Мобильная версия сайта |  RSS
 Обратная связь
DrevLit.Ru - ДревЛит - древние рукописи, манускрипты, документы и тексты
   
<<Вернуться назад

ШАРЛЬ МАССОН

СЕКРЕТНЫЕ ЗАПИСКИ О РОССИИ

ВРЕМЕНИ ЦАРСТВОВАНИЯ ЕКАТЕРИНЫ II И ПАВЛА I

MEMOIRS SECRETS SUR LA RUSSIE, ET PARTICULIEREMENT SUR LA FIN DU REGNE DE CATHERINE II ET LE COMMENCEMENT DE CELUI DE PAUL I

___________________________

ВЫСЫЛКА ИЗ РОССИИ БРАТЬЕВ МАССОНОВ.

Рассказ из времен императора Павла.

1796 г.

————

I.

Француз по языку и национальности, Массон был швейцарец по месту рождения и гражданскому состоянию, женевский уроженец 1. Он имел старшего брата, который гораздо прежде его вступил в русскую службу: сперва ротным командиром в артиллерийско-инженерный кадетский корпус, где был тогда директором известный генерал П. И. Мелиссино 2; потом, в 1788–1789 г., с чином артиллерии премиер-маиора, при штабе князя Потемкина, в постоянном сослужении и сообществе княжеского «генеральс-адъютанта» графа де-Жерманьяка, дежурного генерала Николая Михайловича Рахманова 3 и артиллерии генерал-аншефа Ивана Ивановича Меллера 4. Массон старший, — по-русски Иван [549] Яковлевич, — пользовался особенным вниманием своих могущественных начальников, Потемкина и Зубова, чего, впрочем, и был вполне достоин, по своим качествам и полезной деятельности. Сколько нам известно из некоторых посторонних сведений, он, вообще, оставил добрую о себе память — человека благородного, умного и просвещенного. Служба его не проходила без поощрений: участие в турецких войнах доставило ему крест, золотую шпагу и чин полковника.

Разумеется, чрез содействие старшего брата, и младший, приехавший в Россию в исходе 1786 г., был принят на место преподавателя в артиллерийский же корпус поручиком, с двойным окладом жалованья, т. е. и по военному чину, и по должности наставника. На службе оба брата различались как своими чинами, так и придаточными прозваниями к их фамилии, по месту рождения каждого: старший писался Массоном-де-Шанвиллье (de Chanvilliers) 5, а младший Массоном-де-Бламон (de Blamont).

И тот и другой заботились о своей натурализации в России, не упуская возможных способов устроить в ней свое общественное положение и водвориться прочно в новом отечестве, внимательным изучением его языка, нравов и обычаев, завязкою полезных для себя знакомств между влиятельными лицами (в чем много способствовал им земляк и приятель их, Лагарп, наставник великих князей 6, и, наконец, связями семейными. Оба они поженились на остзейских помещицах, владевших недвижимыми имениями: первый на эстляндской уроженке, племяннице Мелиссино, дочери генерала Ирманна (Yhrmann), бывшего лет двадцать генерал-губернатором в Сибири и директором Колыванских горных заводов; а второй — на дочери лифляндца, барона Розена, доводившейся, по отцу, родственницею Сиверсам, Эссенам, Унгерн-Штернбергам, а по матери — Безбородкам и Тамара.

Массон-младший, сколько можно судить по его Запискам, получил на родине очень хорошее образование и обладал способностями недюжинными. Эти достоинства, рядом с усердием к службе, искательностию и настойчивым желанием сделать себе карьеру, [550] приобрели ему доверие и даже особенное благорасположение непосредственного его начальника, Мелиссино, которой привязался к нену как к сыну, и до конца своей жизни пользовался всяким случаем выдвигать его вперед. Надобно заметить здесь, что, сверх личной симпатии своей к Массону, старик Мелиссино любил вообще покровительствовать и дружить иностранцам, прелагавшим себе дорогу на Руси: сам он был сын венецианского грека из Кефалонии, медика по профессии, переселившегося в Россию при Петре Великом, чем и объясняется это постоянное сочувствие к пришельцам.

И вот для старого генерала скоро представился случай существенно порадеть своему любимцу. Николай Иванович Салтыков, один из сильнейших тогда вельмож, президент военной коллегии и главный воспитатель великих князей Александра и Константина Павловичей 7 заваленный в то время делами по своему ведомству, при вновь возникшей войне с Турцией, и за отсутствием князя Потемкина (чем, естественно, увеличивались обычные военно-административные работы президента), просил однажды Мелиссино, давнего своего приятеля и даже родича или свойственника в какой-то степени, приискать ему, Салтыкову, кого-либо из образованных офицеров, для письмоводства на иностранных языках, как по делам военно-служебным, так и по частным сношениям, а вдобавок, и для отправления обязанности гувернера-преподавателя при его сыновьях (хотя уже числившихся в придворном звании камер-юнкеров) 8. Мелиссино тотчас же рекомендовал ему поручика Массона на это место, обещавшее скорые повышения, и тот завял новую свою должность, в начале 1789 г., с производством в чин капитана драгунского полка и назначением в число адъютантов президента военной коллегии. С тех пор, в течение осьми лет, он жил в императорском дворце, при своем сановном начальнике, у которого (по собственным словам) сделался домашним человеком, имевшим всегда прибор за его столом 9. Это [551] обстоятельство поставило Массона в полную возможность находиться в обществе людей высшего круга, приобрести между ними многие знакомства и, при особе своего патрона, быть спутником двора, во всех его переездах. Молодые Салтыковы, которых окончательным научным образованием занимался Массон, упоминающий о том не без самовосхваления, очень полюбили своего ментора, успевшего снискать расположение и отца их. Массон находился безотлучно при молодых людях и обыкновенно сопровождал их к великим князьям, когда они ходили разделять с своими царственными сверстниками учебные занятия, по данному на то разрешению Екатерины II. Неоднократно он составлял, по поручению старого графа, из преподавательских отметок общий годовой отчет, на французском языке, об успехах в науках и о поведении великих князей для поднесения августейшей их бабке.

В новой службе Массону повезло: он скоро получил опять повышение в чине и стоял на хорошем счету. Последнее обстоятельство особенно доказывается тем, что в 1795 г. он был удостоен поручения отправиться к родственным императорскому дому дворам: в Байрёйт, Штутгардт и Карлсруэ, с извещением о рождении одной из великих кияжен 10, — поручение хотя и неважное само по себе, но во всяком случае незаурядное. Ловкий француз понемногу начинал быть человеком заметным и даже приобрел на столько веса, что мог оказывать поддержку лицам, обращавшимся к его содействию. Наконец, когда царствовавшая императрица после бракосочетания вел. кн. Александра Павловича и по отъезде на родину наставника его, полковника Лагарпа (в 1795 г.), сформировала при новобрачной чете особый придворный штат, то в состав этого молодого двора съумел попасть и Массон в качестве секретаря при особе великого князя с зачислением в Екатеринославский гренадерский полк, коего шефом состоял Александр Павлович.

Такое назначение улыбалось Массону вероятностию завидно-счастливой будущности, особенно в виду светлых душевных свойств юного Александра; но внезапная кончина императрицы Екатерины и воцарение Павла разбили в дребезги все эти надежды, все расчеты и произвели роковой переворот в судьбе обоих братьев.

Павел Петрович, бывши еще наследником престола, терпеть не мог французов, не жаловал Лагарпа и косо посматривал на [552] всех его земляков и друзей. Первых не взлюбил он с самого путешествия своего по Европе (под именем Северного графа) за легкость и живость национального характера; дальнейшие же политические события и революционные ужасы довершили в нем ненависть ко всему французскому. Что касается Лагарпа, не особенно старавшегося таиться с своими либеральными мнениями, то Павел видел и в нем и во всех приезжих его соотечественниках — республиканцев прирожденных, а потому кровных братьев французским якобинцам. Понятно; что за подобными воззрениями наследника престола каждый из этих господ при малейшей неблагоприятной случайности мог легко подпасть его негодованию и суровой разделке в будущем.

В числе многих, Массону пришлось отведать и то, и другое.

Задолго до беды, он, бывая нередко то в Павловске, то в Гатчине, и встречаясь там с великим князем, имел случаи сам заметить, что сильно не нравится ему, хотя не мог с точностию угадать, за что именно: иногда думал он, что за казавшееся многим наружное сходство свое с Лагарпом; порою же подозревал, что за знакомство с г-жею Бенкендорф, удаленною тогда Павлом от своего двора 11. Наконец, Массону приходило в голову и то, что причина нерасположения великого князя кроется в его недоверчивости ко всем французам вообще. Впрочем, первоначальный повод к этому неблаговолению мог быть подан еще одним обстоятельством, с виду малозначущим, но в сущности весьма характеристичным.

Однажды молодые графы Салтыковы, вместе с Массоном, выехали верхом на прогулку в окрестностях Павловска, как вдруг увидели издали наследника престола; но вместо того, чтобы сойти с лошадей и отдать ему надлежащий поклон, молодые люди опрометью повернули назад и ускакали в рощу. Массон попытался было их остановить, но вынужден был, наконец, последовать за ними, а между тем, Павел имел время разглядеть всех этих господ.

Броме того, Массон попал у него на замечание заграничными сношениями своими с родственниками и друзьями, а еще более — участием, принятым в подобных же внешних сношениях самой [553] великой княгини Марии Федоровны. Заграничная корреспонденция вообще была неприятна ее супругу и казалась ему неуместною; малейший же признак благоволения великой княгини к кому-либо из окружавших ее особ обоего пола, или даже отдельное представление кого-либо ее высочеству, служили достаточным поводом к неудовольствию великого князя и устранению неугодных ему лиц. Он внезапно удалял от своего двора г-жу Бенкендорф, единственную даму, последовавшую за великою княгиней в Россию и удостоенную особенным ее доверием. Между тем, наследник престола узнал, что Массон-младший поддерживает знакомство с этою дамой, и Павел Петрович не преминул сделать за то укоризненный намек графу Салтыкову, как начальнику Массона. По словам же последнего, все дело было в том, что г-жа Бенкендорф, со времени запрещения ей доступа ко двору, относилась иногда к Массону с маленькими пламенными поручениями, невиннейшего содержания, в роде каких-нибудь просьб о ходатайстве перед Салтыковым за того или другого из знакомых ей офицеров, в ком она принимала участие, при чем, иной раз прилагались и запечатанные записочки к великой княгине, которые услужливый француз, по тогдашнему своему положению, имел удобные случаи передавать верно по принадлежности. Великий же князь, одержимый в это время какою-то особенною недоверчивостью, зорко следил за корреспонденцией супруги своей, требуя, чтобы все получаемые на ее имя письма проходили через его руки и прочитывались при нем самом 12. И само-собою разумеется, что дознанное им, или только заподозренное с чьей-нибудь стороны, пособничество негласной пересылке писем могло быть принято за продерзость вопиющую.

Со стороны Массона, по собственному его сознанию, прорывались и некоторые другие поступки, хотя не заключавшие в себе ничего [554] предосудительного, но во всяком случае необдуманные, неловкие для человека, вращающегося в придворной стихии, а следовательно, обязанного тщательно принаравливать свои действия и слова к господствующему там направлению.

