Мобильная версия сайта |  RSS
 Обратная связь
DrevLit.Ru - ДревЛит - древние рукописи, манускрипты, документы и тексты
   
<<Вернуться назад

ДАШКОВА Е. Р.

ЗАПИСКИ КНЯГИНИ ДАШКОВОЙ

XXV

(См. «Русскую Старину», июнь 1906 г.).

По возвращении из Круглова в Троицкое я занялась новыми постройками. Четыре дома были построены, и я развела цветники — совершенный рай, по крайней мере для меня. Здесь не было ни одного дерева, ни одного куста, посаженного если не моей собственной рукой, то под моим непосредственным надзором и указанием. Мы особенно любим произведения собственного труда, и потому я искренно была убеждена, что мое Троицкое самое очаровательное загородное место, какое только я видела где-либо.

Высшее достоинство Троицкого заключалось в счастливом положении крестьян. В продолжение сорокалетнего моего владения, число их возросло от восьми сот сорока до тысячи пяти сот пятидесяти девяти. Я говорю о мужском поле, который обыкновенно один принимается у нас в счет; женская половина увеличилась, по моему предположению, в той же пропорции, и если некоторые девушки, с замужеством, переходили в другие поместья, то молодые люди, обратно, избирали себе жен на стороне, в соседних деревнях.

Я продолжала постепенно обогащать библиотеку новыми приобретениями, и теперь она была очень велика. Нижний этаж моего дома был устроен для моего житья осенью, во время которой, обыкновенно, усиливался мой ревматизм — плод путешествия по шотландским озерам. Я не избежала его и в этот год, и особенно страдала в октябре и первых числах ноября, когда припадки достигли высшей степени и едва не свели меня в могилу.[118]

Городничий города Серпухова, Григорьев, почтенный и честнейший человек, друг мой зашел однажды вечером ко мне. Когда он явился, я испугалась его встревоженного и бледного лица: «скажите, ради Бога, что с вами?» — воскликнула я.

— Разве вы не слыхали о несчастье? — сказал он, — императрица скончалась.

Дочь моя, находившаяся при мне, бросилась поддержать меня, боясь, что я упаду.

— Нет не, бойся, — сказала я, — за мою жизнь; умереть в эту горькую минуту было бы слишком большим счастьем. Судьба бережет меня для более черных дней; я осуждена видеть падение и бедствие России в той же мере, в какой она была доселе счастлива и велика.

Общее потрясение организма сопровождалось мучительными спазмами, и я более трех недель была предметом сожаления для всех окружавших меня. С этой поры жизнь была для меня в тягость.

Предчувствия мои, к сожалению, скоро сбылись. Ужас и общее беспокойство отразились на всехъ: не было ни одного семейства, которое бы не оплакивало в своем кругу падшей жертвы. Муж, отец, дядя боялись своих родных годно слово деспота могло забросить их в тюрьму или в снега Сибири.

До меня не замедлило дойти известие об указе нового царя, которым он отрешил меня от должности. Я просила Самойлова, все еще генерал-прокурора Сената, поблагодарить покорно государя за освобождение меня от бремени, выше моих сил.

Написав письмо с этой целью, я готовилась спокойно встретить преследование, ожидавшее меня; но здесь представилась дилемма, трудная для разрешения. Первое известие о моей отставке получено с письмом Донаурова, без всякого другого звания. Так как я совершенно не знала, кто это такой «Донауров», то мне трудно было отвечать на его письмо; не признать приказания Павла I значило оскорбить императора; ответить на письмо, не поставив имени моего кореспондента, его чина и звания, значило выразить к нему презрение и тем нажить себе нового врага. Вследствие всего этого, я написала своему родственнику, князю Куракину, любимцу нового двора, прося его уверить Донаурова, что я не отвечала ему тот час же единственно по незнанию его полного адреса; что же касается до содержания письма его, я признаю распоряжение государя особенной для меня милостью.

Об этом происшествии я известила брата Александра, и от него, к крайнему удивлению, узнала, что сей Донауров был ни больше, ни меньше, как сын одного из ключников, служивших [119] у моего дяди, канцлера, и после женитьбы его на калмычке, одной из горничных моей тетки, был повышен в смотрителя погреба и главнаго ключаря по всему дому.

Каждодневные слухи об арестах и, ссылках доходили даже до моих ушей, несмотря на то, что друзья мои старались скрыть от меня печальные новости, чтоб не прибавлять новых ран в моем сердце.

Смерть Екатерины была потрясающим событием. Я бледнела при взгляде на жалкую перемену дел и тот общий террор, который оцепенил весь народ; не было ни одного благородного семейства, которое бы не оплакивало бы кого-нибудь из своих членов в изгнании или в тюрьме.

Физические и нравственные страдания тяготили мое существование; желая сколько-нибудь облегчить себя, я согласилась переехать в Москву — не для совета с докторами, потому что я ни на волос не верила им, но чтоб попробовать, не успокоят ли волнения крови и не дадут ли правильного обращения ей пиявки.

После нескольких дней, проведенных в постели, среди спазмов, я в состоянии была двинуться из Троицкого, в надежде немедленно возвратиться для исполнения одного дела, задуманного мной. В Москву я приехала около девяти часов утра, на 4-ое декабря; многие из родных тревожно ожидали моего свидания, опасаясь за мое прискорбие о смерти Екатерины II.

Через несколько минут пришел брат Александр. Я принуждена была лечь в постель, и в это самое время вошел генерал-губернатор Измайлов. Он по-видимому торопился и, присев, сказал в полголоса, что в силу императорского приказания он считает долгом объявить мне, чтоб я немедленно выехала из города в деревню, и вспоминала там об эпохе 1762 года.

Я ответила вслух перед своими друзьями, что этот год я никогда не забывала, и безусловно повинуясь воле монарха, отнюдь не отказываюсь вспоминать о том, в чем нет для меня ни упрека, ни раскаяния; и если рассматривать дело беспристрастно, едва ли оно не дает мне права на лучшее положение, чем то, на которое меня обрекает государь. Потом я попросила генерала обратить внимание на то, что болезнь лишает меня возможности выехать немедленно; что я приехала для необходимой медицинской операции и что завтра вечером или послезавтра утром непременно оставлю Москву. Измайлов поклонился и ушел.

Все, бывшие со мной в комнате, за исключением меня самой, грустили и негодовали. Мой брат так глубоко был тронут, что мне стоило немалого труда успокоить его. [120]

Обещание было исполнено буквально. Я покинула Москву 6 декабря; но здоровье мое колебалось между жизнью и смертью; при всем том, я регулярно писала своему брату и некоторым из родственников; они и в особенности брат советовали не отчаиваться и беречь здоровье, уверяя, что поведение Павла относительно меня было исполнением некоторого долга к памяти его отца. «Подождите до коронации, прибавил он, и вы увидите, что государь совершенно переменится».

Я выпишу свой ответ на это письмо, как одно из многих моих предсказаний, сбывшихся впоследствии. «Вы говорите мне, любезный друг, что Павел после коронации оставит меня в покое. Поверьте мне, что вы сильно ошибаетесь в его характере. Когда тиран один раз поразил свою жертву, он поражает ее до тех пор, пока совершенно ее добьет. Я знаю, что моим преследованиям не будет конца, и потому готова с полным самоотвержением и надеждой на Бога вынести их все. Сознание невинности и чувство негодования перед лицом опасностей, угрожающих моей личной независимости, надеюсь, заменят мне мужество, пока до вас и других близких моему сердцу не коснется его злоба; но будь, что будет, никакие обстоятельства не принудят меня сказать или сделать что-либо унизительное для меня».

