибрагим обошелся ласково со своим пленным, сделал ему, как уверяют, самые блистательные предложения, чтобы заманить его на службу своего отца, напомнил ему судьбу ожидающую обыкновенно в Стамбуле побежденных пашей, но храбрый визирь лучше согласился предстать пред лице разгневанного султана, нежели изменить ему. Он теперь в немилости, но [196] живега спокойно в своем доме на азиатском берегу Босфора.

Первое лице между вельможами Махмуда — сераскир Хозреф-Паша. Ему за восемьдесят лет; но красный нос, и яркий румянец на морщинах его лица, беспокойная живость взгляда, и борода торчащая остроконечным клочком, производить самое неприятное впечатление при взгляде на него. Он хромает, ужасно неловко держится на лошади, и на разводы обыкновенно ездит в кочи, турецкой карете, нерессорной, обитой снаружи красным сукном, и в которой обыкновенно садятся только женщины.

Сказывают, что он приносит обильным возлияния Вакху, и это подтверждается цветом его лица. Он—грузин; рожден в христианском законе; был в молодости серальским невольником вместе с славным Гуссеином, и сдружился с ним. Когда Гуссеин был сделан капитан-пашею, вспомнил старого товарища, и взял его к себе в секретари.

За сорок слишком лет пред сим он занимал египетский пашалык; потом [197] постоянно удержался в высоких должностях, и был всегда любим Двором, при всех его переворотах. Этим он заслужил репутацию глубокомысленного политика. При Махмуде он был шесть лет капитан-пашею; к счастью его пред самым открытием Греческой войны интриги недругов лишили его этого опасного места, в котором, может быть, он бы взлетел на воздух от брандеров Канариса. Он впал в немилость, но и в немилости получил требизондский пашалык.

Махмуд в начале преобразований окружил свой престоле людьми известными по опытности и по уму; Хозреф был вновь сделан капитан-пашею. Славная для греческих моряков Самосская битва должна была, казалось, омрачить его военную славу; но Хозреф придумал средство восстановить свою репутацию; остановился с флотом в Дарданеллах, и стал вводить во флот строгую дисциплину; каждый день засекали до смерти, душили и топили народ; этим до того напугал он турок, что все провозгласили его отличным адмиралом. Дальновидный Хозреф предчувствовал следствия Лондонского [198] трактата при упрямстве Махмуда, и в 1827 году упросил султана уволить его от этой должности, по слабости здоровья и старости лет. Турки, имея, как мы сказали, самое высокое понятие о военных дарованиях Хозрефа, приписали Наваринское несчастие тому, что не он командовал флотом.

С того времени, как его сделали сераскиром, или военным губернатором столицы и главно-начальствующим регулярными войсками, он показал себя одним из тех людей, в коих деятельность растет с летами. Он славится гениальными мыслями, которые рождаются в его голове при самых затруднительных обстоятельствах. Чернь роптала в Константинополе, и Диван опасался бунта янычарской партии. Сераскир послал чаушей обнародовать, что он собирается наказать нарушителей общественного спокойствия; а за чаушами показался немедленно сам, объехал улицы Стамбула, схватил до трех сот человек, которых физиономии показались ему подозрительными, и без всякого разбора велел их душить в пример другим. Не знаю каково покажется это любителям правосудия, но [199] если спросите Хозрефа, он скажет вам, что таким образом сохранено спокойствие, и не пострадали жители столицы от грозившего им возмущения черни. Сердце сераскира окаменело от лет, он стал совершенно равнодушен к крови; впрочем он не проливает ее с свирепой жаждою, отличающей многих пашей, а только тогда когда это нужно его расчетам.

Говорят, что он любезностью своего нрава и остроумным разговором приобрел особенную благосклонность Махмуда; в частной беседе с ним Махмуд снимает бронзовую маску султанской суровости, и свободно шутит со стариком сераскиром. Но он ценит его ум, его преданность, ревность его к преобразованиям, и еще более кажется высокое о нем мнение турок, которые жалеют, что не всегда в Диване следуют мнению Хозрефа.