Так, например, он не мог удержаться от обнаружения своих симпатий к французским республиканцам. При поездке в Германию с упомянутым выше поручением к дворам виргембергскому, баварскому и баденскому, он вздумал воспользоваться случаем увидеть вновь кого-нибудь из этих, заинтересовавших тогда Европу, воинов революционного знамени; и вот, в Байрёйте, он сговорился с одним встретившимся ему там русским гвардейским офицером навестить пленных французов, содержавшихся за несколько миль от города. Оба они обедали вместе с французскими офицерами и сделали кое-какие подарки солдатам, которых проведали в крепости. По возвращении же в Россию, молодой спутник Массона имел нескромность пересказать подробности этого посещения Павлу Петровичу.

В другом случае, Массон обмолвился неуместною оговоркой. Читая однажды вслух перед великими князьями Александром и Константином, в присутствии многих придворных господ, известие о победе над французами, он остановил внимание слушателей на том обстоятельстве, что место, откуда писана реляция, находится не впереди поля сражения, а за ним в нескольких милях. Кто-то из присутствовавших не пропустил подхватить тут же это замечание чтеца в том смысле, что оно как нельзя лучше доказывает пристрастие в французам и республиканский образ мыслей.

Наконец, Массон состоял членом какого-то, основанного генералом Мелиссино, филадельфийского общества. По уверению Массона, это общество было только шуточная затея; но Павел не был любителем подобных шутов и относился к ним более чем серьезно.

Всех этих мелочей, накопившихся понемногу в изрядный итог, достало с избытком для того, чтоб заронить в уме наследника престола невыгодное понятие о Массоне, обнаружившееся весьма осязательно для последнего в некоторых случаях.

При летних переездах императорского двора в Павловск, — постоянное местопребывание наследника, — Массон также сопровождал туда графа Салтыкова в качестве его адъютанта, и получал там отдельную для себя квартиру. В 1794 г., как и прежде, она была назначена ему в доме, довольно-отдаленном от дворца; но, на этот раз, по приезде в Павловск, в 11 часов вечера, когда, [555] усталый от дневных хлопот, он совсем расположился в отведенном помещении на покой и уже заснул, то был внезапно разбужен офицером, явившимся от имени его императорского высочества, с требованием: «удалиться немедленно из Павловска, где он, Массон, оставаться не может». Тот отозвался, что находится в этой квартире по распоряжению президента военной коллегии, но что он доложит графу о настоящем приказании его высочества, которое и выполнит завтра утром. Офицер отвечал, что воля некоего князя есть именно та, чтобы Массон не оставался в Павловске даже и в течение этой ночи.

— Мое дело было, — прибавил посланный, — сообщить вам объявленное требование в точности, а там уж делайте, как сами знаете.

Массон, полагаясь на распоряжение своего непосредственного начальника и не имея в виду никакого другого приюта в позднюю пору ночи, не заблагорассудил выбраться тотчас же из занятой им квартиры, а переночевал в ней я утром передал Салтыкову о случившемся.

— «Надо думать, — сказал граф, — выслушав Массона, — что или ваша французская фамилия черезчур не по вкусу великому князю, либо он считает вас, как всегда, сторонником г-жи Бенкендорф; а быть может, ему хотелось этим досадить собственно мне, по неудовольствию за исполнение приказания императрицы об отобрании нескольких баталионов из его гатчинских войск. (Такое приказание государыни состоялось из того, что Павел в состав своих гатчинцев нередко набирал солдат, служащих в ближайших, по месту стоянки, полках, перезывая оттуда их к себе, чем люди как бы поощрялись к самовольным уходам в подрыв всякой дисциплине).

Однако-ж, по той или другой причине последовало ночное распоряжение относительно Массона, а только он вынужден был избрать себе убежищем убогую чухонскую лачугу в соседней, деревушке, пока ему не дали помещения в одном из павильонов сада великого князя Александра Павловича 13. [556]

Несколько времени спустя, молодые графы Салтыковы вступили в отправление своих новых камер-юнкерских обязанностей при особе наследника престола. Заметив в этих юношах несколько насмешливый склад ума, а в старшем из них — манеру отвечать слишком замысловато, или философствовать (как это казалось великому князю), да еще вдобавок кланяться не довольно чинно, Павел приписывал все это воспитательному влиянию на них Массона, жалуясь старику Салтыкову, что один из его сыновей отдает поклоны как-будто нехотя.

— Видно по всему, — съострил однажды его высочество, намекая каламбуром на фамилию Массона, — что молодой Салтыков постройка каменной кладки. (On voit bien que le jeune Soltykow est fait de maconnerie).

За всем тем, наследник не воспротивился командировке Массона к родственным его высочеству дворам в Германии, с извещением о рождении одной из великих княжен; но, по обратном приезде вестника из-за границы, снова выказал свое к нему нерасположение. Явившись к великой княгине Марии Федоровне, для отчета в своей поездке и для передачи ей, вместе с письмами от родных, еще некоторых изустных сообщений, Массон удостоился с ее стороны самого милостивого приема, но Павлом не был допущен до личного ему представления привезенных писем, несмотря на ходатайство о том великой княгини, и она сама уже должна была вручить их супругу. Надобно полагать, что на сей раз Массону витало неудовольствие со стороны великого князя за свидание с пленными французами, о котором рассказано выше.

Все эти случаи являлись выразительно-зловещими признаками невзгоды, грозившей Массону в последствии. Но из его воспоминаний незаметно, чтоб они в свое время особенно его тревожили или внушали ему какие-нибудь опасения за будущее. Кажется, он слишком полагался на покровительство графа Салтыкова, или, быть может, разделял с многими лицами, близкими ко двору, бывшую в ходу между ними мысль, что будто бы преемником Екатерины станет, непосредственно за нею, Александр. [557]

При жизни своей матери, Павел не восставал против назначения ею Массона, но рекомендации Салтыкова, в свиту Александра Павловича, на должность его секретаря; но как только взошел на престол, то немедленно назначил для своего старшего сына другой штаб, совершенно иного состава, куда маиор Массон включен не был; а в тоже время от нового наследника престола отошло и звание шефа над Екатеринославским полком, в котором Массон числился штаб-офицером. Таким образом, экс-секретарю приходилось отправляться из столицы в этот полк на действительную строевую службу в силу общеобязательного правила, установленного Павлом по всем войскам.

Отсюда мы- поведем рассказ о дальнейших происшествиях с Массоном — собственными его словами.


II.

.....Не говоря уже о потере почетного места, — именно в ту минуту, когда оно могло иметь более значения, — эта царская немилость и во многих других отношениях являлась для меня сущим несчастием. При переходе в свиту великого князя Александра, я оставил свою службу у гр. Салтыкова и перечислился в другой полк из прежнего, ближайшего к столице, где всегда дотоле состоял по спискам и где были все офицеры мне знакомы, а полковой командир — мой приятель. Теперь же мне предстояло лишиться этих удобств и отправляться, на правах сверхкомплектного маиора, к своему новому полку, в безвестную даль, за три тысячи верст, в догонку за ним на походе его в Персию, к действовавшему так отряду. В довершение этих затруднений, они застигли меня семьянином: я соединил свою судьбу, которую считал здесь упроченною, с молодой женщиной, теперь только-что оправившейся от родов, чье достояние, притом, все зависело от исхода сложной и разорительной тяжбы, усильно требовавшей моего неотлучного пребывания в Петербурге.

В этом безвыходном положении прибегнул я к великому князю Александру: он отвечал, что не смеет ничего ни сказать, ни сделать. Своею добротой и любезностью он лишь заставил меня сильнее почувствовать и несчастие расстаться с ним, и ожидание бед грядущих, какие могли еще мне встретиться в этом случае. Я тогда обратился к графу Салтыкову: тот отозвался, что в настоящее время немыслимо входить с каким бы ни было обо мне представлением, что единственно возможная для него мера — несколько [558] повременить относительно меня исполнением высочайшей воли (об отправке офицеров к их полкам); но что теперь, если я не хочу просить отпуска, так всего полезнее для меня будет ехать поскорее в свой полк и поотдалиться от двора, покуда вел. кн. Александр и он сам, гр. Салтыков, не успеют сделать для меня чего-нибудь получше.

Я уже готовился поступить по этим советам, как 13-го декабря 1796 г., утром, когда я собирался из дому к великому князю, вошел ко мне офицер и пригласил следовать за ним к генерал-директору полиции, Архарову 14. Не бывши до тех пор обязанным принимать приказания ни от кого, кроме великого князя, я колебался перед исполнением объявленного мне требования, но офицер удостоверил меня, что оно состоялось по высочайшему повелению. На этом основании, вместо того, чтоб идти в Зимний дворец, и отправился к Архарову. Там сказали, что генерал в этот час находится у его величества и ввели меня в большую залу, где я нашел одного только человека, своего старого знакомца и при том однофамильца. Встреча эта меня поразила, в особенности, когда соименник мой, г. Массон, передал мне, что ему совершенно неизвестно, зачем он позван, что сильно его смущало. Наше взаимное недоумение увеличилось, когда мы увидели вошедшего к нам брата моего, тоже в сопровождении офицера.

Мы долго толковали между собой о причинах столь неожиданного созыва и шутили по этому поводу. Наконец, мне пришло на мысль, что, при всеобщей сумятице и переворотах за последнее время в области дел и составе служащих лиц, вся эта передряга вышла из-за какой-нибудь понадобившейся справки, ради которой нас собрали для распроса. Однако, Архаров все еще не возвращался, а между тем истекал урочный час, когда мне следовало быть по должности у великого князя, и я намеревался было уйти, чтобы явиться к нему во дворец; но тут од ин из дежурных офицеров удержал меня, говоря, что ему велено не выпускать нас отсюда. Это удивило нас до крайности: наших шпаг ни от кого не было отобрано и мы арестованными себя считать не могли. Пока между нами продолжалась беседа обо всех этих странностях, приехал Архаров. Я начал с ним объяснение жалобою на поступок офицеров и спрашивал: имеет-ли он что-либо мне приказать, или же я, в самом деле, нахожусь под арестом? [559]

— Как же по вашему могло быть иначе, — отвечал он неопределенно, — если офицеры действовали по моему поручению, а я — по повелеваю государя императора. В настоящую минуту вы можете идти отсюда; но в семь часов вечера извольте опять явиться ко мне; теперь же ничего более сказать я вам не могу.

