Мобильная версия сайта |  RSS
 Обратная связь
DrevLit.Ru - ДревЛит - древние рукописи, манускрипты, документы и тексты
   
<<Вернуться назад

Донесения голландского резидента де Би о деле царевича Алексея 5

1. Москва, 10 февраля 1718 года

Его высочество, царевич, остановился в Твери, городе, отстоящем в 180 верстах от Москвы, и прислал предварительно к его величеству г-на Толстого, который уже поехал обратно к его высочеству. Помещение для царевича приготовлено близ покоев его величества, так что, вероятно, он скоро прибудет в Москву 6

.

2. Москва, 17 февраля 1718 года

Вечером 11 -го числа его высочество прибыл в Москву в сопровождении г-на Толстого и имел долгий разговор с его величеством. На другой день, 12-го, рано утром, собран был большой совет. 13-го приказано было гвардии Преображенскому и Семеновскому полкам, а также двум гренадерским ротам быть наготове с боевыми патронами и заряженными ружьями. 14-го, с восходом солнца, войска эти двинулись и были расставлены кругом дворца, заняв все входы и выходы его. Всем министрам и боярам послано было повеление собраться в большой зале дворца, а духовенству в большой церкви. Приказания эти были в точности соблюдены. Тогда ударили в большой колокол, и в это время царевич, который перед тем накануне был перевезен в одно место, лежащее в 7-ми верстах от Москвы, совершил свой въезд в город, но без шпаги.

Взойдя в большую залу дворца, где находился царь, окруженный всеми своими сановниками, царевич вручил ему бумагу и пал на колени перед ним. Царь передал эту бумагу вице-канцлеру барону Шафирову и, подняв несчастного сына своего, распростертого у его ног, спросил его, что имеет он сказать. Царевич отвечал, что он умоляет о прощении и о даровании ему жизни. На это царь возразил ему: «Я тебе дарую то, о чем ты просишь, но ты потерял всякую надежду наследовать престолом нашим и должен отречься от него торжественным актом за своею подписью». [271] Царевич изъявил свое согласие. После того царь сказал: «Зачем не внял ты прежде моим предостережениям и кто мог советовать тебе бежать?» При этом вопросе царевич приблизился к царю и говорил ему что-то на ухо. Тогда они оба удалились в смежную залу, и полагают, что там царевич назвал своих сообщников. Это мнение тем более подтверждается, что в тот же день было отправлено три гонца в различные места. Когда его величество и царевич возвратились в большую залу, то сей последний подписал акт, в котором объявляет, что, чувствуя себя неспособным царствовать, он отрекается от своих прав на наследство престола.

После подписания акта были громогласно прочитаны причины, вынудившие царя отрешить сына своего от наследования престолом. По окончании чтения все присутствующие отправились в большую церковь, где его величество в длинной речи изложил преступное поведение и ослушание своего сына. Вслед за тем его величество возвратился во дворец, где был обеденный стол, за которым присутствовал и царевич.

3. Москва, 24 февраля 1718 года

Говорят, что открыты важные заговоры, в которых участвует много лиц из высшего дворянства и даже из приближенных и слуг его величества. Утверждают, что вина их состоит главным образом в соглашении, вопреки воле и определению царя, возвести после его смерти на престол царевича Алексея.

 

4. Москва, 3 марта 1718 года

Отовсюду приходят известия об арестовании в Москве и Петербурге лиц как высшего, так и низших классов. Допросы, которыми их подвергают, заставили царя отстрочить выезд свой из Москвы.

 

5. С.-Петербург, 22 апреля 1718 года

Царица, мать царевича и царевна Мария, преданные в Москве суду духовенства, должны вскоре прибыть сюда. Они оставались в Новгороде после нашего отъезда из этого города. Я не знаю еще, какой будет произнесен приговор; но вообще говорят, что они будут навеки заключены в Шлиссельбургской крепости, на Ладожском озере. [272]

 

6.

Генерал-лейтенант князь Василий Долгорукий снова арестован самым строжайшим образом, и ему угрожает наказание гораздо более сильное, чем ссылка. Арестовано еще множество других обвиненных, и скоро сделается известною участь, которая их ожидает.

 

7. С.-Петербург, 29 апреля 1718 года

Любовница царевича привезена сюда из Германии. При ней много золота, бриллиантов и богатых нарядов. Все удивляются, что царевич мог питать чувство к женщине такого низкого класса. От нее всё отобрали, оставив только необходимое. Впоследствии узнается, что за судьба ее ожидает.