Хозреф питает закоренелую, непримиримую ненависть к Мехмед-Алию и к Ибрагиму, и эта ненависть еще боле привязывает его к султану, и удваивает его деятельность в теперешних обстоятельствах. Уверяют, что он несколько раз и давно уже имел поручение отделаться от Мехмеда средством подобным тому, какое употребил он с Смириским Муселимом Киатиб-Оглу (См. Архипелаг и Греция. Ч, I. гл. IV.); но это ему не удавалось, потому что Мехмед-Али был всегда на стороже при дружеских его посещениях.

Главная страсть сераскира, которая еще усилилась с летами—непомерная скупость. Султан, зная это, сделал ему недавно вещь весьма забавную; он подарил ему прекрасный дом на Босфоре, давно конфискованный у одного армянина и весьма запущенный. Сераскир отделал его и убрал с роскошью и со вкусом; открыл в горе новые террасы для садов, провел воды, устроил бани и фонтаны, и когда все было кончено, пригласил султана, чтобы показать ему, как высоко ценит его подарок, и что ничего не пожалел для него. Султан до такой степени был восхищен этими улучшениями, что отдавая полную справедливость вкусу старого скряги, взял себе обратно этот дом. [201]

Сераскир принял нас в другом своем босфорском киоске; я ожидал, что он употребит старинную хитрость турок, и войдет в комнату после нас, чтобы не привстать неверным гостям; но сераскир прихрамывая вышел к нам на встречу; вместо важного турецкого вельможи увидели мы веселого, радушного старика, которого разговор был оживлен беспрестанными шутками.

Киоск его отделан в особом вкусе; вдоль окон, под коими шумит Босфор, и в которые влетают иногда свежие брызги волне, поставлен покойный турецкий диван во всю ширину комнаты; по бокам европейские канапе, кресла и стулья; с двух сторон дверей вделаны в стене ниши, убранные цветами; египетская циновка покрывает пол; потолок расписан цветами и арабесками; на стенах обои и зеркала; везде смесь азиатского с европейским.

После сераскира посетили мы Ахмет-Пашу, который теперь пользуется особым благоволением султана, недавно сделан генерал-адъютантом, и слывет первым поборником нововведений, особенно по отрасли [202] промышленности и сельского хозяйства; он намеревался выписать из Южной России овец мериносов. Он был украшен брильянтовыми знаками на груди, которые заменили у турецких вельмож кинжалы и шубы, жалуемые султаном, как в старину в России почетные кафтаны. Турецкие султаны даже в знак благоволения надевали на своих вельмож иногда по пяти и по тести шуб, одну на другую; все эти щедроты обходились недорого; первая опала возвращала шубы в султанский гардероб.

С Халиль-Пашею мы виделись еще в Средиземном море, когда он командовал флотом, посланным против Мехмед-Алия. Неудача компании много повредила репутации этого любимца; он лишился звания капитан-паши, и был сделан главным начальником артиллерии; он удержался, как говорили, от старого сараскира, которого он называет своим отцом, потому что лет двадцать пять назад тому, Халиль привезенный из Грузии для продажи в Стамбул, был куплен Хозрефом, которому понравилась наружность молодого невольника, получил при нем некоторое воспитание, сделался его секретарем, и таким [203] образом дослужился до первых звании султанской службы. Он считается весьма образованным вельможей; к природном ловкости, и любезности его весьма пристало свободное европейское обхождение, для перенятия коего делают столько сметных усилий тяжелые османлы. Его достоинства обратили на него внимание Махмуда, и после Адрианопольского мира Халилю было вверено посольство в Петербург. Когда он возвратился в Константинополь красивое шитье и покрой мундиров и мундирных сюртуков, сделанных им в Петербурге, были предметом всех разговоров и служили образцами для придворных щеголей и для самого султана.

Халиль-паша принял нас в своем отделении в артиллерийских казармах; никакой пышности не было у него; все весьма просто, даже усилено просто; он хочет казаться хорошим солдатом.

Новый капитан-паша, Тагир-Паша, тот самый, который познакомился с нашим флотом в Наварине, стоял в это время с флотом на Босфоре; он известен в турецкой службе, как храбрый офицер, опытный моряк и самый строгий из начальников; и в [204] доме своем, как на флоте, он содержит строгую дисциплину; он собственноручно отрубил голову одной из своих жен, за то что она, неосторожная в своем кокетстве, показала свое лице у окна босфорского киоска проезжавшим франкам.