Наступала уже ночь, а мы с девяти часов утра пробыли здесь в ожидании этого милого решения, которое ничего нам не объяснило. Мы с братом вышли, крайне раздосадованные и озадаченные этим делом, не ведая, что о нем подумать. Верно какая-нибудь ошибка, недоразумение, или тайный извет, либо перехваченное письмо компрометирующего содержания, где мы могли быть случайно названы, — вот около каких вероятностей вращались наши догадки и предположения. Тут мне вспомнилось, что за три месяца пред сим (еще при покойной государыне), меня чуть было не втянули в одно дело по тайной полиции, — и совершенно безвинно, следующим образом:

Один французский эмигрант, находившийся при русской армии в Польше, под командой генерала Апраксина 15, как-то поссорился с ним из-за женщины. Генерал стал мстить ему гонением по службе и довел француза до того, что он решился грозить своему начальнику и даже вызывал его на дуэль. Чтобы отделаться от неугомонного подчиненного, Апраксин возвел на него пошлое обвинение в якобинстве, о чем послал донос по ведомству тайной полиции. Несчастного схватили. При его арестовании нашли у него на столе два заготовленных письма: одно в генералу Мелиссино, а другое — заключавшее в себе прошение к императрице, с адресом на мое имя. Письма эти были отправлены к Зубову и показаны Екатерине; потом переданы графу Н. И. Салтыкову, как моему начальнику, при чем, в тайне от меня, производились розыски и дознания: не состоял-ли я в каком-нибудь общении с арестованным офицером. Несомненно, что будь я менее известен начальству и не имей поддержки, сгибнуть бы мне за одно с этим эмигрантом; а между тем, я не ведал даже его имени и все сношения наши ограничивались тем, что этот человек, зная обо мне по наслышке, как о своем соотечественнике, и достав мой адрес, счел меня в состоянии оказать ему услугу, а потому готовился послать ко мне, для представления по назначению, свое письмо на имя [560] императрицы, в котором ходатайствовал об удовлетворении его невыданным жалованьем. Все это сделалось мне известным от секретарей, имевших в руках его письма, да от самого моего начальника. Еслиб в адресованном ко мне послании эмигранта содержалась малейшая фраза двусмысленного свойства, нет сомнения, что мне распроститься бы с свободой: место, какое я занимал, только прибавило бы весу подозрениям против меня.

Так-то легко было каждому попасть в беду, по милости любого встречного, кому вздумалось бы отнестись к вам с нескромным письмом, или хоть только наименовать вас в своем письме в другому. Эти неутешительные соображения, высказанные мною брату, крепко тревожили нас, и, как увидим далее, опасения наши оказались небезосновательными.

Столько же по обязанности, как из любопытства, мы постарались аккуратно явиться в час, указанный грозным Архаровым. Вслед за нами прибыл и товарищ наш по задержанию, старый г. Массон, не имевший с нами никакого сродства, кроме одинакового имени 16. Мы могли только заключить отсюда, что несчастное имя это было оподозрено и скомпрометировано 17. Наверно, если бы в Петербурге нашлось до полсотни лиц с этою фамилией, все они были бы задержаны поголовно и одновременно.

Архаров, вернувшийся от императора, проходя мимо нас в свой кабинет, промолвил сухо:

— А, вы здесь... погодите минуту.

Тут он нарядил несколько рассылок, которые, как мы догадывались, касались до нас, а вскоре затем приехал обер-полициймейстер Чулков, раскланявшийся с нами очень холодно при входе. Дело начинало нам казаться серьезным; мы теряли всякое терпение и сами терялись в разных предположениях, как вдруг явился один знакомый нам господин, который оказался в состоянии разрешить для нас мудреную загадку.

Это был некий итальянишко (petit italien) из Пиемонта, [561] служивший при артиллерийском кадетском корпусе и навивавший себя графом Пиаченцой (comte de Plaisance). Бледный, перепуганной, запыхавшийся, он только что вошел в залу, как в изнеможении бросился на кресло, стоявшее подле меня. Пока офицер, который его привел, побежал спросить, по его просьбе, стакан воды, я наклонился к нему и заговорил по-итальянски, чтобы слова мои не были понятны окружавшими нас дежурными:

— По какому случаю вы приведены сюда, граф? Не знаете-ли, зачем и мы здесь?

— О, дорогой мой г. Массон, — сказал он прерывисто, — простите меня! Боже мой! Это я, — да, именно я, причиною всему; я уж знаю, что это значить. Я писал, видите-ли, письмо в Москву 18, к г. Беберу (Boeber), бывшему нашему корпусному инспектору, и сообщал ему нынешние петербургские новости, между прочим, о высылке отсюда сардинского уполномоченного за его шутки на счет указа о круглых шляпах; да тут же и прибавил, что, пожалуй, тоже самое как бы ни случилось и с г. Массоном, старшим вашим братцем.

Едва достало у него времени и духу сделать передо мной это признание и выпит свой стакан воды, как wo позвали к великому инквизитору, Архарову. Я тотчас же пересказал брату о моем нечаянном открытии. Мы сами не знали, должны-ли смеяться, или робеть, когда к нам привязываются из-за такой пустой, незначущей фразы. Между нами и кавалером де-Босси, сардинским поверенным в делах, знакомство было только шапочное. Что касается графа Пиаченцы, это был человек довольно дрянной, но довольно опасный: мелкий интриган, пройдоха, который всячески хлопотал пролезть в люди и не был разборчив на средства к цели. Он состоял преподавателем при кадетском корпусе, в звании офицера. Я и брат, мы оба служили с ним прежде в этом учебном заведении, и как брат мой был там инспектором классов, то ему иногда доводилось принижать тщеславие этого господчика, которому Мелиссино давал насмешливые клички, то графа де-Плезантри (de la Plaisanterie), то графа Мирлифиша (Mirlifiche). Несмотря на свои подленькие проделки, граф этот вообще был учтив, предупредителен и услужлив. Мне показывал он всегда доброе расположение, особенно с тех пор, как я получил место при дворе, и я не предполагал в нем охоты мне вредить. Его крайнее смущение видимо доказывало, что он провинился перед [562] нами только неосторожностью, а не умышленных оговором, и что он сам боялся, более нежели мы, последствий своей выходки.

Наконец, позвали и брата моего на очную ставку с случайным обвинителем. Последний был в таком страхе, что не мог произнести ни одного слова. Понадобились уже ободрительные приемы со стороны Архарова, чтобы дать ему смелость объясниться. Генерал требовал от него показаний, именем императора, и, с перехваченным письмом в руках, спрашивал писавшего: почему тот полагал, что с г. Массоном-старшим может быть поступлено, как с сардинских уполномоченным?

Граф Пиаченца ответил, наконец, запинаясь:

— Потому, что г. Массон, читая газеты у генерала Мелиссино, постоянно принимал сторону французов, утверждая, что они хорошие солдаты, что они побили цесарцев (les imperiaux) и итальянцев; а за одним обедом он даже восхвалял Бонапарта и говорил, что это великий полководец.

Брат мой, приглашенный оправдываться против столь важных обличений, отвечал, что о французах и полководце их он говорил только с чисто-военной точки зрения, не касаясь политических вопросов. На это Архаров возразил с горячностью, что «недостойно русского офицера отзываться в одобрительном смысле, с какой-бы ни было стороны, о войске разбойников и их предводителе». Когда же брат мой заметил, что наличный свидетель легко мог извратить его слова, по незнанию немецкого языка, на котором происходил разговор, то граф Пиаченца сказал:

— Я, однако же, хорошо понял в нем слова: «революция» и «Бонапарт» и уразумел, что речь шла о войне и политике.

Тогда Архаров объявил, что для него дело разъяснилось достаточно, чем и закончил свой премудрый допрос.

Я ждал своей очереди вместе с товарищем, нашим однофамильцем; но обер-полициймейстер, выходивший из комнаты, возвратился и объявил, что дело нас более не касается и что мы свободны удалиться. Я рассудил подождать брата, а наш соименник спешил воспользоваться разрешением уйти, чтобы поскорее успокоить свою встревоженную семью, и выпросил у меня мои сани доехать в себе домой, так как его квартира находилась в отдаленной части города, за Невою. Упоминаю об этом обстоятельстве только потому, что оно произвело важное для меня затруднение и было причиной, что мне не пришлось уже более увидеть великого князя (Александра Павловича).

Приемная зала была еще полна разными лицами, или [563] вытребованными сюда, или явившимися просить у Архарова известий о своих родственниках, задержанных по его распоряжению. Между прочими был тут и советник Эйлер (чей отец столь знаменит в ученом мире): он ходатайствовал о дозволении еще иметь свидание с своим семнадцатилетним сыном, которого недавно отлучили от него...

Вместо ожиданного мною брата, вошел к нам Архаров, расточая на право и на лево удары тростью своим слугам, за то, что они недовольно скоро посторонились при его проходе. Увидев меня в приемной, он остановился передо мною и спросил по-русски, очень грубо: зачем я еще здесь?

— Жду брата, — отвечал я.

— Ступайте, ступайте отсюда, не стесняясь вашим братом; вам тут нечего теперь делать.

И затем он потребовал себе шубу, велел подавать карету и уехал во дворец.

Его отъезд туда, после десяти часов вечера, когда государь обыкновенно ложился спать, чрезвычайно встревожил меня за брата: надо было думать поэтому, что дело приняло оборот слишком важный. Мне еще были неизвестны подробности допроса, изложенные выше, и я сильно беспокоился относительно его исхода. Соображая, что мне лучше начать действовать в пользу брата, нежели ждать его, я быстро вышел; но экипаж мой, отвозивший нашего однофамильца, еще не приехал обратно, а извощичьих саней уже не попадалось на улицах: мне пришлось направиться во дворец пешком, по глубокому снегу. От этого я запоздал и пришел во дворец, когда великий князь лег уже в постель. Расстроенный донельзя, я завернул там же к графу Салтыкову. Он меня ожидал и, повидимому, знал уже о моем приключении, которое, с первых слов нашей беседы, старался представить делом, весьма для меня серьезным; а я, с своей стороны, желал его уверить, что лично ко мне оно ничуть не относилось, и что брат мой один был замешан в эту пустую историю.

— «Не заблуждайтесь на этот счет, — сказал мне граф, — я, нынешним вечером, был зван два раза к императору, собственно по поводу вас. Он вас считает человеком опасным, и дело вашего брата тут не при чем: оно не делает разницы во мнении императора.

Я возразил графу, что если Е. В. правосуден, то ведь и я ни в чем не виновен, и мне страшиться нечего. Я ссылался на поведение и действия мои — единственные условия ответственности, в [564] коих могут требовать от меня отчета. Я с жаром вызывал графа на засвидетельствование обо мне, которое он должен сделать в этом случае, зная меня так близко, в течение почти девяти лет.

— Ничего я не могу сделать, — был его ответ, — император и слышать ничего не хочет; только с большим трудом мне удалось ослабить первые удары.

— Но какое же преступление мое? В чем я обвиняюсь?

— Достаточно того, что император вас подозревает и не доверяет вам; а я при том и не могу ручаться за ваши политические мнения.... Подать бы вам лучше в отставку завтра же 19, да удалиться от двора в ожидании, пока государь не поутихнет и пока все это не уладится....

Наконец, разговором этим я убедился, что желают, просто-на-просто, меня уничтожить: предлог к тому, из-за перехваченного письма и нескольких нескромных выражений, не мог быть отнесен ко мне, когда доноситель приписывает их исключительно одному лишь моему брату, если-б я даже и разделял его вину; но ведь я понимал, что за другими какими-нибудь предлогами дело не станет; да к тому-же, разве государь в них нуждался?