 

8. С.-Петербург, 29 апреля 1718 года

Относительно уголовного следствия, производившегося во время моего пребывания в Москве, я могу сообщить только то, что происходило публично. По истине, сердцу его величества должно быть больно видеть такое противодействие своим предначертаниям, измену и клевету, даже в среде своих ближайших сродников, любимцев и слуг. Я не слышал, чтобы до сего времени было обличено существование заговора против жизни его величества; но заговорщики хотели только возвести после его смерти на престол отрешенного царевича, умертвить всех иностранцев, как виновников введения в стране чужеземных обычаев, заключить мир с Швециею и распустить учрежденную милицию. Мне говорили также, что заговорщики имели намерение преследовать нескольких любимцев его величества и даже самую царицу и ее детей; но что всего страшнее в этом деле, это то, что обе партии, в нем участвовавшие, находясь в полном неведении одна о другой, имели одну общую цель: возвести на престол царевича Алексея. Вождями одной из этих партий были отлученная царица, царевна Мария, майор Глебов и некоторые другие лица, между которыми находится митрополит Ростовский, успевший поддерживать всех заговорщиков в их замыслах посредством святотатственных вымыслов. Главным вождем заговорщиков другой партии был, как кажется, г. Кикин, уже казненный и бывший одним из первых любимцев его величества. По всем вероятиям, г. Кикин, приговоренный несколько лет пред этим к оштрафованию и к ссылке и вскоре потом помилованный, искал случая отмстить за перенесенное им оскорбление и для достижения [273] этой цели составил вокруг себя партию преданных царевичу Алексею людей. Очень возможно также, что он успел привлечь к своей партии многих знатных лиц; но я, со своей стороны, позволяю себе почти положительно утверждать, что все русские, к какому бы сословию они ни принадлежали, разделяют эти чувства. Нет ни малейшего сомнения, что пока жив царь, все будут иметь вид покорный и послушный, но если царевич Алексей будет жив в то время, когда царевич Петр не достигнет еще известного возраста, можно предвидеть, что Россия будет подвергнута большим волнениям. Страшнее всего, что здоровье царя шатко и что наследник престола, царевич Петр, очень слабого сложения и нельзя рассчитывать на продолжительность его жизни. Ему теперь 1 1/2 года, но он еще не говорит и не ходит и постоянно болен. Если этот ребенок умрет, то царю будет снова предстоять выбор наследника; разве только в предстоящих родах царица разрешится от бремени царевичем. Во всяком случае, мало вероятия, чтобы царь прожил достаточно долго, чтобы воспитать своего наследника и утвердить его на престоле. Вследствие всего этого нужно ожидать больших волнений в этой стране.

 

9. С.-Петербург, 6 мая 1718 года

В ночь с 1 на 2 мая все арестованные государственные преступники привезены были в крепость для нового допроса. Много говорят о скорых казнях.

 

10. С.-Петербург, 24 мая 1718 года

Царевич Алексей не видел еще своих детей; но я не могу сказать, запрещено ли ему было это свидание или он сам того не желал. Его высочество все еще находится под строгим караулом, вблизи покоев царя, и редко появляется при дворе. Говорят, что умственные способности его не в порядке. Продолжают допрашивать в большой тайне всех его любимцев, и в особенности брата его матери Лопухина и генерал-лейтенанта князя Долгорукого. Главная вина сего последнего состоит в том, что за 2 1

/2 года пред сим, когда царь, будучи опасно болен, послал его к царевичу Алексею убедить его удалиться в монастырь, князь Долгорукий, на отказ сего последнего, сказал ему: «Идите теперь в монастырь, а когда настанет время, то мы сумеем освободить оттуда ваше высочество». Вероятно, царевич передал эти слова своему отцу, что и повергло в опалу эту многочисленную и весьма могущественную [274] фамилию. Брат его был также арестован, а дядя, президент совета, отставлен от должности.

С самого начала этого уголовного следствия говорили по всей Москве, что князь Куракин замешан в этом деле, а впоследствии рассказывали, что он посылал из Голландии деньги царевичу во время бегства сего последнего в Германию. Этого было бы достаточно, чтобы навлечь на него всевозможные несчастия; если бы его величество имели его в своих руках, враги Куракина не замедлили бы способствовать тому; но, по-видимому, или вина его не так велика, или царь выжидает более благоприятную минуту, чтобы забрать его в свои руки. Я слышал при дворе, что князь Куракин говорил будто бы, что он готов во всю жизнь свою служить царю вне России, но что он никогда не возвратится в отечество. Если эти слова были сказаны, то из них можно заключить, что он не чувствует себя здесь в безопасности.