Со времени принятия им начальства над флотом работы в адмиралтействе производятся с большей деятельностью, и он решился улучить вверенную ему часть. Каждый день было учение на кораблях, а на турецком флоте водится учить матрос у пушек только пред встречей с неприятелем. Но ничего нет забавнее способа вооружать флот пред отправлением в поход. Когда корабли вытянутся на рейд, партии калионджи, флотских солдат, обходят несколько дней улицы Стамбула и Галаты, и набирают команду, по собственному усмотрению, из всех народов подвластных Порте, кроме евреев, которых спасает презрение к ним турок. Бедные лавочники, ремесленники, служители и промышленники всех родов ловятся наборщиками как звери среди Стамбула, и если не могут выручиться деньгами или протекцией какого [205] нибудь вельможи, никакие просьбы, ни самая явная их неспособность к морской службе, не могут их избавить; им связывают руки и посылают на корабли. По окончании ком-паши они возвращаются к прежним занятиям. Можно вообразить себе какое живописное зрелище представляет экипаж военного корабля при необыкновенной пестроте костюмов и физиономий, при смеси стольких языков. Притом турецкие корабли должны иметь команды вдвое против обыкновенного, чтобы в случае чумы, а она почти постоянно свирепствует на флоте, все таки оставалось довольно народа. Стопушечный адмиральский корабль, на коем нас принял капитан-Паша, имел до 2300 человек команды.

Об отправлении корабельной службы и говорить нечего; обыкновенно первые уроки начинаются на рейде тем, что офицеры, разделив толпу по мачтам, и послав на ванты тех, которые имели уже случай получить практику в прежних походах, привешивают ко всякой веревке на палубе разные овощи и фрукты, и когда например нужно скомандовать: марса-фал отдай, фока-шкот крепи, они [206] кричат в рупор, капусту отдай, репу крепи, и т. д. толпа узнает по знакомым вывескам каждую веревку, и унтер-офицеры только заняты тем, чтобы одушевлять ее рвение, и придавать более жизни и деятельности этой картине обильным градом палочных ударов. После этого нельзя упрекать капитан-пашей, что они имеют обыкновение в последнюю четверть луны, и в известные эпохи бурных ветров заходить в Порты, и совершают свое обычное годовое плавание от Босфора до Циклад в три месяца.

В прежние годы Идра и Специя, находясь в подданстве Порты, были обязаны вместо пошлины посылать ежегодно в Стамбул известное число моряков, для службы на султанском флоте, и они-то были боцманами и распоряжались маневрами; когда их не стало, флот нашелся в самом затруднительном положении; беспрерывные его несчастие не дали образоваться матросам, и правоверные флота плавали по воле Аллаха, истреблялись огнем брандеров, и разбивались точно так как было написано в книге предопределения.

Турки еще в блистательнейшую эпоху их [207] оружия, после Лепантской битвы, поняли что Пророк, даровав им землю, оставил море для неверных. Но видя в истории беспрерывные их бедствия на море, нельзя не удивляться постоянным усилиям султанов для сооружения флота, и средствам, которые находили они в своей Империя. И теперь, после четырех несчастных экспедиций против греков, после совершенного истребления Наваринского флота, при расстройстве финансов, грозная армада носит флаги трех адмиралов; наружная ее опрятность и стройность, блеск бронзовых орудий, на коих играет солнце, и бесконечно широкие алые флаги с огненным отражением в волнах, производят самый живописный эффект на Босфоре.

Красивая форма турецких кораблей, и особенно одного корвета и 130-пушечного корабля Махмудиэ, на коем развивается флаг генерал-адмирала, приводят в удивление европейских морских офицеров. Корвет построен в Америке, а Махмудиэ и лучшие корабли в Стамбуле, под руководством французских, английских и американских инженеров. Американец, занятый теперь постройками в [208] адмиралтействе с особенным удовольствием показывал нам свои новые работы; он строит теперь 130-пушечный корабль, в три палубы, 74-пушечный фрегат, первый в мире по своим колоссальным размерам, готовится на постройку корабля в 150 пушек, и не может нахвалиться морским управлением Турции, потому что, получив однажды к нему доверенность, позволяют ему теперь строить, что хочет и как он хочет, и приводить в исполнение все свои проекты, ни сколько не входя в разбор его чертежей.