Однако, возмущенный этою напастью и вялым отношением к делу, в такую решительную минуту, со стороны человека, при котором я служил столь долго и небесполезно, я сказал ему, с увлечением, вдохнутым безупречною совестью:

— Вашему сиятельству известно, что я человек честный и благородный. Я был верен обязательствам, принятым на себя со вступления в русскую службу; я был прав и чист перед доверием, которым вы меня почтили, и ни словом, ни делом не подал против себя повода к чему бы то ни было. Ничто устрашить меня не может. Государь, волен располагать моею жизнью: она в его власти, но никто не в праве доискиваться на дне моей души чувств и мнений, чтобы судить их. Ни монаршая власть, ни страх смерти или оков не могут их изменить, когда я внутренно сознаю их честными и чистыми. [565]

Граф Салтыков насмешливо улыбнулся и ничего на это не сказал; а я, простившись с ним, зашел к его сыновьям.

Я нашел их крайне смущенными на счет моего положения, — смущенными более, чем был я сам. Они узнали о беспрестанных разъездах Архарова, взад и вперед, то к их отцу, то от него к императору. Во время моего задержания они посылали к жене моей; но посланец, человек ветренный, порядочный сплетник и хлопотун, из непрошенного усердия к молодым графам, предложил ей, от их имени, возвратить все письма и бумаги, какие у меня имелись от них, чего ему вовсе не поручалось. Этот неосторожно-суетливый человек наделал бездну тревоги моей семье, тогда как я, к ее успокоению, давал уже знать о себе, что будто бы только экстренные служебные надобности удерживали меня у генерал-директора полиции. Между тем, сообщение, переданное посланным от Салтыковых, заставило жену мою думать, что я арестован, и она, в смятении и ужасе, предположив, что у меня могли быть какие-нибудь подозрительные бумаги, запрятала все лежавшие на моем письменном столе.

Я рассказал молодым графам о положении дела и советовался с ними о том, что следовало бы делать, чтоб выручить брата моего из рук полицейской инквизиции. На совещании нашем положено было отправиться мне сейчас же к Аракчееву, генерал-адъютанту императора, ставшему любимцем его внезапно. Это был старый мой товарищ по службе в кадетском корпусе, один из прежних учителей молодых Салтыковых и бывший подчиненный моего брата, к которому сохранил свое уважение. Я знал, что он презирал пронырливого итальянца и даже однажды отдал на посмеяние своих приятелей полученное от него письмо. Аракчеев всегда показывал мне дружбу, а я имел случай быть ему полезным: собственно по моей рекомендации он давал прежде уроки сыновьям графа Салтыкова по предмету военной архитектуры, что и послужило первоначальною причиной быстрого его возвышения в последствии.

Немедленно отправившись к нему, я его застал еще бодрствующим среди множества офицеров всех родов оружие, сопровождавших его из царских комнат, после отхода государя ко сну. Аракчеев попросил меня в свой кабинет; но, несмотря на все мои просьбы и убеждения, отказался взять на себя труд замолвить слово в пользу моего брата, повторяя многократно, что он, Аракчеев, вменил себе в правило: не вмешиваться ни в какие дела, кроме своей военной части, и не входить ровно ни во что, касающееся двора и политики. Затем, жалуясь на усталость и [566] неодолимый позыв ко сну, он мне пожелал доброй ночи и пошел в спальню, а я удалился прочь в размышлении о друзьях и о скоропостижной перемене в человеке, который, за три дня до нынешнего, осаждал бы меня всяческими изъявлениями преданности.

Отчаявшись в возможности добиться за эту ночь какой-либо перемены к лучшему в деле моего брата, я отправился к нему утешить сколько-нибудь его жену и успокоить свою, которую полагал найти в жестоком расстройстве; но был радостно удивлен, увидев брата со всеми своими: он рассказывал им о наших приключениях и начинал уже тревожиться на счет неизвестных ему причин моего отсутствия. Тут-то он сообщил мне подробности интересного допроса, о котором сказано выше. Архаров, воротившись из дворца, отпустил брата домой, с наказом опять явиться завтра утром. По всей вероятности, он тогда не успел уже видеть императора, а без его повеления не смел приступить ни в каким дальнейшим распоряжениям. Мы с братом утешали себя надеждой, что в течение ночи пройдет у государя гневное расположение духа и что все это дело обойдется без худших последствий. Однако-ж, напутственная заповедь Архарова о явке к нему на следующий день, вдобавок к тому, что я слышал от старого графа и что знал о характере императора, о его предубеждениях, все это возрождало во мне серьезные опасения. Я пошел к себе домой, вместе с женою; но, успокоивая ее, сам оставался сильно озабоченным и весь отдался печальному раздумью.

Здесь было уже высказано в своем месте, что я стоял не на столько близко к особе государя, чтобы иметь возможность оскорбить его лично, или даже ему досадить. Следовательно, я мог казаться ему подозрительным и опасным лишь по наговорам недоброжелательства; особенные же, на счет меня, виды императора явно доказывали, что в нем возбуждены были стародавние предубеждения. Но кем и чем именно? Этого я не мог себе указать для истолкования столь невыгодного обо мне понятия. Роль, которую я играл, была не так значительна, чтобы могла обращать на меня пристальное внимание, а тем менее навлекать зависть. Чувства и убеждения, какие я питал, были свойственные французу, взросшему в горах Швейцарии и гонимому с детства религиозным фанатизмом. Относительно революции я сходился во взглядах с людьми просвещенными и прямодушными, которые в основной идее этого великого события видели преобразовательное движение на благо человечества, любовь к свободе и истинную славу нации. Но среди общества, где мне приходилось жить с оглядкой, следя постоянно за самим [567] собою, я всегда вел себя весьма сдержанно, довольствуясь только не хвалить во всеуслышание того, что порицал внутренно. При дворе я достаточно выучился не высказывать своих мыслей, хотя никак не мог говорить вопреки им. Таким образом, мои недоброхоты могли находить лишь отрицательные, а не положительные доводы к обвинению меня в политической ереси. Скажу при этом случае, что для человека, имеющего свои принципы, ничего не может быть тяжелее положения, подобного моему в эпоху революции.

Врагов у себя я не знал и подозревал только двух-трех особ способными пожелать мне зла, даже до готовности сгубить меня клеветою или доносом. Одна из этих особ — придворная дама, которая, между тем, обязана была бы особенным ко мне уважением и, пожалуй, более чем уважением, — признательностью, — если бы она, как мать, умела оценить мои услуги и образ действий по отношению к ее детям. Но она меня ненавидела; ненавидела по невежеству и предрассудкам своим, более чем по какой-либо иной возможной причине. Вечно окруженная сбродом шутов, карликов, дурачков и святош, она была непримиримым врагом каждой личности, дерзавшей мыслить, и всякого знания; но так как странности и причуды этой госпожи давно сделали ее посмешищем в свете, а ненависть и нападки с ее стороны равнялись лучшей рекомендации в глазах людей разумных, при том же и сам император понимал ее как нельзя вернее, — то я не думал, что имею причины ее бояться. Несмотря на всю ее власть над своим мужем, я слишком уважал последнего, чтобы допустить мысль, будто он способен на какой-нибудь серьезный поступок из-под ее внушений 20.

Другая особа была нечто в роде лакея, проскочившего в офицеры, но удержавшего за собою целиком дух и ремесло коренного своего состояния. Назвать его по имени значило бы вместить в одном слове совокупность всего, что только есть самого презренного, но все-таки не дать в этом полного указания для лиц, с ним незнакомых. То был представитель особого разбора глупцов, [568] грубых и наглых; один из тех неотвязных шпионов, которых сколько ни гони вон, а они снова пробираются вспять; из тех тварей, кого и унизить нельзя, потому что они смеются над общим к ним презрением; из тех существ, наконец, что подчас употребляются знатным барством на постыдные послуги, не имея в себе ничего человеческого, кроме ушей для подслушивания за дверьми, ног для побегушек и рук для обшариванья чужих карманов. Упоминаемый субъект был до того глуп и пошл, что непостижимо, как он мог быть и злобен в равной степени; наклонности же имел он столь подлые, что становишься, бывало, в тупик, замечая противуестественное их сочетание с такою страстию, как честолюбие. Всякое правосудие озадачилось бы над вопросом: следовало-ли держать его на привязи, как безумного, или же вздернуть на виселицу, как мошенника.

Вот какова была эта грязная шавка (lе roquet), что целых десять лет, неведомо с чего, лаяла, где попало, на меня и моего брата. Я не подозреваю иных к тому причин, кроме какой-то ревности, питаемой низкими и порочными душонками к своим же соотечественникам на чужбине, ибо, к стыду своему, я должен признаться, что это был земляк мой. Он служил — должно-быть, обметальщиком пыли — при библиотеке Павла, под ведением Николаи. За глупости свои и нахальство этот человек заставил выгнать себя в шею (буквально)....... Затем, служа и на других должностях, он не раз бывал увольняем с таким же почетом; но, по привычке, ставил себя выше подобных безделиц: они были недостаточны, чтобы понудить его убраться во-свояси. Ему удалось даже пролезть во дворец за хвостом одного большего барина; а госпожа, о которой я говорил недавно, приняла его под свое покровительство. Из ее лакейской он беспрерывно таскался и по чужим, куда мог иметь доступ, смиряясь перед необходимостью прятаться от хозяев дома, как существо, никем не терпимое. Государь положительно запретил ему показываться себе на глаза: но как знать? Сплетни его, переходя последовательно от лакея к лакею и до камердинера, могли из передних восходить гораздо далее и выше......

Было еще и третье лицо, впрочем, не до такой степени презренное, которое возбуждало мои сомнения. Не назову его из нежелания нанести тем неприятность какому-нибудь почтенному родственнику, могущему быть у него в Женеве. Скажу только, что это был штаб-офицер (маиор), сперва приближенный к особе Павла, а потом попавший в немилость. Считая меня тогда в состоянии [569] посодействовать ему веред военных министром 21, он стад во мне искать, и я, по стечению обстоятельств, вовлечен был в частые с ним свидания. Его сношения с принцем Нассау 22, которому он сподвижничал на походе в Шампань; тесное знакомство с Эстергази 23, а в особенности поступки с Лагарпом и молодым Роланом (Roland), его соотечественником, не давали ему прав на уважение. Приторные иезуитские речи, вечно таинственный вид и хвастовство политическими мнениями — казались мне недобрыми признаками двуличия и лживости.

Он рассказывал, что если императору случалось говорить о Лагарпе и обо мне, то всегда с иронией. Отсюда само собою разумеется, что подобные разговоры о нас происходили с участием этого господина (когда он был в чести), при чем ему было весьма удобно и ловко выставлять меня в неблаговидном свете. Такое предположение с моей стороны оправдывалось, повидимому, последующим его поведением 24.

Вот единственные личности, кого я имел повод подозревать в недоброжелательстве к себе.... Размышления эти не давали мне покоя, так что я вдруг вскочил с постели перебрать свои бумаги, чтобы уничтожить из них все, какие могли бы показаться подозрительными и повредить мне или моим друзьям. Я уже сказал выше, что жена моя, встревоженная накануне посланным от Салтыковых, взяла предосторожность припрятать мои бумаги и между ними одну тетрадь, о которой она знала, что я часто вписываю туда заметки, [570] преимущественно после того, как побываю при дворе. Это было что-то в роде дневника, наполненного довольно любопытными подробностями. Я тут же его изорвал, а в последствия очень сожалел, и не раз, об истреблении этого сборника моих заметок. Каждодневные маленькие события, представляющиеся нам почти не стоящими внимания или ничтожными в ту минуту, когда мы их переживаем, являются, со временем, весьма важными данными для местных и характеристических подробностей, которые дают столько жизни и интереса историческим запискам. По мере того, как эти беглые заметки кладешь на бумагу, к ним прилагаешь и свои личные суждения, воспринимающие отчетливо весь отпечаток современной им поры и неподдельно-искренние, потому что они вызваны фактами в самый момент события.....