 

11. С-Петербург, 27 мая 1718 года

Из Москвы положительно утверждают, что 27 марта открыли все четыре вены царице, матери царевича Алексея, но что послали всю ее свиту в Шлиссельбург для того, чтобы думали, что и она находится там же.

 

12. С.-Петербург, 30 мая 1718 года

Мне сказали, что оба брата князья Долгорукие, из коих один генерал-лейтенант, а другой сенатор, и Аврам Лопухин, брат бывшей царицы, были на прошедшей неделе перевезены в Петербург для нового допроса и что это произошло вследствие признаний, сделанных любовницею низложенного царевича. После допроса они были препровождены в другое место; но куда, того невозможно узнать. Во всяком случае, достоверно, что имения их конфискованы и что на днях будет продаваться с публичного торга их движимое имущество.

 

13. С-Петербург, 3 июня 1718 года

На днях началась публичная продажа имущества князя В. Долгорукого, после чего будет продано имущество его брата и Лопухина. Мне говорили, что генерал-лейтенант князь Долгорукий был дважды пытан и что признания его так поразили царя, что его величество задался мыслию, не лучше ли положить конец всем допросам и дальнейшим разысканиям [275] всей этой нити замыслов и интриг, тем более что теперь узнано, что генерал князь Долгорукий в гвардейском полку, бывшем под его командою, посеял весьма тревожные и опасные чувства. Несколько солдат уже было арестовано, и поистине ничего не надо опасаться столько, как возмущения в этом войске, имеющем среди себя множество дворян и пример которого может иметь гибельное влияние на другие полки. Полагают, что это было причиною тайного отправления в ссылку вышеупомянутых трех лиц. Иначе, я убежден, воспользовались бы публичным их наказанием для подания примера строгости.

 

14. С.-Петербург, 26 июня 1718 года

25-го числа этого месяца, рано утром, Сенат, генералитет и духовенство собрались в церкви, где в присутствии царя было совершено богослужение и призвано благословение Божье. После того все сии сановники отправились в большую залу Сената, куда приведен был царевич Алексей, окруженный сильным конвоем. В его присутствии вскрыли шкатулку, наполненную письмами и бумагами, которые и были громогласно прочтены. Между ними было много писем, писанных различными сановниками. Из содержания этих писем оказалось, что существует заговор, имеющий целью отнять у царя престол и лишить его жизни. Эти бумаги открыто представлены его величеству после возвращения его из Москвы, и открытием этим главным образом обязаны показаниям любовницы царевича. Чтение происходило публично, при открытых дверях и окнах. После чтения его величество начал упрекать сына своего, который во время пребывания их в Москве обещался и клялся на Евангелии, что раскроет все действия, намерения свои, а равно и сообщников своих, между тем как он не открыл и сотой части того, в чем клялся сознаться, из чего видна решимость его коснеть в преступных своих замыслах. Его высочество, пав на колена, умолял о пощаде. Тогда царь, поцеловав своего сына, со слезами на глазах сказал ему, что он с глубокою горестью видит его виновным в столь преступном посягательстве, что в Москве он мог ему простить то, в чем он сознался, но что теперь не желает более судить те преступления, которые он утаил, и что поэтому он предает царевича и его сообщников суду здесь присутствующего духовенства. Затем, обращаясь к духовенству, его величество просил его рассмотреть это дело со тщанием и произнести приговор, за который они не страшились бы ответить пред всемогущим [276] Богом, целым миром и самим царем; но вместе с тем его величество убеждал духовенство быть умеренным и не быть неумолимым. Это событие, которого не ожидали, произвело потрясающее действие, и в скором времени результат оного сделается известным. После всего вышеизложенного несчастный царевич был отвезен обратно в крепость, где содержится под строжайшим караулом.

22-го числа сюда привезены из Москвы три весьма важных лица, закованные в тяжелые цепи.

Все документы и письма, о которых я говорил, будут напечатаны и опубликованы.

 

15. С.-Петербург, 4 июля 1718 года

При сем прилагаемая реляция составлена на основании того, что было сообщено одним из влиятельнейших царских министров резиденту одной из иностранных держав. Я счел своим долгом довести до сведения Высоких штатов этот документ. Трудно определить время окончания занятий верховного суда, ибо много лиц, участвующих в заговоре, должны еще быть привезены сюда. Князь Львов, однажды уже арестованный и выпущенный на свободу, снова арестован и признан виновным. Говорят также, что фельмаршала Шереметева подозревают в участии в этом деле и что его скоро привезут сюда. Очевидно, что заговор этот весьма обширен и что результат следствия и суда будет кровавый. Несомненно, что твердость царя превозможет всё и восстановит спокойствие в стране. Суд составлен из духовенства, сенаторов, губернаторов, генералитета и чинов Преображенского полка, что доходит до 100 человек, и он собирается ежедневно.