Болезнь не покидала меня; среди беспрерывных агоний лишенная возможности двигаться, я лежала в постели или переносилась на носилках и только в короткие промежутки могла читать. Таким образом у меня было довольно времени обдумать свое положение и решиться на дальнейшие действия. Уехать за границу, если позволять, было единственным моим желанием; но любовь к сыну удерживала меня. Дела его, о которых он мало заботился, были расстроены; он надеялся единственно на меня в уплате своих долгов, и если б я, вместо личного управления своим имением, истратила все, что имела, за границей, он мог быть доведен до крайних недостатков.

Взгляд на прошедшее был не без утешения. Известная твердость характера и бескорыстие, устоявшие против различных испытаний, если не искупали всех недостатков, то, по крайней мере, послужили верной опорой в несчастии. Я всегда держала себя настороже с фаворитами Екатерины; с некоторыми из них я была вовсе не в ладу, что побуждало их ставить меня в двухсмысленные отношения к императрице, раздувая между нами вражду, и я, вследствие своей врожденной вспыльчивости, нередко забывалась и вызвала со стороны ее заслуженное негодование.

Между моими врагами — фаворитами был граф Мамонов, [121] желавший, подобно своим предшественникам, поссорить меня с Екатериною. Будучи похитрей своих собратий, он заметил, что я на обыкновенную удочку не поддамся; поэтому он избрал самый удачный способ — охуждать меня и моего сына. К счастью, моя привязанность к императрице основывалась на уважении. Опыт доказал мне, как мало я была обязана доброжелательству царского гарема, отнюдь не приклоняясь, подобно остальному стаду, перед фаворитами, и когда они были в силе, я даже не хотела признавать их влияния. За всем тем, мне ясно было видно, когда Екатерина действовала в отношении ко мне под влиянием их интриг, и когда слушалась внушений своего собственного сердца.

Прискорбие о невозвратимой потере, понесенной нами со смертью императрицы, было чуждо для меня угрызений совести, когда я размышляла о своем участии в прошлых событиях; напротив, воспоминания о них при настоящем моем горе и общем унынии страны, скорее успокаивали и примиряли мой дух.

С первой минуты своего восшествия на престол, Павел обнаружил яростную ненависть и презрение к памяти своей матери; он спешил опрокинуть все, что она успела сделать. Благоразумные меры ее политики сменились самыми произвольными и безумными капризами. Назначения и увольнения от общественных должностей следовали так быстро, что едва газета успевала объявить об определении известного лица, как его опять лишал места произвол императора. Нередко должностной человек не знал, к кому должно обратиться. За общим ужасом, распространенным безнаказанным злоупотреблением деспота, подорвавшим не только общественное, но и частное доверие, последовало роковое оцепенение, угрожавшее ниспровержением основного двигателя всех добродетелей — любви к отечеству.

С надорванным сердцем, трепещущая от страха за своих друзей, родных и отечество, я замирала при виде тех мрачных картин зла, которые рисовались в воображении, я жила только одной надеждой, что жизни моей уже осталось немного.

Предчувствие, что император не пощадит меня, скоро сбылось. Полковник Лаптев, дальний родственник моей бабушки, которому я некогда помогла по службе, пришел повидаться со мной и провести у меня вечер накануне отъезда его в полк, от которого он с трудом отлучился. Просидев с ним до полночи, я просила его идти отдохнуть. Около трех часов утра, меня разбудила девушка, которая сказала, что Лаптев получил письмо на мое имя и желает говорить со мной. Будет еще время, отвечала я горничной; да и ему необходим покой после дороги. Тогда доложили мне, что письмо было нарочно послано из Москвы. [122]

Уверенная, что оно принесло мне новую казнь, я позвала Лаптева, вручившаго мне письмо от генерал-губернатора Измайлова. Оно заключало приказание императора, в силу котораго я должна была оставить Троицкое и переехать в имение моего сына, лежавшее в северной части Новгородской губернии, и там ожидать дальнейших распоряжений Павла.

Я просила позвать к себе дочь и, продиктовав ей ответ московскому губернатору, уведомила его, что я не замедлю исполнить волю монарха и совершенно равнодушно смотрю, где бы мне ни было суждено прозябать или кончить дни свои, но считаю долгом предупредить, что мне невозможно отправиться немедленно на место вовсе неизвествое мне. Не зная ни места ссылки, ни дороги к нему, я могу заблудиться и потому выеду не раньше, как дождусь гонца из Москвы, посланного достать мне проводника в глухое поместье моего сына.

Не легко было успокоить дочь, которая упала ко мне на колена, заливаясь слезами. Кто-то разбудил мисс Бетси, милую англичанку, жившую в моем семействе, и сообщил ей печальную весть, всполошившую весь дом. Увидев ее, трепещущую, подобно листу плакучей ивы, я просила ее заступить мое место в доме и остаться в Троицком или переехать в Москву — на какое угодно время.

Она отвечала, что никакая человеческая сила не поборет ее твердой решимости сопровождать меня в ссылку. Я обняла ее, и мы заплакали, как дети.

Лаптев, передав мое письмо курьеру и отправив с ним слугу в город, возвратился и совершенно спокойно объявил, что он намерен проводить меня до самого места.

Я спорила и жарко протестовала против такого поступка, доказывая ему самые печальные последствия его и вечное мое раскаяние, если он погибнет ради меня. Я напомнила ему, что он уже и без того просрочил отпуск несколькими днями, что мое путешествие по проселочным дорогам и на собственных клячах, вероятно, будет замедленно и протянуто на неопределенное время, что его примут, на пути со мной, за дезертира и что, наконец, такое теплое участие его к моему несчастию может оскорбить императора и стоить ему разжалования в солдаты. Сколько я ни убеждала Лаптева, но напрасно. Солдат, полковник, генерал — все равно и безразлично было для него в эту минуту.

— Я надеюсь, сказал он, вы не прогоните меня; и если вы не дадите мне места между вашими слугами, я поеду за вашей кибиткой, и ничто не удержит меня от намерения видеть место вашего заточения. [123]

Хорошо зная настойчивый и упорный характер моего молодого друга, я больше не препятствовала ему, боясь еще больше испортить дело и подвергнуть его страшной ответственности за участие к моему изгнанию. Я принуждена была уступить его желанию, чем он остался совершенно доволен, доказав свое искреннее расположение ко мне, если только оно нуждалось в доказательстве.

Одно обстоятельство особенно обеспокоивало его на мой счет. По соседству со мной поселился какой-то таинственный пришлец, часто заглядывавший в мой дом и деревню, записывая все, что видел и слышал. В пьяном виде загадочный воришка открыл тайну: — это был шпион, посланный развращать моих слуг, с целью узнать от них все, что происходило вокруг меня, как напр. имена моих домашних, гостей, посетителей и пр.; потом он признался, что план, заранее составленный, заключался в том, чтоб схватить меня на дороге, разлучить с друзьями и сослать в самый отдаленный край Сибири.

Таким образом, я невольно находилась во власти каждаго шпиона. Недовольный из моих слуг мог уничтожить мое благополучие, составив свое собственное, обратившись в доносчика, что было самым выгодным торгом этого времени.

Один из крестьян той деревни, куда мне приказано было удалиться, к счастию находился в Москве; он был избран моим вожатым. Известие о моей новой ссылке уже дошло до княгини Долгорукой, которая осталась со мной до самаго выезда моего из Троицкого.

В это время жили со мной дочери двух двоюродных сестер, Исленьева и Кочетова; последнюю отдали родители под безусловный мой надзор. Несмотря на всю прелесть ее общества и искреннее желание сопутствовать мне в изгнание, я не хотела принять такой жертвы, потому, что здоровье ее было самое нежное и требовало попечений и медицинских средств, недоступных той глуши, куда изгоняли меня. Поэтому я написала отцу ее в Москву, попросив его взять назад его дочь и ее сестру. Он прибыл за день до моего отъезда и на следующий увез своих родственниц. Он обещал отослать Исленьеву к ее матери и часто извещать меня о своей дочери.

XXVІ.