Управившись с этими предохранительными мерами и видя, что еще не рассвело, я собирался опять лечь в постель; но вслед затем вдруг послышался стук в двери: то пришли за мной, с зовом в Архарову..... Я наскоро надел мундир и шарф, так как подобало явиться к генералу, успокоил, сколько мог, жену, уверив ее, будто бы иду только проводить брата, и поехал, взволнованный и расстроенный этим вторым призывом более, чем желал бы казаться.

Там я нашел брата, явившегося по одновременному требованию. Еще не наступил дневной свет, а генерал-директор полиции находился уже у государя. В ожидании мы прохаживались по большой зале, куда введи одних нас. Тут не было никого, кроме двух дежурных офицеров, наблюдавших за нами: нас, видимо, сторожили. Наконец, приезжает штаб-офицер из дворца и объявляет, что ему поручено свезти нас к обер-полициймейстеру. Такое перемещение к второстепенному должностному лицу возвещало нам, что участь наша решена царским словом, и что мы предаемся в руки исполнительной власти...... Я был осужден, не бывши обвиненным и даже допрошенным: меня оставили в полнейшей неизвестности о причинах моего задержания, так-что уже сам я вынужден был искать их, или в разборе собственных, совершенно-невинных поступков, или предполагать эти причины в необъяснимом предубеждении императора. Был-ли я жертвою политической его подозрительности по отношению к его сыну, или простого каприза? Этого я не знал, да не знаю и до сих пор.

Брат мой — тот, по крайней мере, был сводим на очную ставку с мнимым изветчиком; был хотя поименован им в письме, наряду с иностранным посланником, подтрунившим над [571] преследованием круглых шляп; наконец, доведен до сознания в том, кто считал Бонапарта великим полководцем, а французов недурными солдатами. Все-таки это имело вид каких-нибудь фактов, каких-нибудь оснований. Положим, что их можно находить не совсем достаточными для поступления, как с преступником, с заслуженным штаб-офицером, отличавшимся в военных действиях, получившим за то крест и почетное оружие..... но ведь теперь становилось очевидным, что главная вина его заключалась в том, что он мой брат, а слова, в которых его укоряли, послужили только придиркой для роковой развязки 25.

Под конвоем двух офицеров, сопровождавших нас в особых санях, отправились мы к обер-полициймейстеру. Он весь сиял еще гордостью и восторгом от вчерашнего пожалования ему Анненской ленты за победоносный отпор многочисленной толпы зевак, собравшейся было поглазеть на зрелище большего парада войск. Нас ввели в приемную, куда вскоре он вошел и сказал нам довольно вежливо, по-русски:

— Весьма сожалею, будучи обязан объявить вам, что, по воле государя, вы должны быть препровождены в ваши места.

Он буквально выразился таким образом, а потому нашему воображению предоставлялось выбирать любое между разнородными значениями, какие может иметь слово «место»: т. е., между изгнанием за границу, Сибирью, казематом или эшафотом. Г. Чулков не мог или не хотел высказаться яснее. Я старался истолковать себе этот приговор в наиболее благоприятном смысле, а между тем, мы оба стали просить дозволения видеть наших жен и детей перед разлукой с ними. Обер-полициймейстер делал на это возражения; мы настаивали на своем, я он, наконец, склонился на снисхождение, вызвавшись поехать для исходатайствования нам просяной милости. По возвращении же назад, он объявил, что выпросил для нас, — с большим трудом, — два часа времени, чтобы устроиться с нашими делами и «достать необходимый запас денег на дальнюю дорогу». Надо полагать, что именно этому последнему доводу (со стороны Чулкова) обязаны мы были дарованною нам льготою, ибо государственные преступники обыкновенно пересылаются на счет казны; но полицейские агенты делают при этом безнаказанно прижимки лицам, отданным в их руки. Я заметил на слова [572] обер-полициймейстера, что не легко добыть в столь короткий срок крупную сумму и спросил с негодованием: «как было бы поступлено в случае, еслиб мы не достали бы столько денег?"

Обер-полициймейстер, повидимому, смешался и замолчал, взглянув на своего секретаря (весьма плутоватую и жесткую физиономию), а тот проговорил, нахально посмеиваясь:

— Ну, когда у вас нечем платить прогонов за почтовых лошадей, то вы будете препровождены, как прочие преступники, от селения до селения, — вплоть до самого места доставки...

По счастливой случайности, со мною было триста рублей, полученных накануне, и я не считал уместным пускаться в новые возражения; но этот наглый ответ заставил меня бояться: не решено-ли сослать нас в Сибирь.

Тут Чулков, подозвав двух офицеров, приставил по одному из них ко мне и брату (к каждому особо), при чем с некоторою напыщенностью провозглашал наши имена и звания; потом вынул свои часы и сказал нашим приставам, тем же тоном:

— Теперь час пополудни; вы отвечаете головою за этих господ, чтобы они были представлены сюда ровно в три часа.

Когда же один из офицеров, казавшийся человеком мягким и сострадательным, стал было говорить, что назначенное время черезчур коротко и что сани, лошади и необходимые для отъезда бумаги не могут быть готовы так скоро, то обер-полициймейстер грозно крикнул на него:

— А ты забыл, что-ли, чьим именем я тебе приказывал? Ты здесь зачем? Чтобы слушаться меня, или советы мне давать? Вот я сию же минуту освобожу тебя от труда служить царю, коли ты тяготишься повиновением! Я тебя спущу мигом, — слышишь?

Офицер (в чифе маиора) повесил голову и взволнованным голосом произнес, обращаясь к нам:

— Пойдемте, господа, пойдемте 26.

Бывшие с нами слуги, видя, что нас так долго задерживают у обер-полициймейстера, воротились оттуда домой и сказали о том нашим женам. Те бросились из дому, в слезах и отчаянии, но повстречались с нами на улице. Завидев нас, одна лишилась чувств, а другая горько зарыдала. Их экипаж обступила толпа, мгновенно привлеченная любопытством и сожалением. Это зрелище [573] поколебало в нас присутствие духа: до сих пор негодование придавало мне силы переносить наше унижение с твердостью; теперь же оно сменилось чувством горестного умиления... Я сел в сани к своей бедной подруге и поехал к себе, сопровождаемый офицером. Жена была в уверенности, что нас с братом ведут на смерть и что ей никогда более не увидеть своего мужа. От избытка собственной скорби, я не мог ничего объяснить жене; а она, от ужаса и волнения, не в состоянии была ни понимать, ни слушать меня. Большую часть дорогого времени, данного на устройство дел, я провел в заботе успокоить и вразумить ее. Наконец, мне удалось внушить ей кое-какие надежды, и она, собравшись с духом, заявила себя достойною того дела, за которое я страдал 27. Она даже помогала мне в укладке чемодана, покуда я рылся в бумагах, приводил их в порядок, да написал несколько писем, поручая ими жену участию моих покровителей и друзей... Увы, то был труд напрасный: я уже не имел их в это время! Офицер, безотлучно и повсюду следивший за мною, не мешал мне ни в чем: писать, запасаться вещами, брать с собою бумаги, рвать их, — одним словом, делать что угодно 28; но отказал в просьбе отпустить меня, на честное слово, во дворец, или пойти туда вместе со мною. Разлука с женою была так невыразимо-тяжка для меня, что я решался на все, чтобы только склонить великого князя на ходатайство перед императором.

Но время шло.... вот офицер вынул свои часы и молча показал мне: двухчасовой срок исполнился. Приходилось навсегда исторгнуть себя из объятий моей несчастной подруги, которую я покидал в самом ужасном положении. При раздирающей душу сцене [574] нашего прощания, когда я обращался к жене с последним словом утешения и совета, шестинедельная дочь наша, Лёленька (Lolinka) мирно почивала среди неутешно-плачущей семьи. Несколько слезинок, безмолвно канувших из моих глаз в колыбель дорогой малютки, были единственным прощальным ей приветом отца-изгнанника... Наконец, я оторвался от объятий отчаянной жены и попрощался с плачущими навзрыд домашними. Конвойный офицер, тронутый этою картиной общего горя, сказал мне с чувством:

— По всему видно, что, по крайней мере, вы не были для прислуги недобрым господином.

Особенно растрогала меня выказавшаяся в этом случае привязанность ко мне русского солдата, моего деньщика. Он просился ехать за мною, куда бы ни повезли меня. Обер-полициймейстер отказал этой просьбе за невозможностью разрешить ее, но позволил мне взять с собою одного служителя из иностранцев, — и разогорченный деныцик провожал меня далеко за-город, едучи за мною на маленьких санках....

Но оставим эти грустные подробности, близкие только моему сердцу и болезненно отдающиеся в нем до сей поры (писано в 1800 г.).

Почти те-же самые печальные сцены происходили у моего брата, за которым заехал я из дома. Мы с ним снова отправились к исполнителю царской воли, еще в неведении, что с нами будет. За время нашей двухчасовой отлучки, куплено было, на наш счет, двое крытых саней; но как прежде отъезда понадобилось получить новые инструкции, то г. Чулков заставил нас долго ждать в комнате, оберегаемой караулом.... Ах, зачем не дали нам провести это, потраченное даром, время с нашими женами и детьми!

III.

Наши горькие думы были прерваны входом Чулкова: приготовления к отъезду поспели. Я и брат уселись, каждый особо, в легкие врытые сани, которые долженствовали быть для нас подвижною тюрьмой, под надзором офицера и унтера, имевших поручение везти нас таким образом, то-есть, врозь. Брат мой опять спросил, куда мы едем? Вместо всякого ответа, офицер, только-что усевшись в сани, таинственно вынул из своей курьерской сумки пакет за императорской печатью и показал надписанный на оборотной стороне адрес: «Графу Палену, нашему генерал-губернатору в Митаве». Этот поступок офицера вывел нас из жестокого беспокойства. Подозвав моего деньщика, который [575] еще ехал за нами, я взял его за руку, обнял на прощанье и сказал ему:

— Слушай теперь назад, любезный мой Данило, и скажи Марье Ивановне 29, что нас повезли на Митаву.