Несколько английских офицеров определились в последние годы в морскую службу султана. Они выторговали весьма выгодные условия, хотя сперва турецкое правительство, легко соглашаясь признать их в каких они хотели чинах, затруднялось однако на счет требуемого ими жалованья. Они принялись было учить турок морскому искусству, и вводить в их флот преобразование, соответствующее преобразованию сухопутных войск; но у них не стало терпения, м кажется теперь ни одного нет на флоте, кроме тех, которые необходимы на пароходах. Они более [209] всего жаловались на презрение, которое последний османлы считал себя вправе оказывать им и их науке, вместо подчиненности, и которого они не могли избавиться, даже приняв его костюм. Заметим здесь, что уважая народные предрассудки, Махмуд не мог вверить европейским офицерам непосредственного начальства ни во флоте ни в войске; он дал им только места образователей и обучателей; ни один правоверный не захотел бы сражаться под начальством гяура.

Может быть досада после неудачи заставляет европейских офицеров, бывших на флоте, рассказывать, что обыкновенно пред всяким сигналом с адмиральского корабля дается словесно знать какое будет приказание, потому что наука сигналов еще далеко не усовершенствована на флоте, и тому подобные забавные черты морской тактики. Но я за верное слышал в Стамбуле, что когда во время последней войны были поставлены телеграфы для флота по Босфору, несколько раз в адмиралтействе офицеры ломали голову чтобы понять телеграфические известия, переданные из [210] Буюкдере, а чаще всего посылали требовать словесного объяснения.

Что касается до пароходов, то это изобретение весьма понравилось туркам, потому что избавляло их от труда лавировать при противном ветре; но с того дня, как первый купленный у американцев пароход проплыл Босфор против ветра и течения, народ стамбульский решил, что в нем должна быть нечистая сила, которая повинуется гяуру. Султан назначил десять более надежных Османлы для постоянного пребывания на пароходе и обучения управлять машиной; они целых шесть месяцев сидели на палубе, курили преспокойно трубку, и не решались спуститься вниз, осмотреть поближе эти заколдованные колеса. Подозревают впрочем, что сами англичане, управляющие машинами, стараются подкрепить эту боязнь турок к тайнам паров, потому что она совершенно согласна с их расчетом, и делает их навсегда необходимыми султану. Я рассказал знакомому мне турецкому морскому офицеру Гомерову повесть о чудесных кораблях Феакийского царя Алкиноя, которые владели [211] науукой сами плавать без помощи ветрил и без ухищрений мореплавательной науки. Этот эпизод Одиссеи совершенно в Восточном вкусе, и привел в восторг турецкого моряка. Он надеется что волшебники нового света, которые доставляют султану заколдованные машины пароходов, согласятся за хорошую плату выдумать и такие корабли.

В это лето султанский флот не выходил в Архипелаг для совершения своего обычного годового плавания; готовилась только небольшая экспедиция для покорения Самоса, который доселе не хотел признать над собою власти султана.

В прошедшее лето турецкий флот был вдвое сильнее египетского, но жалкое его состояние заставило Халиль-Пашу укрыться в безопасный порт Мармарисси, против Родоса, между тем как египетский адмирал Османь-Бей крейсировал в море и ожидал его. Прежде того встретились как-то два флота, но турецкий, будучи на ветре, уклонился от битвы. Египтяне захватили корвет и несколько других судов меньшего ранга, и может быть, осторожность Халиль-Паши спасла турецкий [212] флот от совершенного поражения; ибо Египетский был несравненно лучше устроен.

Сухопутные войска пришли в совершенное расстройство после Иконийской битвы; регулярный корпус и гвардия, коими так усердно занимался султан после войны с Россией, и которые вместе простирались до 40,000 войска, весьма пострадали, и мы не имели удовольствия видеть в этом году их маневры. Только местами в живописных долинах Босфора небольшие отряды занижались учением, или пикетами шли по набережной сменять караулы.