Княгиня Долгорукая — одна из моих друзей, была вовсе недюжинного характера, но женщина замечательного ума и добродетельная; я особенно дорожила ее искренней и теплой дружбой. По [124] приезде ко мне, она деятельно занялась приготовлением моего будущего комфорта, уложив собственными руками множество вещей, необходимых и даже роскошных для моей жизни в крестьянской избе. Она всевозможно утешала меня в присутствии духа и старалась скрыть свою собственную грусть; за всем тем тайные слезы ее лились потоком. Накануне моего отъезда я кое-как добрела до ее комнаты и увидела ее в глубоко скорбном состоянии.

Нежно поцеловав княгиню, я упрекнула ее за малодушие, столь несвойственное ее мощному духу. — Будьте покойны, — сказала я, — если через двадцать четыре часа я останусь живой, если через несколько станций не привезут моего трупа, и Небо сохранит меня для дальнейших испытаний, путешествие и перемена воздуха укрепят меня, и мы еще раз увидимся.

Так и сбылось. Я возвратилась из ссылки и снова увиделась с Долгорукой; но по прошествии двух лет она сошла в могилу, и мне суждено было еще долго оплакивать потерю этого благородного существа.

В день моего отъезда 1796 года, 26 декабря, я полубольная была приведена в церковь. Посоветовав друзьям и приказав прислуге не тревожить меня напрасным сожалением, я с трудом простилась и поспешила сесть в дорожную кибитку. Пускаясь в неизвестный путь, я совершенно не думала о будущем моем положении; меня не беспокоила даже последняя молва, что меня на половине дороги будто нечаянно схватят и заключат в отдаленный и глухой монастырь.

Ничего подобного, однакож, не случилось; и день за день силы мои поправлялись. Сомнения моих знакомых относительно моего путешествия в кибитке, к которой я вовсе не привыкла, также были неосновательны; движение и тряска не только укротили ревматические боли, но восстановили деятельность желудка и дали аппетит к пище.

Первую ночь нашего путешествия мы провели в хижине одного мужика. Лаптев, заметив, что он разговаривал с неизвестным лицом, проходившим и подсматривающим за нами, спросил его, кто это такой.

Хозяин наш, немножко под хмельком, отвечал, что он не знает, за кого и принять его: один раз он назвал себя спутником княгини, а «вот теперь он с важным видом приказал мне заглянуть в комнату ее, там ли она, взаправду, находится».

Лаптев с свойственной ему запальчивостью обратился к шпиону и спросил его, какое ему дело до княгини и как он смеет посылать всякого в ее комнату и беспокоить ее. Шпион довольно [125] ясно выразился на счет своего ремесла; он следил за мной по приказанию не императора, а Архарова; боясь, чтоб я не узнала об этом обстоятельстве, он грозил Лаптеву опасными последствиями, если он доведет до моего сведения это дело.

На другой день, прежде чем мы доехала до Твери, два раза угрожала нам решительная гибель; между прочим, поднялась страшная буря, засыпавшая дорогу снегом, и мы принуждены были семнадцать часов блуждать ощупью. Ни одного признака человеческого жилья не было видно, и когда наступила ночь, усталые лошади едва переступали. Нам оставалось или похоронить себя в снегу, или умереть от холода, или сделаться добычей хищных зверей, и напуганному воображению казалась одна из этих крайностей неизбежной. Слуги оробели; одни плакали, другие молились и каялись.

Я приказала кучеру остановиться и подождать до рассвета, в надежде, что ветер спадет, лошади отдохнуть, и мы наткнемся на какое-нибудь человеческое жилье и потом отыщем свою дорогу.

Менее чем через час возница вообразил, что вдали засверкал огонек. Он послал одного сметливого моего слугу к тому месту, откуда виднелся свет; посол осведомился и через полчаса воротился с радостным известием, что недалеко от нас находится деревня. Мы поплелись к ней и, наконец, нашли безопасный приют для себя и своих животных, избавившись таким образом от ужасной и, может быть, продолжительной смерти.

Мы далеко сбились с своего пути, потому что в двадцать девять часов проехали только шесть верст. По прибытии в Тверь, мы превосходно поместились в квартире, приготовленной для нас губернатором Поликарповым. Этот почтенный человек немедленно посетил меня; когда я поблагодарила его за внимание и выразила опасение, чтоб его доброта не навлекла на него злобы мстительного царя, он отвечалъ: «я не хочу знать о частных отношешениях между государем и вами; мне только известно, что о вашем изгнании не было издано никакого указа; поэтому позвольте мне действовать относительно вас, как человеку, всегда искренно уважавшему ваш характер». Город Тверь был полон в это время гвардией, проходившей в Москву для коронации, что не помешало добродушному начальнику губернии присылать нам превосходный ужин с своего стола.

На другое утро мы двинулись вперед. Лошади у нас были одни и те же, и потому мы должны были часто останавливаться, часто не проезжая более шести верст.

В Красном Холме мы имели счастье встретить в начальнике благовоспитанного и обязательного человека. Это был некто Краузе, [126] городничий, племянник знаменитого медика; он помог нам запастись необходимой провизией, которую трудно было достать на дороге. После легкого сна и отдыха, данного лошадям, мы поднялись ранней зарей и поехали дальше.

В этот день мы вполне убедились, что шпион, следивший за нами во время нашей поездки, был наушником молодого Архарова и доносил своему наемнику о всем, что наблюдал вокруг нас.

Архаров — это был русский инквизитор императора Павла — обязанность отнюдь не отвратительная его мелочной и рабской душонке, лишенной всякого человеческого чувства. Лаптев вошел в избу в то самое время, когда шпион из нее вышел, забыв на столе открытое письмо, адресованное Архарову. В нем говорилось о моих недугах, о Лаптеве, сопровождавшем меня, и еще кое о чем, вероятно, для пополнения своего рассказа; между прочим о том, что один из моих лакеев украл шубу у крестьянина — что было чистейшей ложью, потому что все они были одеты очень тепло, между тем скажу мимоходом, слуга нашего полицейского воришки казался жалким горемыкою.

После этого мы были осторожны; отворяли двери, когда останавливались в крестьянских избах, чтоб увериться, не подслушивает ли нас агент Архарова.

Скоро овладел мной действительный страх; поводом этого нового беспокойства было одно обстоятельство, пугавшее меня до самого возвращения в Троицкое, где я узнала от брата, что мой сын вне опасности. По прибытии моем в Весьегонск, меня посетил вновь назначенный городничий и в то же время предшественник его, определенный императрицей в награду за его военные заслуги и девять ран, полученных в разных битвах; Павел I лишил его должности единственно потому, чтоб очистить родственнику Аракчеева, одного из самых усердных и преданных исполнителей его тираннии.

Такая вопиющая несправедливость, конечно, вызывала самые горькие жалобы со стороны отрешенного; принимая участие в его положении, я старалась по возможности утешить горюющего старика, но никак не могла заставить его говорить о других предметах: он постоянно думал о своем несчастъе. Наконец, я придумала средство — попросив обоих городничих проводить дочь мою и мисс Бетси на ярмарку, самую знаменитую в это время во всей России. Едва они ушли, как явился офицер с письмом от моего сына. Он поручил отдать его мне прямо в руки, и, осведомившись, таким образом, о моем здоровье, проехать в Коротову, — место моей ссылки, — приготовить крестьян к моему приему и о всем этом известить его. [127]

Если б гром упал на голову, я была бы поражена менее, чем получением такого письма. Я знала неумолимую строгость государя относительно военной дисциплины; известно, что он выбранил Суворова и Репнина за то, что они отправили к нему свои депеши с офицерами. Представив все это, я опасалась за сына, который за посылку офицера с письмом к гонимой матери и за нарушение царского указа легко мог подвергнуться гонению его и побывать в Сибири.

Я спросила офицера, видели ли его в городе и не встретил ли он на дороге городничего. Он уверял, что его никто не видел. Я советовала ему немедленно отправиться в Коротову, от которой мы находились только в тридцати трех верстах, где я надеялась вскоре увидеть его. Выехать из города незамеченным было главным делом.