Едва мы отъехали несколько, верст от Петербурга, как провожатый офицер стал нам оказывать внимательность и вежливость, исполненные самого искреннего человеколюбия. Он усадил нас с братом в одни сани, чтоб нам било посвободнее, с нашим слугой, а сам, с обоим сержантом, занял другие, так что наше вынужденное путешествие, совершавшееся очень быстро, не прибавило для нас новых неприятностей к тем скорбным чувствам, что уносили мы за собою в сердцах наших месте с мрачными опасениями за неизвестную участь, ожидающую нас впереди. Я ехал по дороге, давно мне знакомой. Когда-то, в счастливое время, часто езжал я по ней, вдвоем с братом же, то но случаю его свадьбы за несколько лет пред сим, то для свиданий с своей невестой, моею теперешнею женой.... И вот, ныне пришлось нам снова держать путь через те-же места, обитаемые многими нашими знакомыми, друзьями и родными…… Хотя офицер наш, — как я уже говорил, — был к нам очень добр и непритязателен, но все-таки он вез вас в качестве арестантов, состоявших на его личной ответственности, и потому его несколько беспокоило, что мы часто встречаемся со множеством людей знакомых, между которыми оказывались почти все станционные начальники. Из числа их, служивший в Токкенгоффе (Tockenhoff), или, иначе, Чудлее (Tsehoudley), прежнем мнении моего тестя, барона Розена, проданном герцогине Кингстон 30, был также и фермером моей невестки, на ее мызе, что не подалеку от названной станции. Он в особенности выказал изумление и участие, увидя нас едущими под конвоем. Мой брат, получив от него при этом случае некоторую сумму арендных денег, нашел способ вложить ему в руку записочку к своей жене; но провожатый наш подметил это, и с тех пор [576] он постоянно брал предосторожность входить прежде нас в станционные дома, для предупреждения находившихся там лиц, что мы государственные преступники, с которыми запрещается разговаривать на едине или принимать от них какие-либо бумаги. Тогда везде начали относиться к нам опасливо и уклончиво, так что мы насилу могли добиться ответов на самые незначущие вопросы, какие случалось делать при перемене лошадей, или во время нашей торопливой дорожной трапезы. Ехали мы день и ночь, оплачивая прогоны и продовольствие провожатых собственными деньгами. Чтобы устранить с нашей стороны всякое сомнение в честности своей, офицер показал нам данную ему подорожную, для удостоверения, что он снабжен казенными деньгами только на один обратный путь.

Мы прибыли в Ригу через три дня после нашего выезда и остановились там отобедать, да кстати разменять русские ассигнации, не имевшие в Курляндии хода. Я отнесся к здешнему своему приятелю, швейцарскому негоцианту, и тот обратил все наши наличные деньги в голландские червонцы, оказав нам притом кое-какие услуги, на сколько от него зависело при грустных обстоятельствах, в которых он увидел меня. Одною из самых щекотливых и унизительных для нас особенностей этого путешествия была необходимость встречаться часто с людьми знакомыми. С их стороны, и невольное отчуждение от нас, при виде нашего конвоя, и любопытство, или даже самое участие, безразлично подбавляли горечи в наше положение. Так, например, встретили мы, между Ригой и Митавой, генерала Ламсдорфа, бывшего придворного кавалера великих князей 31; а далее съехались с генералом Сухтеленом, коротким нашим знакомым 32, на его обратном пути из Польши. Но более замечательная по некоторым последствиям была встреча с Гревеницем (Graewenitz), старинным нашим товарищем, бывшим воспитанником Штутгардтской военной академии, который ехал в это время посланцем к русскому двору от герцога Виртембергского. Он завтракал на станции, где мы только переменяли лошадей, не выходя из экипажа, и хотя мы сидели в глубине нашей кибитки, так что не могли его видеть, он все-таки нас узнал в ту минуту, когда мы двинулись, с места в дальнейший [577] путь. По приезде же своем в Петербург, г. фон-Гревениц заставил много плакать бедных наших жен, рассказав им, что будто бы при этой встрече мы хотели остановиться и поговорить с ним, но что наши провожатые грубо осадили нас назад, под навесь кибитки, а затем велели гнать лошадей вперед, во всю прыть. Весь рассказ этот — чистая небылица, выдумка, столь же неприятная для наших жен и неделикатная со стороны ее изобретателя, сколько несправедливая относительно русского офицера, бывшего неизменно-вежливым и даже предупредительным с нами от начала до конца. Подчиненный ему сержант, на перерыв с нашим служителем, всячески хлопотал оказывать нам всевозможные услуги. Никогда никто не позволял себе грубого к нам прикосновения. Я уже заметил выше, что у нас даже не были отобраны шпаги и что мы оставались в мундирах. Вся обстановка нашего арестования выражалась только присутствием при нас провожатых.

Мы имеем единственную лишь причину пенить на почтенного нашего капитана, и вот какую именно: при расставаньи с нами, он принял на себя поручение доставить от нас к женам открытые письма, обещая свято вручить их по принадлежности. Однако-ж наши жены совсем не получили их и даже, когда узнали, после многократных справок и розысков, о возвращении в столицу и о месте жительства этого офицера, то он и не сознался в том, что сопровождал нас и что имел к ним какое-нибудь поручение.

После мы узнали, что письма были отданы Архарову, и что один из его давних приятелей, питавший участие к нашим женам 33, даже уговаривал его отправить к ним эти письма, но без успеха. Было-ли ему свыше велено поступать подобным образом — не знаю; но удерживать письма, предназначенные единственно для некоторого успокоения разогорченных женщин, успокоения лишь в том, что их мужья живы и здоровы, не дать им узнать, куда увезены они, — это такая изысканная жестокость, такая напрасная, ненужная мера, что после того вполне поверишь возможности особенного наслаждения, которое находят мучители в страданиях жертв своих.

По приезде в Митаву, вечером, нас повели прямо во дворец герцогов курляндских, занимаемый ныне русским генерал-губернатором. Это был знакомый нам барон фон-дер-Пален, человек, исполненный вежливости и благовоспитанности, которым всю цену узнаешь, когда находишься в положении, равном нашему. Мы [578] не застали его дома и должна были дожидаться в большой дворцовой зале, где я на досуге предался своем скорбным думам. Тут жила прежде моя милая сестра Габриэль 34, недавно только оставившая здешний замок.... Сколько сопоставлений былого с настоящим, сколько воспоминаний, и нежных и грустных, пронеслось передо мною в эти минуты!

Барон фон-дер-Пален 35 вскоре возвратился: он сразу нас узнал и казался весьма удивленным нашей катастрофой. Офицер вручил ему привезенный пакет, и мы с томлением ждали руления нашей судьбы.

— Господа, — сказал генерал, прочитав бумагу, — вы сами знаете, что такое служба: я очень сожалею, что обязан исполнять полученное мною повеление. Мне предписано выпроводить вас, под конвоем, за границу, — и ничего более.

Это положительно высказанное объявление сняло с нас тяжкое бремя неизвестности. Прежде мы часто слыхали рассказы, что будто бы иностранцы, обреченные изгнанию, бывают подвергаемы унизительному обращению и оскорблениям, о которых одна мысль пронимала нас дрожью негодования; а между тем, мало-ли чего не могли сделать с нами? Но барон Пален не только сообщил нам без всяких околичностей содержание императорского повеления, а еще поставил себе за удовольствие отбросить в его исполнении малейший оттенок неприятных формальностей, которые многими на месте барона были бы употреблены при этом случае. Он распорядился угостить нас чаем и обращался к нам с разными вопросами. Не зная, в чем мы были обвинены, но желая не выказать перед нами своего неведения, он вызывал нас удовлетворить его любопытству в течение завязавшегося разговора. При этом он сказал, что так как поручение, возложенное на сопровождавшего нас офицера, окончено, то на время остального пути будет назначен к нам другой, которым наверно мы останемся довольны. Этот новый офицер вскоре явился. То был лифляндец, некто г. Кельхен (Kelchen), близко знакомый моему брату и даже ему обязанный [579] кое-какими услугами. Вид признательности с его стороны, а с налей — изъявление радости при этом свидании, что выказалось в присутствии губернатора, не отклонили последнего от сделанного ин назначения. Напротив, он еще выразил удивление, когда узнал, что мы несли до сих пор путевые расходы на собственный счет и приказал отпустить новому провожатому необходимую сумму для довершения нашего путешествия из казенной кассы. Наконец, мы его оставили с благодарным чувством за его обязательное обхождение и отправились на почтовый двор вместе с Кельхеном 36.

Тут петербургский конвойный офицер и это сержант пришли проститься с нами. Тому и другому сделали мы денежные подарки в благодарность за их доброе с нами поведение, при чем офицер повторил свое обещание посетить наших жен и передать им порученные нами письма, но, как уже сказано выше, он не сдержал слова.

Г. Кельхен, озабоченный дорожными сборами в непредвиденное им путешествие, вынужден был уйти от нас на короткое время для необходимых распоряжений, в ожидания заказанного нами ужина, почему и оставил нас в гостиннице после патетического заклинания в том, что мы, как лица, вверенные его страже, не можем отказать ему в нашем честном слове — не делать попыток к бегству за время его непродолжительной отлучки. Обстоятельство это подало повод к довольно-забавной тревоге. Едва он ушел, как в занятой нами комнате стало дымить, так что нельзя было там, оставаться, и мы, по предложению хозяйки, перешли обогреваться в другую, где она и велела накрывать стол. Между тень, Кельхен возвращается назад, поспешая с нетерпением присоединиться вновь к своим арестантам и удостовериться в их верности данному слову. Он быстро входит в горницу, в которой нас оставил, но находит ее порожнею я неосвещенною: пустота, мрак и валах дыма поражают его страшным изумлением, и он, вообразив себе, что мы убежали совсем, бросается стремглав во двор, а оттуда [580] на улицу, неистово крича: «караул!» и призывая на помощь. Его исступленные крики всполошили весь дом; хозяева выбежала к нему; но он, ничего не слушая, напустился на нее с угрозами и бранью. Насилу она могла растолковать ему, что мы преспокойно сидим в дальней комнате дома, куда он тотчас же примчался впопыхах, вне себя от радости, что нашел нас наконец. Мы долго смеялись за ужином напрасной его тревоге, а в полночь пустились с ним в дальнейший путь через Курляндию.

На восьмой день езды прибыли мы в Поланген, дрянной польский городишко, на самой окраине Русской империи, смежно с Пруссией. Там г. Кельхен нас оставил, а маиор, командовавший пограничною стражей на этой заставе, дал нам простого казака проводить нас до первого прусского поста, под названием Ниммерсат (Nimmersat), с наказом получить росписку в том, что мы туда прибыли. При нашем переезде через границу, нам не читали никакого карательного приговора, не провозглашали никакого запрета на возвращение наше в Россию и оставили мне мой мундир и шпагу, а брату — его почетную саблю и орден, без всякоо предъявления нам каких-либо требований. Мы приехали в Ниммерсат, первый пограничный пункт прусских владений, как бы в виде путешественников, сопровождаемых почетным караулом. Увы! На самом-то деле, мы сознавали себя выброшенными, как преступники и беспаспортные, в чужую страну, не зная, примет-ли нас она, в такую эпоху, когда целая Европа казалась огромным судилищем политической инквизиции.

Спросят меня, быть может: да разве большое несчастие быть удаленным из России? Теперь (в 1800 г.), конечно, я начинаю чувствовать, что нет, и приношу спасибо русскому правительству: ведь нас, вместо высылки за границу, могли точно также спровадить в Камчатку; стало быть, надо считать за благодеяние уже и то, что нам не сделали столько зла, сколько были в состоянии сделать. Но, с другой стороны, пусть представят себе тогдашнее положение Европы. Быть изгнанными туда, в качестве людей, провинившихся мнениями, оказывалось для нас худшею бедой, нежели бы попасть в сибирские пустыни. Законы и постановления, действовавшие тогда во Франции, заграждали нам вход в отечество в наказание за нашу преданность его священному делу; законы и уставы, не менее строгие, лишали нас повсюду пристанища, доступного даже и бродягам. Мы очутились без средств к жизни, когда мгновенно были разбиты самые заветные увы, единственные, что связывали нас с обществом. Нас оторвали от наших семейств, от города, где [581] сосредоточивались все наши сердечные привязанности, от страны, в которой жребий приростах жизнь нашу, — страны, где мы оставили свое благосостояние и общественное положение, свои надежды, молодость и плоды долгой службы. После двадцатилетнего почти отсутствия, после великих событий, потрясших европейский мир, мы стали чуждыми и Франции, и Швейцарии, и Германии, — целому свету.