Любимым войском султана была кавалерия его гвардии; она состояла из нескольких эскадронов улан и гусар. Ее образовал Наполеоновский офицер Калоссо; обыкновенно сам султан командовал ею в маневрах, и она отличалась опрятностью и красотою костюма, и даже роскошью в сравнении с полубосыми пехотинцами. Она одета в синие куртки с желтыми шелковыми шнурками; на голове тот же красный фес с синей кистью, но который не защитит кавалериста ни от сабельного удара, ни от солнца, и не придает фронту никакого вида. [213]

Сформирование кавалерия по европейскому образцу стоило султану несравненно больших усилий, нежели пехотное войско; нужно было заставить турок ездить на низких стременах, с вытянутой ногою, между тем как они привыкли сгибать колена на прежних высоких седлах, что так согласовалось с их привычкой вечно сидеть поджавши ноги, как сидят наши портные. Самая форма европейского седла казалась им сатанинским изобретением, годным только для того, чтобы скользили и не удерживались на нем азиатские наездники, привыкшие сидеть на седле как на дрожках. И теперь еще новообразованные кавалеристы не упускают случая тайком укорачивать свои стремена; европейская езда будет, кажется, для них принужденной, доколе не отучат их сидеть в казармах на полу, на коврах по прежнему.

Эта кавалерия составляет цвет турецкого войска, и самые видные из рекрут поступают в нее; а офицерами служат в кавалерии одни стамбульские денди. Золотое шитье пристало их азиатскому щегольству, и они с особенным удовольствием бренчат [214] саблями по мостовой. Иные из них выучились по нескольку французских приветствий, пробуют шаркать и кланяться по-европейски, и слывут образцами хорошего тона. Вообще они радушны и приветливы, особенно к европейским офицерам, стараясь перенять их манеры и непринужденность. Этим ограничивается все их образование; от них не требуют никаких познаний, ни другого экзамена кроме верховой езды; по крайней мере и то приятно, что они наружностью походят на европейских офицеров, и одеты опрятно и со вкусом. Если оставим в стороне некоторые смешные черты их полуобразованности, нельзя не порадоваться тому, что эти молодые люди, кроткие и приветливые, заменяют охотою образоваться прежнее отвратительное молодечество какого-нибудь полудикого Дели, которое считалось непременным характером военной молодежи в Турции.

В пехоте часто один только значок на груди, которым узнаются чины, отличает офицера от солдата; при коротком, смятом воротнике шея совершенно открыта, и нередко нагая нога неучтиво показывается в [215] промежутке панталон и изодранного башмака. Летняя, белая полотняная, обмундировка особенно неопрятна, а покрой панталон имеет что-то странное и неуклюжее: до колене они сохраняют еще честолюбивый размер старинных шароваров, под коленами стянуты и обращаются в штиблеты.

Вот чины турецкой армии по новому ее образованию, и в сравнении с нашими: после садр-азама или Верховного визиря, и сераскира или главнокомандующего, следуют —

Мир-мирам, (который всегда должен быть трехбунчужный паша) дивизионный генерал.

Каймакам, наместник, начальник штаба при мир-мираме и бригадный командир.

Мир-аллай, полковой командир.

Каймакам при нем, подполковник.

Бин-баши, тысячник, батальонный командир.

Юз-баши, сотник, ротный командир или капитан.

Каймакам, поручик. Баш-чауш, прапорщик. Чауш, фельдфебель. [218]

Он-баши, десятник, унтер-офицер. Фети, победитель, так называются рядовые. Заметим здесь, что нет определенной границы между офицерами и нижними чинами; а что еще страннее и трудно соглашается с общей системой преобразований, это телесные наказания, которых варварство простирается до того, что секут розгами по груди; вероятно для того, чтобы победоносные Магометовы войска привыкли получать раны на груди; а не на спине. По новому положению о регулярных войсках и офицеры, до майорского чина, подвержены телесным наказаниям; в этом мы должны видеть великое улучшение, ибо прежде и паши были им подвержены; были случаи что, после проигранного сражения на море, все капитаны сзывались на адмиральский корабль или на берег, и получали палки по пяткам; Верховные визири в полном заседании Дивана немилосердно секли бейлербеев и пашей, которые с пухлыми пятами продолжали заседать в этом правительствующем совете.