Когда мои дети возвратились с ярмарки, мы сели в кареты и поздно вечером достигли места моего назначения.

Моя изба была довольно просторная; противоположная комната была отведена для кухни, а лучшая хижина неподалеку была приготовлена для моей дочери.

Я немедленно послала за Шридманом, послом моего сына, и когда он уехал, я узнала от слуги, что этот офицер не только вел себя всем напоказ, но имел глупость сообщить о своем поступке городничему, который отобрал у него паспорта.

Ни днем, ни ночью я не могла успокоиться; во сне постоянно мне виделся сын, сосланный в Сибирь. Я умоляла брата и моих друзей известить меня о положении Дашкова, но не совсем доверяла их утешительным письмам и беспокоилась до тех пор, пока не узнала, что он, действительно, назначен командиром полка.

У Павла I были светлые промежутки справедливости; он даже проявлял некоторую смышленость и благородство. Он услышал от городничего о поступке Шридмана и нисколько не рассердился на моего сына; когда же ему донесли через шпионов Архарова, что многие из моих друзей навещали меня в ссылке, он сказал: «ничего нет удивительного; в это-то время и надо доказать дружбу или благодарность княгине Дашковой тем, кто любил ее прежде».

Ссылка, относительно моего личного положения, была легка и удобовыносима. Я жила в просторной и, сверх ожидания, опрятной избе. Правда, три моих горничных спали в одной со мною спальне; но, благодаря их вниманию, уважению и чистоте, я не чувствовала никакого неудобства; при том мисс Бетси устроила темно-зеленую занавеску, отделявшую меня от служанок. [128]

По прибытии моем в Коротову, прием мой сопровождался небольшой церемонией, я опишу ее, потому что в ней выразилась черта народного характера и, при настоящем моем положении, чрезвычайно тронула меня. Между русскими помещиками есть обычай идти прямо в церковь по приезде в деревню; попы служат благодарственный молебен и потом являются в дом господина, с поздравлением, при чем они благословляют его крестом, помещик целует крест и потом руку священнику. Так было и со мной; как только я вышла из саней, поп явился в мою горницу и, совершив религиозный обряд, вместо того, чтобы протянуть мне свою руку, умолял со слезами на глазах позволить ему поцеловать мою. «Не чин ваш, моя матушка, я уважаю, сказал он; нет, слава ваших добродетелей глубоко проникает мое сердце. Я говорю вам от всей деревни. Ваш сын, добрый барин, потому что вы хорошо его воспитали, потому-то мы и счастливы; для вас — несчастие жить между нами — мы жалеем о том; но для нас — благодать видеть вас, как ангела-хранителя».

Я устала и ослабела; но это неожиданное, наивное и задушевное выражение любви этих добрых крестьян, никогда не знавших меня и при таких грустных обстоятельствах одушевило, осчастливило меня; прервав речь достойнаго пастыря, я обняла его, как друга. Мои спутники были до слез тронуты этой сценой и после сказали, что никогда во время самого полного счастья они не чувствовали ко мне такого уважения, как в ту минуту.

XXVII.

Первым моим делом по приезде было — отослать Лаптева назад; я постоянно беспокоилась за него; к счастью судьба пощадила его пасть жертвой безграничной признательности и расположения ко мне. Император, услышав о его поступке, с величайшей похвалой сказал: «это не из числа ваших голоштанников; это человек, умеющий носить панталоны», — любимая поговорка Павла I, когда он хотел выразить удивление к сильному характеру.

Стрелковый батальон, которым командовал Лаптев, был в числе уничтоженных полков; но император дал ему другой и затем вскоре пожаловал его орденом Мальтийского креста.

Остановившись в Твери, проездом в Коротову, я написала своему двоюродному брату князю Репнину, с целью дать почувствовать несправедливость моего изгнания; в то же время я [129] напомнила ему о своих чувствах в отношении Петра III, которые он знал и мог подтвердить государю и всем благонамеренным людям — что я никогда не искала личного возвышения или отличия своего семейства в падении монарха. Я назвала место моей ссылки и указала на известных членов академии, душевно преданных мне, и которым он мог безопасно вручить свое письмо, пока я не пришлю в Петербург нарочного гонца за получением других писем.

Ответ тем удобнее был передан, что ему благоприятствовало следующее небывалое распоряжение царя. Прежде приводили к присяге на верноподданничество одних дворян; остальная часть общества, гражданские чиновники и крепостные люди не присягали. Павел I по какому-то капризу приказал от всех своих подданных, не исключая крестьян, отобрать клятву покорности.

Эта новая мера замутила всю Россию. Крепостные приняли ее за освобождение от своих помещиков, и многие деревни начали бунтовать, отказываясь от работы и от платежа оброка. Император начал усмирять бунт вооруженной силой; в имениях Апраксина и княгини Голицыной, урожденной Чернышевой, восстание мужиков до такой степени разгорелось, что их приводили к покорности пушечным огнем; многие погибли жертвой непонятой меры, вовлеченные в ошибку безумной выходкой императора.

Дух мятежа, прорвавшийся так непредвиденно, в некоторых поддерживался низшими чиновниками — самым мерзким сословием в государстве; они обходили богатые поместья и уверяли бедных и невежественных мужиков, что если они объявлены казенными крестьянами, то прежние их владетели не имеют на них никакого права.

К чему клонились эти нелепые толки — трудно отгадать; но двое из этой шайки распространили этот слух по всей Архангельской губернии и в северной полосе Новгорода; и незадолго до моего приезда в Коротову, они поджигали крестьян Дашкова, обещая им за какую-то ничтожную сумму перевести их под власть лучшего помещика. Мужики приняли предложение с негодованием и объявили, что они теперь счастливее, чем будут в руках государства.

При таком положении дел, император послал князя Репнина, в эти бунтовавшие провинции. Войско проходило городом, лежавшим близ той деревни, где я жила; Репнин вручил свое письмо сельскому священнику и приказал под строгим секретом достаставить его ко мне. Священник буквально исполнил поручение. Однажды я смотрела из окна и заметила неизвестного мне [130] церковника, который шел прямо к моему жилищу. Я бросилась к двери и немедленно увидела перед собой посла, который, передав мне письмо, просил всего больше надеяться на Бога и затем исчез.

Князь Репнин горько сожалел, что не может оказать мне ни малейшей помощи, но посоветовал написать императрице и попросить ее ходатайства перед императором. Я долго не решалась последовать его совету, потому что чувствовала отвращение просить милости у государыни, вовсе не питавшей ко мне расположения. И если б осуждена была страдать одна, я, вероятно, лучше согласилась бы навсегда остаться в настоящем положении, чем умолять о возвращении меня в Троицкое. Но мою ссылку добровольно разделяли другие и где же? — в крестьянской хате, под шестидесятым градусом северной широты, среди болот и непроходимых лесов, которые в продолжение короткого и ненастнаго лета отрезывали всякий удобный выход из окрестной черты деревни, беспрерывно держали нас в заключении. Моя дочь, мисс Бетси, служанки — все страдали и, может быть, больше чем я, подкрепляемая на пути незаслуженного гонения гордым чувством невинности, одушевлявшей меня силой, энергией и совершенной покорностью своей судьбе.

Печальная наша жизнь еще больше отуманилась, когда зимой замерзли озера и открылось сообщение с окрестными провинциями. По деревне, под моим окном беспрерывно проходили несчастные ссыльные из Петербурга в Сибирь. Однажды я увидела барскую кибитку, остановившуюся у дверей соседней избы; я послала слугу осведомиться, кому она принадлежала. Незнакомец спросил, от кого послан слуга и, когда услышал мое имя, изъявил желание увидеться со мной, назвавшись близким родственником.