Напрасно вдыхали мы в пределах Пруссии, под правлением более умеренным и льготным, упоительный для нас воздух свободы гражданской и нравственной 37: не мог он вытеснить из наших сердец угнетавшие их чувства. Удрученных горем жен, покинутых детей, разрушенное достояние, пропавшие заслуги, — мы все это оставили в России. Птичка, которой в неволе дали свить себе гнездо, выпущенная потом на свободу, станет-ли утешаться ею? Увы! И сердце, и крылья свои она оставила в прежнем жилище, куда неодолимо тянут ее голоса подруги и народившейся семьи. Ей нелюбо открытое раздолье полей, и долго витает она около клетки, где задергалось все, что ей дорого и мило....


IV.

Этою меланхолическою и, повидимому, глубоко-прочувствованною метафорой заключает Массон рассказ о своем внезапном изгнании. Нам остается прибавить к переданному отрывку его автобиографии несколько дополнительных сведений о последующих обстоятельствах в судьбе изгнанников и их семейств.

После высылки братьев Массонов из России, оставшиеся в Петербурге жены их довольно долго томились неизвестностию о том, что сталось с увезенными мужьями и почти целый месяц не могли добиться осведомления об участи изгнанных: и сам Архаров, и [582] его «архаровцы» безжалостно и злорадно отказывали просительницам в каких бы то ни было справках. Не знаем, откуда, наконец, они получили желанные известия, но, по всей вероятности, добыли их путем неоффициальным из-за границы; быть может, по письмам от мужей, тайно доставленным через надежные руки.

Жена Массона-младшего, — как видно, особа с характером замечательно энергическим, — решилась на смелую попытку обратиться непосредственно с личною просьбой к самому императору Павлу. Не надеясь быть к нему допущенной, она однажды стала близь Зимнего дворца, в ожидании обычного выезда государя на верховую прогулку, и когда император поравнялся с нею, она бросилась перед ним на колени, с криком:

— Правосудия, государь! молю о правосудии мужу, не о помиловании!

— Ваш муж и его брат виновны, — отвечал Павел, — а я люблю порядок у себя в империи. Отойдите прочь, если не хотите попасть под ноги моей лошади.

И затем он собрался ехать далее, но отчаянная женщина схватилась за узду лошади, говоря:

— Лучше мне умереть, нежели быть женою человека, лишенного чести!...

Император не стал, более слушать и отъехал от просительницы, упавшей в обморок.

И все-таки семья Массона (по собственному его показанию) не была оставлена милостивым участием особ царствующего дома. Великий князь Александр Павлович, приказав выдать жене своего бывшего подчиненного, немедленно после его высылки, три тысячи рублей жалованья, причитавшегося ему за последнее время службы, делал еще негласные пособия его семейству от себя и супруги своей. Императрица Мария Федоровна, по деятельному предстательству своей матери, герцогини Виртембергской 38, пробовала ходатайствовать перед государем за опальных, но получила гневный отказ. Однако ж, императрица не оставила намерения быть им полезною и обещала своей матери благодетельствовать им по возможности, чего, впрочем, осуществить не успела.

Как водится, петербургские знакомые и друзья братьев Массонов и аристократическая родня жен их тотчас же все гуртом отшатнулись от людей, зачумленных несчастием. Массон с особенною горечью вспоминает по этому случаю эгоистичное и [583] черствое поведение своего недавнего благоприятеля, секретаря императрицы, барона Николаи 39, который (будто-бы), не только холодно выслушал просьбу жены его о содействии, но оскорбительно жестко обошелся с нею, ответив ей отказом в грубой форме. В числе весьма немногих лиц, явившихся исключением я не изменивших своих добрых отношений к пострадавшим, были молодые графы Салтыковы, которые тайком помогали семье бывшего своего воспитателя, да еще дружески расположенный к нему барон Унгерн-Штернберг, тот, самый, что был некогда генерал-адъютантом Петра Третьего, верным ему до конца 40. Почтенный старик часто навещали г-жу Массон (доводившуюся ему родственницей), показывал ей самое теплое сочувствие и выхлопотал ей и невестке ее заграничные паспорта для следования к мужьям.

Распродав, по чем попало, большую часть своей движимости, обе невестки, с детьми, отправились навсегда к мужьям за границу. Нельзя сказать, чтобы переселение это обошлось без неприятностей и происшествий, — по крайней мере, для г-жи Массон-младшей, относительно имущественных ее интересов. Во-первых, на недвижимое ее имение наложен был секвестр под предлогом обеспечения тяжебного процесса с наследниками герцогини Кингстон (упомянутого выше и заведенного лет за двадцать до той поры). Потом она лишилась самых ценных своих вещей, погибших в море с кораблем, который вез их в Пруссию и потерпел крушение у Мемельского рейда. Но сама г-жа Массон с детьми благополучно добралась до места пребывания своего мужа и соединилась с ним в поместье графа Лендорфа, Резау, после продолжительной разлуки.

В этом убежище Массону-младшему удалось погостить недолго. Могущественное влияние русского правительства досягало всюду в Германии изгнанника и нигде не давало ему заживаться на одном месте. В Пруссии, откуда настоятельно домогались его удаления, Массон был вынужден оправдываться перед особою самого короля в деле, за которое подвергся высылке из России. Точно также выживали его из Гамбурга, Регенсбурга, Байрёйта, от одного из принцев Виртембергских, предложившего было ему свое гостеприимство.

Преследования эти возникли вследствие нескромных речей братьев Массонов, вероятно, не стеснявшихся в своих жалобах, так и вследствие напечатания одной статьи от имени друзей и их [584] знакомых в журнале Архенгольца «Минерва» (май, 1797, стр. 366), под заглавием: «Ernstliche Aufforderung und Bitte, an die, in russischen Diensten gestandenen Herren von Masson». В этой статье, редактированной, впрочем, в тоне весьма умеренном и сдержанном, описывались известные лишь с внешней стороны обстоятельства изгнания обоих братьев из России, при чем лица, подписавшие статью, выражая твердое упование на правосудие императора Павла, «ввивали» о том, чтобы дело это было разъяснено полною гласностью, которая или поставила бы обвиненных в возможность заявить торжественно свои оправдания, если таковые имеются, или, в противном случае, разоблачила бы «перед целым светом» виновность наказанных.

Неизвестно, участвовали-ли они сами, хотя бы из под-руки, в составлении и опубликовании этой статьи, так непрактично задуманной в их пользу и несвоевременно обращенной к разбирательству общественного мнения; но желанных последствий она не имела по отношению к русскому правительству и не могла подействовать на него внушительно, как выходка, не соответствовавшая ни тогдашнему его направлению, ни всем традициям. А между тем, она несомненно должна была показаться собственною затеей самих изгнанников, заслонявшихся чужими именами, и еще более раздражить против них императора 41.

Давление извне грозной силы давало себя чувствовать, прямо или косвенно, на всем, что до них относилось. В Гамбурге, например, вышел такой случай: Массон-младший, всегда большой любитель литературных занятий, написал французское стихотворение в память Екатерины II, на тему, предложенную на конкурс желающим, по вызову тамошнего русского литературного кружка, состоявшего под покровительством императорской миссии 42. Судьями для расценки сочинений на заданную тему и для присуждения премий были избраны ученые члены гамбургского лицея. Стихотворение Массона, скрывшего в подписи имя свое под анаграммой, было признано достойным [585] второй медали; но когда гамбургский лицей удостоверился, кто именно автор этого произведения и узнал при том, что в Петербурге оно принято неблагоприятно, то долго не смел выслать присужденную медаль по назначению и уже через год слишком препроводил ее к автору, да и то лишь вследствие настойчивого его требования.

Не находя постоянного и надежного убежища в Германии, изгнанник не мог найти себе места и за пределами ее, во Франции. Просьба его о разрешении на въезд туда была первоначально отринута французским правительством, под тем предлогом, что он считается эмигрантом, и, таким образом, несчастный влачил несколько лет безотрадную жизнь скитальца, лишенного отчизны и верного крова, — сперва разрозненного с женой и детьми, а потом вынужденного делить с ними горемычную долю отверженца.

Массон-младший успел, наконец, пристроиться во Франции, вступив в ее службу офицером войск, расположенных в Гельветической республике. Что последовало далее с ним и с старшим его братом — сведений об этом мы в виду не имеем. Известно только, что Массон-младший умер в 1807 году, 45-ти лет от роду.

Д. Д. Рябинин.


Комментарии

1. Взросший в горном селении, называемом Mont Terrible (Страшная-Гора); род. 1762, ум. 1807 г.

2. Петр Иванович, генерал от артиллерии, с 1783 г. директор кадетского корпуса и с 1790 г. инспектор артиллерии, умер 1797 г.

3. В последствии генер.-поруч., отличившийся в войне с шведами и участвовавший в персидской кампании 1796 года, под начальством графа Вал. Ал. Зубова. Д. Р.

4. Барон с 30-го июня 1789 г., родоначальник линии Меллеров-Закомельских, начавший службу с 1740 г. Он исправлял часто обязанности ген.-фельдцейхмейстера, имел георгиевскую звезду и андреевскую. Убит при осаде Килии, 10-го октября 1790 г.

5. Иначе еще его называли: Массон-де-Шан-Валон.

6. Frederic-Cesar-Lahагре, полковник, в последствии директор Гельветической республики; р. 1754, ум. 1838 г. Д. Р.

7. Тогда генер.-аншеф, в последствии фельдмаршал, с 8-го сентября 1790 г. граф, а с 30-го августа 1814 г. светлейший князь; р. 31-го октября 1736, ум. 16-го мая 1816 г.

8. У Н. И. Салтыкова было три сына: Дмитрий (р. 1767, ум. 1826), Александр (в последствии тайн. сов. и член государственного совета, р. 1775, ум. 1837) и Сергей (в последствии действ. тайн. сов. и член государственного совета, р. 1777, ум. 1828 г.).

9. Массон говорить об этом с заметным самодовольством, вдаваясь в некоторые подробности о своем житье-бытье- у Салтыкова. Он поясняет, между прочим, что ежедневный стол у него, состоявший из 24-х приборов, содержался на счет императорского двора.

10. Анны Павловны, в последствии королевы Нидерландской. Она родилась 7-го января 1795, ум. 17-го февраля 1865 г. Д. Р.

11. Анна-Юлиана, рожденная баронесса Шиллинг-фон-Канштадт, супруга полковника (в последствии генерала от инфантерии) Христофора Ивановича Бенкендорфа, подруга детства и совоспитанница Марии Федоровны, приехавшая в Петербург из Штутгардта (после своего замужства), но удаленная Павлом, а потом вновь призванная ко двору по вступлении его на престол. Д. Р.