Реляция

После смертных казней, происходивших в Москве, думали, что уголовное следствие уже окончено и что все волнения утихнут. Это казалось тем более вероятным, что сохраняли в глубокой тайне все, что делалось со времени нашего возвращения в Петербург. Но каковы же были удивление и ужас публики, когда она узнала, что все самые строжайшие исследования, пытки и мучения, которым было подвергнуто в Москве столько виновных, далеко не раскрыли всей истины и что ни от кого из находящихся в настоящее время в заключении заговорщиков не допытались бы ничего, если бы, с одной стороны, перехваченная переписка, с другой — письма, найденные зашитыми в платьях генерал-лейтенанта князя Долгорукова и других преступников, не способствовали [277] к открытию истины и не показали, что не только низложенный царевич Алексей был виновником этого гнусного заговора, но что по всей России находится великое множество лиц, принимающих в нем участие. Его величество тем более опечален этим, что в Москве он даровал жизнь царевичу Алексею с условием, что сей последний покажет всю истину, в чем царевич клялся на Евангелии, на кресте и перед принятием Святых Таин. Но так как царевич, вопреки этим клятвам, утаил все самые важные обстоятельства, то его величество был вынужден назначить верховный суд над царевичем и его прежними и нынешними сообщниками. Для сего его величество созвал немедленно в Петербург всех высших представителей духовенства, которые уже съехались две недели тому назад, и учредил уголовное судилище, состоящее из ста членов, избранных среди духовенства и государственных чиновников; все министры участвуют в этом судилище. Его величество ежедневно, со слезами, коленопреклоненный, в течение восьми дней молил Бога внушить ему то, что повелевают ему честь его и благо его государства. Верховное судилище открыто было 25 июня в зале Сената, куда прибыл царь в сопровождении ста членов суда после совершенного в церкви богослужения, в котором призывалось на них благословение Духа Святого.

Когда все члены суда заняли свои места и все двери и окна залы были отворены, дабы все могли приблизиться, видеть и слышать, царевич Алексей был введен в сопровождении четырех унтер-офицеров и поставлен насупротив царя, который, несмотря на душевное волнение, резко упрекал его в преступных его замыслах. Тогда царевич с твердостью, которой в нем никогда не предполагали, сознался, что не только он хотел возбудить восстание во всей России, но что если царь захотел бы уничтожить всех соучастников его, то ему пришлось бы истребить все население страны. Он объявил себя поборником старинных нравов и обычаев, также как и русской веры, и этим самым привлек к себе сочувствие и любовь народа. В эту минуту царь, обратясь к духовенству, сказал: «Смотрите, как зачерствело это сердце, и обратите внимание на то, что он говорит. Соберитесь после моего ухода, вопросите свою совесть, право и справедливость и представьте мне письменно ваше мнение о наказании, которое он заслужил, злоумышляя против отца своего. Но мнение это не будет конечным судом; вам, судьям земным, поручено исполнять правосудие на земле. Во всяком случае, я прошу вас не обращать внимание ни на личность, ни на общественное положение виновного, но видеть в нем [278] лишь частное лицо и произнести ваш приговор над ним по совести и законам. Но вместе с тем я прошу также, чтоб приговор ваш был умерен и милосерд, насколько вы найдете возможным это сделать».

Царевич, остававшийся во все это время спокойным и являвший вид большой решимости, был после сего отвезен обратно в крепость. Помещение его состоит из маленькой комнаты возле места пытки. Но недолго продолжал он оказывать твердость, ибо вот уже несколько дней как он кажется очень убитым. Говорят, что приговор будет скоро объявлен, и по этому случаю на стенах крепости воздвигли эстраду, обтянутую красным сукном, со столом и скамьями.

Киевский архиепископ и еще три высокопоставленных лица должны быть привезены сюда; но этим, как кажется, не кончатся аресты. Со времени заговора Дон-Карлоса, сына Филиппа II, короля Испанского, мир не видел ничего подобного этому событию; но его величество следует в этом плачевном деле весьма похвальной методе, оставляя как монарх исследовать и обсудить все действия публично, на основании законов и правосудия, дабы весь мир узнал страшные и преступные замыслы его сына и необходимость, которая заставила его величество так действовать. Действительно, государь этот находится в весьма прискорбном и тяжелом положении. Говорят, что заговорщики намеревались сжечь Петербург и флот, распустить милицию и умертвить всех иностранцев как виновников введения в стране чужеземных нравов, обычаев и правил; равно как убить всех любимцев царя, священная особа и семейство которого, вероятно, тоже не были бы пощажены.