Хотя мне и не совсем удобно было принимать посетителей, но, подумав, что, может быть, он нуждался в моей помощи, я попросила его к себе. Между прочим мне было желательно знать, как он доводился мне сродни. По мере объяснения, речь незнакомца заминалась и на лице его пробежала конвульсивная дрожь.

— Вы верно больны, — сказала я, — и, кажется, страдаете?

— Не так сильно, — едва проговорил он, — как придется, вероятно, впоследствии, до конца жизни.

Тогда он рассказал свою историю: его замешали, вместе с с другими товарищами его — гвардейцами, в уголовное дело за оскорбительные речи против императора; прочие сосланы в Сибирь, а он был предан пытке, и с переломанными членами, отрешенный от службы, сослан в Вологду, в имение своего дядя, взявшего его на поруки. [131]

Продолжать свидание без всякой надежды помочь было слишком тяжело; я могла только пожалеть о несчастии. Но взгляд на этого молодого человека, изуродованного орудием пытки, с разбитыми нервами, долго пугал мое воображение.

Вскоре после того, посетила меня Воронцова с дочерью. Она приходилась мне не близкой родственницей, но женщиной, вполне уважаемой мною. Младший сын ее, достойный человек в полном смысле этого слова, в юности был отдан на мое попечение и до шестнадцатилетнего возраста до поступления его в армию с чином майора, воститан под моим руководством. Добрые нравственные начала и прекрасное поведение с глубоким уважением к матери составляли главные черты его характера и были гордостью и утешением для матери. Без благодарности к моим заботам о его воспитании, она старалась при всяком удобном случае выразить свое внимание ко мне. Поселившись неподалеку от меня, она пробыла целую неделю в моей деревне. Несколько книг, привезенных из Троицкого, карандаши, послужившие нам для рисования местных сцен на рабочем столе, за неимением бумаги, развлекали наши скучные часы; наконец, другие занятия и шутки одного казачка, служившего при мне, прогоняли черные думы, тем больше, что мы все начали мало-помалу привыкать к своей жизни.

В апреле месяце я услышала от крестьян, что по случаю распутицы, ближайшая река обыкновенно прибывала и заливала берега на пространстве двух или трех верст; паромов или дощаников для переправы здесь вовсе не было, за исключением утлых рыбачьих лодок; у нас не было карет на колесах и нельзя было достать их. Вследствие всего этого я решила прежде наступления разлива, написать письмо к императрице.

Я умоляла ее попросить императора дозволить мне возвратиться в Троицкое, где я могла бы пользоваться медицинской помощью и заключиться в своем доме, не отлучаясь из него без особенного позволения; таким образом мы избавились бы от стеснений и все-возможных неудобств, переносимых нами в крестьянской избе.

В том же пакете я послала незапечатанное письмо к императору; я должна сказать правду, что оно было написано скорее в презрительном, чем в покорноумоляющем тоне. Я описала свое хилое здоровье и выразила полное равподушие к тому, где бы ни осудили меня умереть; и, в самом деле, о себе я не хлопотала, но не могла без сожаления и упрека смотреть на положение своих близких, так великодушно разделпвших со мной страдание ссылки.

Поведение мое, прибавила я, при жизни его матери не было отмечено ни одним дурным намерением против личности или власти [132] государя, и, наконец, я просила об одном, дозволить мне переехать в Троицкое и там заключиться в уединение; если государь считает меня недостойной и этой милости, то я прошу его ради моих горюющих слуг и друзей.

Эти письма были отправлены по почте и, разумеется, мы тревожно ожидали ответа.

После я слышала от людей, живших в то время в Петербурге и хорошо знавших о всем, что происходило во дворце; письмо мое к государю угрожало нам самыми ужасными последствиями. К счастью непостоянство императора, которого головой кружил вихрь ребяческой воли и случайное замедление курьера, готового отправиться ко мне с последним роковым ударом, изменили жестокий приговор на милость.

Когда императрица получила письмо и представила мужу другое, на его имя адресованное, он рассвирепел, и, с бранью прогнав ее от себя, сказал, что он вовсе не желает потерять престол, подобно своему отцу и читать мои письма. В припадке злобы он отправил курьера с приказанием отобрать у меня перья, чернила, бумагу и запретить мне переписываться и сноситься с кем бы то ни было, за исключением только тех лиц, которые жили вместе со мной. После этой неудачной попытки, государыня обратилась к девице Нелидовой, фаворитке Павла I. Она отдала письмо меньшему великому князю Михаилу и повела его вместе с государыней к императору. Он принял письмо кротко и, прочитав его, поцеловал своего сына: «Вы, женщины, — сказал он, — знаете, как разжалобить».

Мария Феодоровна и Нелидова осыпали размягченного деспота тысячами ласк, и он тут же написал мне по-русски ответ. Вот буквальный смысл его:

«Княгиня Катерина Романовна, вы желаете переехать в свое Калужское имение; — переезжайте; ваш доброжелательный и совершенно преданный вам Павел».

Архарову, военному губернатору Петербурга, было немедленно приказано отправить другого курьера, чтоб остановить первого, посланного совершенно с другим поручением и уже бывшего на пути к Калуге. По невниманию или по злонамеренности Архарова, старший брат московского губернатора назначил вторым гонцом только-что возвратившегося курьера из Сибири, куда он отвез одного гвардейского офицера в ссылку.

Трудно было предположить, чтоб он, проскакав взад и вперед не менее четырех тыеяч верст и, снова без отдыха отправленный в догоню, в состоянии был нагнать первого. Но судьба, [133] казалось, устала преследовать меня; последний посол настиг своего предшественника и воротил его назад.

Когда он подъехал к воротам, я сидела у окна; увидев кибитку, окруженную моими слугами, я вышла навстречу императорскому гонцу. Напрасно мисс Бетси умоляла его объявить о новостях, привезенных им. Он не мог сказать, потому что ничего не знал; но с ним был царский указ к княгине Дашковой. Ему показали на меня, и он подал письмо.

Прежде чем я сломила печать, мисс Бетси бросилась к моим ногам: «не будем унывать, милая княгиня, — сказала она, — ведь и в Сибири есть Бог».

Когда я раскрывала пакет, она вся побледнела и затряслась; я попросила ее успокоиться, чтобы дать мне прочитать письмо. Пробежав его, я объявила, что нам позволено возвратиться в Троицкое; Бетси чуть не обезумела от радости; она упала на землю, и я приказала отнести ее в постель.

Тогда я приказала дать курьеру вина и закуску, но он отказался от питья и еды, попросив уголок, где бы он мог заснуть, изнуренный бессонницей нескольких дней сряду.

Счастливая новость, необычайно обрадовавшая всех моих слуг, была передана дочери. На другое утро, я спросила курьера, что он получает в год; заплатив ему почти двойное годовое жалованье, я отпустила его, и он весело покинул Коротову, где все радовалось, за исключением меня самой. Я одна была бы хладнокровна и равнодушна, если б не беспокоилась за Бетси. За первым припадком ее последовала лихорадка; в продолжение болезни она из всех окружающих ее лиц меня одну узнавала, и я редко отходила от ее постели — только для отправления писем и некоторых дорожных приготовлений. Желая налегке и скорее ехать, когда поправится Бетси, я вперед послала некоторых слуг.

Курьеру я поручила отдать незапечатанное письмо Архарову, с тем, чтобы он препроводил его Лепехину, непременному секретарю Академии наук, одному из добрых моих друзей; я написала ему о последнем происшествии и приложила свой адрес в Троицкое; но Архаров имел глупость уничтожить его.

Воспользовавшись отъездом одного крестьянина в Петербург, я послала с ним несколько писем моим друзьям в Англию, на имя мистера Глина, английского купца, жившего в России. В восемь дней, пока продолжалась лихорадка мисс Бетси, я приготовилась в путь и желала, как можно скорей, увидеть Троицкое. Между тем, мисс Бетси, хотя и не совсем выздоровела, но в [134] состоянии была ехать; таким образом, в конце марта среди страшных морозов, мы покинули место ссылки.