12. Массон рассказывает, между прочим, следующий случай, происшедший, впрочем, гораздо позднее. Однажды Павел (уже император) встретил на лестнице, ведущей в покои супруги его, мекленбургского дворянина, присланного от своего двора с извещением о благополучном разрешении от бремени наследной принцессы мекленбургской, Елены Павловны.

— Ну, сударь, готовы-ли вы, — спросил посланца Павел, — скоро-ли вы уезжаете?

— Государь, — ответил тот, — я только ожидаю писем от императрицы, которые должен повезти с собою.

— Да разве кто-нибудь, кроме меня одного, может здесь распоряжаться? — вскричал вспыливший император, и тут же приказал взять мекленбургца под арест, в котором продержал его двое суток, а потом велел отвезти его до русской границы. Д. Р.

13. Дача в. к. Александра Павловича находилась близь Павловска, на дороге к Славянке и называлась: «Александрово, увеселительный сад его выс. в. кн. Александра Павловича». Некто С. Джунковский издал, в 1794 г. и вторично в 1810 г., описание этого сада в стихах, с интересными гравюрами. На первой из них изображен гр. Н. П. Салтыков; он повесил на сук ветвистого дерева свои ордена и ленты и взявшись за плуг, в который впряжены два вола, пашет землю — аллегорическое изображение его деятельности как пестуна, воспитателя великих князей. Над ним парит голубь и яркое солнце освещает стоящий вдали, на горе, храм Фелицы, под сводом которого с жертвенника курятся фимиам.

«Александрово» в последствии подарено было кн. Салтыкову, к переходя от владельца к владельцу — известно ныне под названием Анненковой дачи; в заглохшем, запущенном саду ее, на горке стоит и до сих пор каменная беседка — это храм Фелицы: под сводом его зачастую учились внуки императрицы Екатерины II. Ред.

14. То есть, к бывшему тогда вторым по наследнике престола, Александре Павловиче, с.-петербургским генерал-губернатором Генерал от инфантерии Николай Петрович Архаров р. 1742, ум. 1814. г. Д. Р.

15. Это был сын известного в Семилетнюю войну фельдмаршала С. Ф. Апраксина, Степан Степанович, командовавший корпусом с 1794 г. в Польше; генерал-поручик, в последствии генерал от кавалерии и александровский кавалер; р. 1756, ум. 1827 г. Д. Р.

16. Его настоящая фамилия была де-Мужо (de Mougeot). Он жил в России лет с тридцать, и я не знаю, по какой причине он переменял имя свое на наше.

17. Замечу кстати, что имя «Массон» было особенно противно в России людям суеверным и невежественным: они смешивали его с названием «фармазонов» (то есть, франк-масонов), которых считали безбожниками и колдунами. Одна старуха, из императрицыной прислуги, отплевывалась и крестилась всякий раз непременно, когда со мною встречалась, или слышала, что упоминают мое имя. Авт.

18. Там оно и было вскрыто. Авт.

19. В это время было весьма опасно подавать в отставку. Государь, разгневавшись на то, что несколько сот офицеров разных чинов представили просьбы об увольнении, издал указ, которым объявлялись недостойными и неспособными быть впредь на службе, как военной, так и гражданской, все те, от кого с этих пор поступят прошения об отставке. Сверх того, подавшим уже таковые велено было оставить столицу в 24 часа. Авт.

20. Очевидно, что здесь речь идет о матери питомцев Массона, то-есть о жене графа Николая Ивановича Салтыкова, действительной статс-даме, Наталье Владимировне, рожденной княжне Долгоруковой (р. 1737, ум. 1812). Отзыв этот совпадает и с другими на ее счет намеками Массона в его Записках. За то относительно самого Н. И. Салтыкова, бывшего своего начальника, автор заметно старается быть умеренным и даже слишком скромным, как видно из того, что на страницах, посвященных характеристике многих вельмож, статья о Салтыкове совсем выпущена и заменена несколькими рядами точек. Д. Р.

21. Так Массон часто называет Н. И. Салтыкова, председательствовавшего в военной коллегии.

22. Нассау-Зиген (Карл-Генрих-Николай-Оттон), немецкий принц, известный романическою страстью к рыцарским похождениям и военным подвигам, бывший с 1788 г. адмиралом русского флота, но уволенный от службы императором Павлом; р. 1745, ум. 1805.

23. Эстергази, граф Валентин-Владислав, офранцуженный потомок венгерских магнатов, генерал французской службы при Людовике ХVI, эмигрировавший, в 1791 г., в Россию и водворившийся там до самой смерти своей. Пользовался особенною благосклонностью и щедротами русского двора; р. 1740, ум. 1805.

24. Массон насчитывает у себя трех врагов, и из них двое, самых завзятых, оказываются его соотечественниками. Обстоятельство это знаменательно; оно свидетельствует об отсутствии той благоразумной системы в поведении на Руси выходцев латинской расы, какою доблестно отличаются у нас представители германской. Немцы всегда дружно и мастерски поддерживали один другого на пролагаемой дороге в гору, тогда как первые становились на ней поперег друг дружке, или шли в разброд и подставляли взаимно вену, не хуже природных «россиян». Д. Р.

25. Массону-старшему могло вредить в глазах Павла и то обстоятельство, что он пользовался прежде отменным расположением Потемкина и Зубова; а все их любимцы были государем не терпимы. Д. Р.

26. Этому офицеру пришлось тогда сопровождать домой моего брата, жена которого, тронутая видимым участием со стороны этого доброго человека и вежливым его обращением, со слезами предложила ему, в знак признательности, золотую коробочку; но он принял ее только после усиленных просьб. Авт.

27. В подлиннике «eile se montra digne de la cause pour laquelle je souffrais». В этой фразе Массон видимо увлекается трагизмом своего тогдашнего положения, как бы рисуясь в ней жертвою политических убеждений, тогда как на предыдущих страницах он отстаивает свою полнейшую невиновность, и словом и делом, в каких-либо либеральных поползновениях. Д. Р.

28. Крайности сходятся... и в преувеличениях самовластия, и в излишествах свободы. То и другое часто бывает в противоречии с самим собою. Здесь мне дозволили располагать моими бумагами, иметь при себе все, чего мне хотелось, и даже взять с собою прислугу без паспорта, чего нигде и никогда в подобных случаях не допускается. Но еслиб я уезжал из России по доброй воле, то не было бы конца всевозможным к тому препонам, затруднениям, проволочкам: тогда нужно было бы выполнить предварительную формальность троекратной публикации; меня останавливали бы и расспрашивали на каждой заставе, обыскивали бы на каждой таможне. А в настоящем случае меня обошли все эти препятствия, стеснения и неудобства... Авт.

29. Русское имя жены моей. Авт.

30. Англичанка Елисавета Чудлей (или Чудли), сперва жена капитана Гервея (в последствии графа Бристольского), а по разводе с ним — герцога Кингстона (Kingston), известна, как авантюристка, своими скандалезными похождениями, расточительными затеями и странствованиями по Франции, Италии и России, р. 1720, ум. 1788. Тяжебное дело жены Массона, о котором он упоминал здесь выше, велось с наследниками герцогами Кингстон из-за оставшегося после нее имения, приобретенного ею в Остзейском крае. Д. Р.

31. Ламздорф, или Ламбсдорф, Матвей Иванович (Густав-Маттиас), воспитатель вел. князей Николая и Михаила Павловичей, в последствии генерал от инфантерии, граф (с 1-го июля 1817 г.) и член государственного совета, р. 1745, ум. 1828.

32. Сухтелен, граф Петр Корнилович, инженер-генерал, вступивший в русскую службу с 1783 г.; р. 1751, ум. 1836. Д. Р.

33. Достойный генерал Зайцев. Авт.

34. В качестве гувернантка принцесс курляндских. Авт.

35. Барон, а с 22-го февраля 1799 г. граф, Петр Алексеевич (Петр-Людвиг) фон-дер-Пален, при Екатерине II генерал-поручик и александровский кавалер; при Павле генерал от кавалерии, андреевский кавалер и великий канцлер Мальтийского ордена. Был губернатором лифляндским, эстляндским и курляндским, с.-петербургским военным губернатором, первоприсутствующим в коллегии иностранных дел и главным директором почт; р. 1745, ум. 13-го февраля 1826 г. Д. Р.

36. По странному совпадению случайностей, мне пришлось пользоваться обязательностью генерала Палена и при въезде моем в Россию, как при удалении из нее. В 1786 г., на пути в Петербург, я встретил его с несколькими офицерами в одном станционном доме. Увидя во мне иностранца, не знающего туземного языка, он, в продолжение всей дороги, что я проехал в сообществе с ним, оказывал мне всевозможные знаки самой любезной внимательности. Не предчувствовалось мае тогда, что тот же самый человек, кто, таким образом, являлся в качестве руководителя, напутствовавшего меня в Россию, окажется, через одиннадцать лет спустя, исполнителем поручения выпроводить меня оттуда... Авт.

37. Я обязан засвидетельствовать мою признательность пруссакам и отдать справедливость их правительству. Каких новых неприятностей не могли мы себе ожидать в нашем темном, бесправном положении? Однако-ж, были приняты с участием всеобщим. Офицеры войск, стоявших гарнизоном в Мемеле, Тильзите и Кенигсберге, наперерыв заявляли нам свое радушие. Сам губернатор, г. фон-Брунекк (v. Bruneck), был столько любезен и внимателен, что, пригласив нас в себе, оказал нам возможное покровительство и снабдил нас необходимым орудием обеспечения личности: письменными видами. Я здесь нашел родных и прежних друзей. Почтенный граф Лендорф (Lehndorff), мой давний покровитель, предложил мне приют в своем поместье Резау (Resau), близь польской границы, где я поджидал жену, а потом с нею вместе провел несколько месяцев в этом отрадном уединении. Авт.

38. Ее королевское высочество герцогиня Фредерика-Доротея-София.

39. Барон Андрей Львович (Ludwig-Heinrich) таин. совет.; р. 1737, ум. 1820 г.

40. Барон Карл Карлович, генерал-поручик при Петре III, а при Павле генерал от инфантерии; р. 1730, ум. 1799 г. Д. Р.

41. Август Коцебу, в своих возражениях на «Записки» Массона, заявляет себя автором этой статьи, издеваясь над Массоном, что тот счел ее, в самом деле, произведением своих друзей или родных.

42. Что это был за кружок — нам обстоятельно неизвестно. Со слов Массона мы знаем только, что общество это образовалось из проживавших в Германии богатых русских бар и можем быть уверены, что в его программу не входило ни малейшее помышление о собственно-русской литературе, а что наши диллетанты космополитически сочувствовали только общеевропейской, задавая ей, впрочем, воспевать темы из истории русских государей. Д. Р.

Текст воспроизведен по изданию: Высылка из России братьев Массонов. Рассказ из времен императора Павла. 1796 г. // Русская старина, № 3. 1876

Еще больше интересных материалов на нашем телеграм-канале ⏳Вперед в прошлое | Документы и факты⏳

Главная страница  | Обратная связь
COPYRIGHT © 2008-2024  All Rights Reserved.