Полевая артиллерия в Турции была всегда и лучшем устройстве, нежели остальные [219] войека. Корпус топчи и кумбараджи (канониров в бомбардиров), вверенный теперь Халиль-Паше, стоял лагерем в долине Пресных вод, и каждый день его учение привлекало толпу любопытных; я был там когда султан делал смотр этому войску, командовал сам маневрами и остался доволен Халиль-Пашею. Зрелище было великолепное: живописно расположенные кругом холмы и покатость гор были уставлены группами турчанок в белых покрывалах; белые палатки фантастическими пятнами лежали на долине, которой влажность еще сохраняла яркую зелень, сжигаемую обыкновенно в летние месяцы южным солнцем; в стороне, среди садов и цветников, оставались в уединении великолепные киоски, пред коими прозрачные и недвижные, как зеркала, лежали широкие пруды в мраморных рамах; от них без шуму скользила светлая струя Варвизеса, чтобы голубой лентою протянуться среди полян и береговых камышей, опоясать несколько низменных островов, обласкать стаю чаек и гондол стамбульских, и заблудиться потом в мутном заливе золотого рога. Артиллерийские отряды одушевляли [220] внутренность долины; то змеями ползали по траве, с чешуйчатым блеском оружия, то как драконы восточной мифологии брызгали искрами и пламенем, то закутанные дымом отдыхали, как ленивые облака на горах Фракии.

Это восхитительное место названо европейцами Пресными водами от вод двух рек Варвизеса и Кидара (Турецкие их названия: Али-бей-сою и Кеат-хане-сою.), которые здесь льются в залив, и турками — Кеат-хане, от бывшей здесь при Селиме бумажной фабрики; оно составляет любимую прогулку городских жителей. Ахмет III удержал плотиною воды Варвизеса, составил из них пруды и фонтаны, и украсил все это мрамором; по которому золотые турецкие надписи вьются как арабески. Среди этих очарований Востока приютились легкие здания; китайский шпиц вылетает из среди их, и поддерживает золотой шар, исписанный какими-то непонятными знаками.

Здесь стекаются мусульмане по пятницам и в Байрам, а христиане по воскресеньям и в праздники; каждое семейство располагается на ковре под деревом, на берегу пруда или [221] речки; одни приносят свой обед, другие пьют кофе и курят трубки; цыгане музыканты и жиды скоморохи забавляют народ; песни, пляски, порою веселый круг с бокалом, восточная беззаботность на всех лицах, заставят вас подумать, что подданные султана —счастливейший в мире народ.

Но в весенние месяцы гуляние у Пресных вод запрещено; в день св. Георгия выводят лошадей из султанских конюшен на подножный корм в жирные пажити Кеат-хане. Болгары-пастухи, живущие в гористой Фракии, приходят на эту пору в Стамбул хранить дорогих коней султана. Они, как все племена горные и пастушеские, имеют природное расположение к музыке, и их пребывание в Константинополе составляет продолжительный аркадский праздник; они обходят улицы с волынками, и играют под окнами за несколько пар (Нынешняя пара равняется одной деяежке.).

В прежние годы выход лошадей в Кеат-хане был одним из первых церемониалов турецкого двора; многочисленные чины [222] шталмейстерской и егермейстерской части, множество других офицеров Сераля в богатых парадных костюмах, серальские шуты в чудных своих нарядах, и лошади в золотых попонах и с головами убранными перьями, стразами и блестками, составляли бесконечно пестрое и живописное шествие; лошадей было до 2,000; те, которые служили собственно для султана, были отправляемы ночью, чтобы не подвергнуться огласке.

Не знаю, соблюдается ли еще этот церемониал, напоминающий Двор Персидских царей; я видел его в 1821 году.

Долина Пресных вод сделалась теперь Марсовым полем для Махмуда, но она оставила ему горькие воспоминания. Лет за пятнадцать пред сим любимая одалыка, предмет сильнейшей его страсти, играла на шлюпке в одном из прудов, гребла со своими подругами, шалила, и шлюпка опрокинулась, и она потонула в пруде. Султан был глубоко тронут; кто бы подумал, что нежные страсти имеют такую власть на сердце истребителя янычар? Уверяют, что они долго был безутешен, и получил отвращение к долине [223] Пресных вод, в которую после того он перестал ездить.

Теперь опустел красивый дворец этой долины, и открыть взорам любопытных. Алые бархатные диваны, золотые бахромы, парчовые занавеси, живые восточные краски, прихотливая позолота и резьба — вся эта прежняя пышность осталась в нем запыленная и бледная, и среди ее носится трогательное воспоминание серальских дев и утопленницы.

Текст воспроизведен по изданию: Очерки Константинополя, сочинение Константина Базили. Часть первая. СПб. 1835

<<Вернуться назад

Главная страница  | Обратная связь
COPYRIGHT © 2008-2019  All Rights Reserved.