Я не могу не засвидетельствовать на этих страницах благодарности тем бедным крестьянам, которые с необыкновенным усердием помогали мне. Возвращаясь два раза в неделю с базара, из соседнего города, они приносили мне все, что можно было достать лучшего для моего стола, и ни за что не хотели брать деньги. Незадолго до моего отъезда, я узнала, что женщины, каждый день приходившие с запасом пирогов и яиц, договорились между собой являться ко мне по очереди, чтоб иметь случай повидать меня и осведомиться о моем здоровье.

Я часто спрашивала, каким образом они могут любить меня, когда уже давно потеряли во мне госпожу: ответ всегда был один и тот же: «когда мы были твои, тогда посчастливели и разбогатели; ты дала нам доброго барина, своего сына; хоть он и прибавил нам оброку, все же мы платим меньше, чем наши соседи своим помещикам».

XXVIII.

На переменных лошадях, которыми снабдили меня добрые крестьяне, мы возвратились гораздо скорее, чем ехали сюда. Девятый день нашего путешествия был днем истинной радости. Когда мы подъезжали к Троицкому, где каждый из моих слуг имел жену, мать, детей или приятелей, нами овладел безграничный восторг. К вечеру я услышала торжественные возгласы; перед нами струилась река Пратва, текущая в моем имении. Кучер первый приветствовал ее знакомые воды; при этой первой встрече с родной землей, я выбросила последния деньги из кошелька.

Поздравлениям и радости не было конца. Все забыли о прошлых страданиях; все спешили, но, увы, наши бедные лошади еще слишком далеко были от яслей, чтоб разделять общий восторг. Им осталось работать еще один день; растаявшие снега затруднили нашу поездку на санях, и мы принуждены были провести лишнюю ночь в дороге.

На десятый день мы прибыли в Троицкое. Подъехав к церкви, я увидела ее полную народа, собравшегося из шестнадцати деревень и поселков, принадлежавших мне.

После молебнов крестьяне целовали у меня руку и поздравляли с приездом; но я не имела сил поздороваться со всеми и потому [135] попросила их отложить эту церемонию до будущего, более удобного времени.

Меня глубоко тронуло это выражение искренной привязанности и общего задушевного веселья; но я так ослабела и утомилась, что мне крайне необходим был отдых.

На другой день я послала вестового в Москву к моему брату, уведомить его о своем приезде; также написала своим племянницам, княгине Долгорукой и Маврокордато, чтоб узнать от них о здоровье своих друзей, знакомых и об участи своего сына.

К крайнему удовольствию, я убедилась, что все близкие моему сердцу миновали общих ударов господствующей тираннии.

Мой дом в Москве обратили в казарму, в которой очень удобно расположился один офицер и восемьдесять семь солдат. Благодаря предусмотрительности управляющего, главный корпус здания не был занят; он запер и запечатал все двери, сказав, что я уехала из дому поспешно и оставила на его ответственность все свои вещи. Это благоразумное распоряжение избавило меня от расходов, столь неизбежных в том случае, когда бы здесь побывал один из гатчинских генералов: мебель и дом все было бы загрязнено и переломано.

Моя загородная дача была обречена той же участи. В ней обитали девяносто городовых и шесть унтер-офицеров. Таким образом, кроме расходов, по случаю этих произвольных распоряжений чужой собственностью, из моего имения переправили в Москву три тысячи бревен и все еще было мало.

Вследствие этих насилий и самоуправства, я решилась, впрочем, не без сожаления, сбыть с рук московское владение. Оно служило мне в зимнюю пору своим прекрасным садом, за которым я ухаживала тридцать лет. В нем были проведены аллеи, дорожки, всегда опрятные и чистые; я могла гулять здесь целый год, потому что зимой их очищали от снега и посыпали песком. Впрочем, это удовольствие стоило мне недешево, особенно после посещения таких гостей, каковы были гатчинские гвардейцы. При том я не знала, позволять ли мне посещать Москву, где, признаюсь, не хотела бы жить; потому что по возвращении в Троицкое, все достойные друзья и родственники навестили меня здесь; наконец, мне не безъизвестно было и то, что во всех больших городах, особенно в Москве, была организована строгая система шпионства, тем более опасная, что она доставляет самые надежные средства попасть в милость у подозрительного и неумолимого тирана.

Летом я спокойно начала свои сельские труды, и так как у меня не было помощника в этом деле, то время было занято сполна. [136] Дневное утомление с избытком вознаграждалось ранним и глубоким сном, тем более необходимыми что я вставала утром всегда в тот самый час, в который подняли меня по случаю известия о ссылке в Коротову. Днем я спала редко, за исключением одного часа после обеда. В ненастные дни я не выходила из комнат, рисуя в это время чертежи планов для новых построек и разведения садов, или занималась в своей библиотеке.

Мне хотелось приобрести некоторые новые заграничные издания; с этой целью я отдала приказание и назначила годовую сумму; но ввоз иностранных книг был почти совершенно прекращен, хотя был открыт свободный пропуск всем памфлетам, клеветавшим на Екатерину II; но друзья не присылали мне подобных сочинений. Впрочем, некоторые из них, ходившия по Москве, достигали и до меня. Если б моя жизнь продолжалась еще немного, я не положила бы пера без того, чтоб не прибавить к этим запискам (Это намерение Дашковой никогда не осуществилось), недостойным внимания потомства, но не лишенным интереса для моих друзей, несколько опровержений этой лжи, придуманной ненавистью.

В 1798 году князь Дашков находился в Петербурге. Император почти не разлучался с ним, и эта любовь доходила до такого царского каприза, что, когда мой сын не обедал при дворе, государь сердился. Дашков проводил многие часы наедине с Павлом I и часто с ним заходил в комнаты императрицы, когда она, кроме Нелидовой, никого, даже великих князей, не принимала к себе.

По приезде в Петербург мой сын немедленно просил великого князя Александра выхлопотать позволение жить мне в Москве и посетить другие поместья. Я однакож убедительно советовала ему не думать обо мне, но позаботиться о его собственном благополучии. Во всяком письме я просила его об этом, уверяя, что я довольна своей жизнью в Троицком и предпочитаю его всем другим местам России; что же касается до моих поместий, мое управление крестьянами, обязанными самым умеренным оброком, не требует личнаго надзора. Поэтому я убеждала его не хлопотать за меня напрасно.

Несмотря на то Дашков продолжал напоминать обо мне великому князю, но прошел месяц, и обещания Александра не были исполнены. Он также говорил об этом с Николаи, директором Академии наук, самым доверенным лицом у императрицы, у которой он был первым секретарем. [137]

Однажды случилось Николаи находиться в кабинете государыни; она разговаривала с Нелидовой о блестящем положении Дашкова при дворе и о влиянии его на императора, при чем она выразила удивление, что сын не хочет употребить своего содействия для полного прощения матери. Николаи, услышав это, сказал, что Дашков не один раз умолял великого князя об этой милости и глубоко сокрушается, что данные ему обещания до сих пор остаются без исполнения. Он пошел дальше и намекнул, как было бы великодушно и благородно, если б государыня и Нелидова поддержали своим влиянием просьбу великого князя.

Директор Академии наук передал этот разговор моему сыну. Через несколько дней князь Алексей Куракин навестил Дашкова и от имени императора предложил ему дар в пять тысяч крестьян. Он от всей души благодарил государя за доброту, но заметил, что он ничего другого не желал бы, как свободы своей матери.

На другое утро Куракин, во время гвардейского развода, подошел к Дашкову и объявил ему, что государь дал мне полную свободу и приказал уведомить меня о том.

Письмо князя Куракина было такого содержания:

«Любезнейшая тетушка!

Я считаю особенным для себя счастьем уведомить вас, по приказанию государя, что вы совершенно свободно можете располагать местом своего жительства — посещать свои имения, жить где угодно и даже бывать в столице, когда отлучается отсюда царская фамилия; но если она здесь, вы можете жить не иначе, как за городом».

Когда император явился на развод, мой сын хотел упасть перед ним на колени, но Павел I, предупредив его, облобызал; Дашков в пылу благодарнаго чувства, забыв, что император был низкого роста, приподнял его от земли, чтоб ловчей возвратить ему поцелуй. И потом оба заплакали. В первый и последний раз гвардейцы были свидетелями такой сентиментальности царя.

Расположение Павла I к моему сыну продолжалось до самаго отъезда его из Петербурга. Государь советовался с ним о всех военных замыслах и предпринимаемой им войне. Он заставлял его составлять в своем кабинете чертежи стратегических планов, расположение войск соседних держав и решился назначить его командиром корпуса, стоявшего в это время в Киеве. Он даже дал ему несколько бланковых подписей, чтоб, в случае надобности, употребить их по собственному желанию. В то же время [138] были посланы инструкции к константинопольскому и венскому посланникам, графу Разумовскому и Тамаре — войти в сношения с князем Дашковым, а адмиралу черноморского флота было приказано действовать согласно с его советами.

После того, мой сын был послан прямо из Петербурга в Киев, где ему поручено было исполнять все чрезвычайный распоряжения и доносить о том императору.

После такой беспредельной доверенности и горячей любви, кто бы мог думать, что Дашков менее чем через год получит отставку? Но это так было; и за что же? За то, что Дашков донес князю Лопухину, генерал-прокурору Сената, что некто Альтести (Altesti), заключенный в киевскую крепость, был невинен в преступлении, в котором его обвиняли.

Этот человек был предан суду за то, что будто он поселил нескольких солдат, в качестве хлебопашцев, на землях, подаренных ему Екатериной II. Обвинение было ложное; в его имении не было ни одного солдата. Но Альтести в прошлое царствование пользовался особенным покровительством и безграничной, хотя, может быть, и не безукоризненной доверенностью Зубова, у которого он служил секретарем: в этом одном заключалась его вина. Вероятно, князь Лопухин, докладывая государю мнение моего сына, избрал неудачную минуту, когда он был не в духе. Могло статься и то, что генерал-прокурор искал нарочно этого случая потому, что это был человек фальшивый, скрытный и мстительный. Как бы то ни было, но император написал Дашкову следующее письмо:

«Так как вы мешаетесь в дела, не относящаяся до вас, то вы увольняетесь от службы. Павел».

Мой сын, не поверив курьеру, просил императора послать к нему более доверенное лицо, чтоб вручить ему бланковые подписи и другие нужные бумаги. Павел I не торопился отправлением нового посла; Дашков поручил очередному курьеру, ехавшему в Петербурга, отдать государю все оффициальные документы и письма его. Потом, устроив наскоро свои дела в Киеве, удалился отсюда в свое тамбовское имение.

XXIX.

В следующее лето я посетила свое Белорусское имение, где пробыла несколько недель. Имение было разорено моим управляющим, родом поляком, который надеялся, что меня сошлют в Сибирь. [139]

Поправив немного положение крепостных, я поставила во главе их одного из русских крестьян. На возвратном пути отсюда я провела шесть недель у брата; здесь я занималась улучшением его усадеб; рассадила новые деревья и кустарники, перенесла на другое место старые, дурно разведенные, и тем придала более красоты его садам.

Проводя каждый день по несколько часов вместе, мы часто разговаривали о предмете обще-грустном для нас, о несчастии отечества и опасном положении каждого частного лица, ибо тот, кто сам ускользал от всепоражающей тираннии Павла, тот оплакивал судьбу друга, родственника или соседа.

Не знаю почему, но в моем уме зародилась полная уверенность, что 1801 год будет роковым годом для императора. Я не могла дать отчета в этом убеждении, но часто повторяла его брату, и эта идея глубоко проникала мою душу.

В начале этого года брат напомнил мне: «ну, вот наступил и ваш обетованный год», сказал он.

— Ну да, — отвечала я, — он только начинается; и вы увидите, что мое предсказание сбудется до исхода его.

В самом деле, 12 марта старого стиля, Провидение, прекратив дни Павла I, избавило народ от государственных и семейных бедствий, которые, под влиянием всевозможных преследований и деспотического гнета, прогрессивно распространялись по всей империи.

Не раз я благодарила судьбу за то, что она, поставив меня в число его жертв, избавила от постыдной обязанности находиться при дворе такого монарха. Да и что я могла делать при нем, лишенная способности притворяться, этой главной способности в жизни царей и клевретов; я — на лице которой выражалось всякое движение души — чувство досады, презрения и гнева. Это обстоятельство, конечно, спасло меня от многих и многих неудовольствий и бед. Без всякого преувеличения можно сказать, что Павел I, хотя и не был совершенно злым существом, но его безумие превосходило всякую меру; как император, он проявлял себя в безграничном злоупотреблении власти; как солдат, он был жалким рабом прусского капральства.

По временам Павел I являлся подозрительным трусом и постоянно боялся воображаемых заговоров против его жизни. Его дела были взрывами минутных впечатлений и, к несчастью, почти всегда носили на себе характер жестокости и обиды. Никто не подходил к нему без страха с примесью полного презрения к деспоту. [140]

Какая разительная противоположность между жизнью окружавших его рабов, забитых страхом капризной воли, и жизнью людей, стоявших близ трона Екатерины II. В ее приемах было что-то поражающее, и за всем тем каждый приближался к ней без раболепия и боязни. Она внушала к себе своим присутствием уважение, соединенное с любовью и благодарностью. Приветливая веселая, она забывала о своем достоинстве в частном обществе; но если и были забыты ее внешние отличия, то каждый питал чувство почтения к ее природному превосходству.

Мой брат, возвратившись в Москву, многим рассказывал о моем пророчестве и тем возбудил всеобщее любопытство, на которое мне нечего было отвечать; я уже сказала, что эта мысль бессознательно волновала мое воображение.

Вслед за тем брат получил письмо от нового государя, который просил его возвратиться немедленно в Петербург и принять участие в правительственных делах. Ко мне в Троицкое также был прислан гонец, мой племянник Татищев (Татищев был член департамента инострапных дел, камергер, управляющий всем, что относилось до азиатских держав), с приглашением явиться ко двору. Впрочем, для меня эта честь уже миновала: в мой возраст, с моими понятиями о придворной жизни и в моем нездоровье было бы странно вновь выступать на сцену.

Я не удерживала своего племянника более трех дней, чтоб дать ему возможность пробыть подольше у матери и родственников в Москве. Убедив его как можно скорее возвратиться к своему посту, из опасения потерять его по случаю непредвиденных перемен нового царствования, я вручила ему письмо к государю. Поблагодарив его за добрую память, я отказалась немедленно явиться в столицу под предлогом плохого. здоровья, но с первой возможностью обещала представиться ко двору.

С этой целью, в конце апреля я оставила Троицкое, по дороге навестила своего брата прежде, чем отправилась в Петербург. Здесь мы условились, чтоб он выехал неделей раньше: во-первых, я хотела собраться с силами для предстоящего путешествия; во-вторых, избежать остановки на почтовых станциях по случаю недостатка лошадей.

В мае я прибыла в Петербург. Если мне было приятно видеть государя, которого я давно привыкла любить, то еще приятнее было встретить его красавицу жену. Ее ум, образование, скромность и необычайная симпатичность, признак дружелюбной [141] природы, соединялся с тактом и благоразумием выше ее лет: она пленяла всех своими прекрасными качествами и по-русски уже говорила правильно, без малейшего признака иностранного акцента. Но, к сожалению, я заметила, что Александра окружали молодые люди, готовые осмеивать стариков, которых император уже начал избегать вследствие известной застенчивости, может быть происходившей от его глухоты.

Четыре года Павловского царствования, поучительные для его детей одной солдатчиной, были потеряны для их относительного истинного образования. Покойный государь обращал внимание их исключительно на гвардейские парады и военную форму. Я предвидела, что настоящий добродушный император, руководимый чувством справедливости и уважения к человеческому достоинству, заранее воспитанного в нем, не без упрека и сожаления смотрел на упадок России под рукой его отца.

Я оставила Петербург в конце июля, проехав в Белоруссию, чтоб приготовиться к коронации, запастись платьем и экипажами, вовсе забытыми в последния семь лет.

С этой целью я заняла в банке сорок четыре тысячи рублей, из которых девятнадцать тысяч пять сот употребила на погашение заемного письма моего сына, одиннадцать тысяч на уплату долга моего племянника Татищева, а остальное пошло на поправку дома и на то, чтоб явиться при коронации, если не в блестящем, то, по крайней мере, в приличном виде.

Перед отъездом, я взяла с государя обещание, что по случаю предстоящего производства, моя племянница Кочетова будет назначена фрейлиной, а князь Урусов, только-что женившийся на моей родственнице Татищевой, будет сделан камер-юнкером.

Я приехала в Москву двумя неделями раньше царской семьи. Въезд императора в старую столицу был великолепен. Более пятидесяти придворных карет и множество других экипажей тянулись в процессии.

После царских карет следовал экипаж, в котором сидела Амелия, сестра императрицы, и я, как старшая статс-дама двора. Потом ехали статс-дамы и фрейлины, а за ними тянулись сановники.

Государь прямо остановился у Кремлевского собора, где отслушал обедню. Впрочем, у меня нет особенного желания описывать эту церемонию; все коронации походят одна на другую; я одно замечу, что молодой монарх и его прелестная супруга возбудили общую любовь к себе в жителях Москвы.

В продолжение этого царского праздника, я до крайности [142] утомилась. Хотя слобода, где поселился император, отстояла от моего дома около десяти верст, но я почти каждый день являлась во дворец, учащала свои визиты потому, что надеялась в некотором отношении быть полезной императрице Елисавете; я знакомила ее с характерами некоторых лиц и сообщила несколько не лишних замечаний о том, как лучше вести себя в отношении к подданным, которых она любила.

Эти посещения не только хорошо были приняты, но, как я слышала от брата, заслужили самые лестные отзывы со стороны государыни, следовательно, не совсем были и бесполезны. Впрочем, только вследствие этого убеждения и горячей моей привязанности к Елисавете, я могла обречь себя скуке, всем стеснениям этикета, всей тяжести душной придворной атмосферы; всякие личные рассчеты были далеки от меня.

После отъезда двора в Петербург, я очень была рада начать свою обычную жизнь, и потому как обыкновенно, в начале марта удалилась в Троицкое.

На следующий год, я снова побывала в своем Белорусском имении, где кончила и освятила церковь, воздвигнутую посреди главной площади Круглова. В то же лето мой брат Семен возвратился в Петербург из Англии, где он был уполномоченным министром при Екатерине II и частным жителем при Павле I, ради его приезда я отправилась в Петербург в июле.

Все лица, окружавшие юного царя, при всем разнообразии их мнений, сходились в одной мысли — унижать правление и характер Екатерины II. Я чувствовала невыразимую досаду, когда на счет покойной императрицы до небес возносили Петра I. Я не сдерживала своих чувств в этом отношении и, может быть, иногда выражала их слишком горячо.

Однажды, я помню, почти все министры нового и несколько разноцветного правительства и многие из частных друзей и фаворитов императора обедали у моего брата (Александра); речь зашла о царствовании Екатерины II; дела ее беспощадно критиковали, смешивая злоупотребления князя Потемкина с собственными распоряжениями государыни и нисколько не различая невежества ее министра с чистотой и глубиной ее намерений, всегда клонившихся к благу страны. Этот разговор так глубоко оскорбил и встревожил меня, что я решилась защитить ее со всей искренностью и жаром, что не мало озадачило все общество. Некоторые из моих родственников согласились с моим мнением. Но эта горячая оппозиция моих противников стоила мне болезни, с которой я возвратилась домой ж несколько дней прохворала. В продолжение этого [143] времени, двери мои постоянно осаждались посетителями обоего пола, приезжавшими справиться о моем здоровье; и я приписываю это необыкновенное внимание ревности, с которой эти лица, одинаково со мной, отстаивали честь и доверие покойной императрицы. Мой разговор пошел по всему городу; отсюда, между прочим, вытекало участие к моей болезни — и цена, которую я придавала этому участию.

Впрочем, Петербург во многом изменился. Между выскочками и первыми актерами на сцене были люди двух цветов — якобинского и серо-солдатского, потому что каждый военный, начиная от солдата и до генерала, занимался единственно шагистикой и ружистикой; и так как требования дисциплины постоянно изменялись, то каждый должен был старое забыть и учиться новому.

Глубокой осенью я возвратилась в Москву и потом в Троицкое, откуда я не могла надолго отлучаться, потому что на мне лежали обязанности архитектора, садовника и на случай нужды, если почва требовала особенного ухода, обязанность фермера.

Несколько следующих лет моей жизни я пройду молчанием; впрочем, они и не имеют особенного интереса. И если мои душевные скорби были такого свойства, что я охотно желала бы скрыть их от самой себя, то тем менее считаю нужным передавать их читателю.

Не могу, однакож, не упомянуть, что император принял на себя долг, сделанный мной в банке.

В конце августа 1803 года я имела счастие встретить у себя мисс Уильмотт, двоюродную сестру мистрисс Гамильтон, дочери архиепископа. Мисс Уильмотт явилась в Троицкое, окружив меня всеми тихими удовольствиями, в которых я так давно нуждалась для пробуждения своего нравственного существования; ее беседа, чтение, ее кроткий и симпатичный характер оживили мою дряхлую старость. Родители так превосходно воспитали ее, что она была предметом общего удивления для всех, кто ее знал.

Я не умею выразить вполне той благодарности, которою я обязана моему молодому другу — за доверенность ее отцов, за ее собственную великодушную решимость навестить престарелую женщину, неспособную разделять ее удовольствий и уже наскучившую самой жизнию. Такой поступок выше всех моих похвал. Она озарила лучем новой радости мое уединение — да это так, если б …………………………………… .и не зависело от нее.

Я уж сказала, что эти записки принадлежат ей; я отказалась [144] писать их по просьбе родственников и друзей, но уступила ее пламенному желанию. Поэтому она одна может располагать ими, с одним, однакож, условием, чтоб прежде моей смерти они не являлись в свет.

Относительно содержания их, я могу уверить, что беспристрастная истина водила моим пером. Опустив некоторые оскорбительные события для других, я, может быть, не отдала должной справедливости себе; но от этих пропусков читатель ничего не теряет. Если позволит мне жизнь, я намерена изложить несколько анекдотов о Екатерине II, исчислить ее добрые дела и провести параллель между ею и Петром I, которого сравнивают с этой знаменитой царицей, поставившей Россию в самое видное, почетное и грозное положение перед лицом западного мира.

В заключение скажу, что я с своей стороны сделала все доброе по силам и никому не сделала зла; единственным орудием моей мести за всю несправедливость, интриги и клеветы, взведенные против меня, было забвение или презрение их. Я исполнила свой долг так, как в состоянии была понять его; с честным сердцем и чистыми намерениями я вынесла много сокрушительных ударов и, если б не поддерживала меня безупречная совесть, я конечно пала бы под ними. Наконец скажу, что я смотрю на свою близкую смерть без страха и тревоги.

Троицкое. Окт. 27. 1805 года.

(пер. ??)
Текст воспроизведен по изданию: Записки княгини Дашковой // Русская старина, № 7. 1906

Еще больше интересных материалов на нашем телеграм-канале ⏳Вперед в прошлое | Документы и факты⏳

Главная страница  | Обратная связь
COPYRIGHT © 2008-2024  All Rights Reserved.