 

16. С.-Петербург, 25 июля 1718 года

Более чем вероятно, что Высокие штаты извещены уже министрами и посланниками его величества о необычайных и неожиданных действиях, которым подверглись здесь моя личность и официальное положение мое. Нет ни малейшего сомнения, что постарались очернить меня самым гнусным образом пред Высокими штатами и что мне приписали то, что никогда не входило в помышления мои. На обязанности моей лежало и интерес мой требовал, чтобы я немедленно представил Высоким штатам подробное донесение обо всем случившемся; но нравственное расстройство и болезненное мое состояние не позволили мне это сделать. Поэтому я должен был ограничиться кратким извещением обо всем случившемся зятя моего, Филиппа фон Свиндена, в [279] письме от 15-го числа сего месяца. Из последующего донесения моего Высокие штаты могут усмотреть, каким образом было возвращено мне это письмо. Этим действием мне было ясно доказано, что ни одно письмо мое не будет пропущено без просмотра; поэтому я должен был ограничиться ведением журнала всем действиям, совершенным по сей день, и ожидать удобного случая, чтобы препроводить Высоким штатам верное и подробное донесение о всех происшедших событиях. По всей истине я могу подтвердить, что в прилагаемой мною реляции я не только ни слова не прибавил к тому, что мне было говорено, но что, напротив, я еще смягчил, сколько было возможно, резкость употребленных выражений.

Во всяком случае, я должен сказать, что мне невозможно передать те жесты, резкость движений и интонации голоса, употребленные в разговоре со мною; если бы я мог это сделать, то я уверен, что чтение этой реляции было бы достаточным, чтобы устрашить человека самого храброго.

Свидетельствую здесь, со всею чистотою совести, что я всегда действовал как верный слуга правительства, извещая Высокие штаты обо всем том, что я считал непременным долгом своим доводить до их сведения. За невозможностью вести корреспонденцию посредством шифра я соблюдал всевозможную осторожность в важнейших донесениях моих г. генеральному секретарю.

Здесь очень раздражены тем, что я занимался вещами будто бы не входившими в круг моих обязанностей как резидента; но как бы мог я, находясь в Москве и будучи очевидцем столь важных событий, как учреждение царем уголовного следствия, казнь преступников, не довести об этом до сведения Высоких штатов? По возвращении в Петербург мог ли я не доносить о том, что происходило после московских событий, о возобновлении уголовного следствия, о том, что совершалось на Аландском конгрессе, тем более что я очень хорошо знал, как гибельна эта Северная война для интересов правительства Высоких штатов и их подданных, и что вашим высокомочиям весьма важно было знать, что совершилось положительного на Аландских островах? Для достижения этой цели я не ограничивался слухами и летучими известиями, но вошел в близкие сношения с иностранными резидентами и старался получить от них достоверные сведения о всем том, что там происходило. При этом я должен сказать, что ганноверский резидент г. Вебер, ввиду дружественного союза своего государя с Высокими штатами, выказывал мне в этом отношении большую доверенность, [280] как это можно усмотреть из писем моих к г. генеральному секретарю. Со своей стороны, я делал все, что мог, для того, чтобы иметь верные сведения, так что в этом отношении я не только не вижу повода упрекнуть себя в чем-либо, но имею, напротив, право сказать, что я горячо принимал к сердцу исполнение моих обязанностей. Очень может быть, что Русское министерство было недовольно, раздражено даже, прочитав в моих донесениях рассуждения мои относительно запрещения ввоза сюда произведений наших лучших фабрик и способа возмездия, который я имел смелость повергнуть на благоусмотрение ваших высокомочий. Я также уверен, что письма мои относительно резкости выражений по поводу снаряжения флота Высоких штатов и цели его плавания должны были увеличить еще более существующее уже против меня раздражение; но во всем этом нет ничего такого, в чем могла бы упрекнуть меня моя совесть; ибо, как благонамеренный и верный подданный, я в донесениях своих не скрывал ни малейшей мысли моей, и я делал это с тем большею откровенностью, что был далек от мысли, что, нарушив тайну писем, посягнуть на неприкосновенность министра, официально аккредитованного, что его задержат и отберут от него все его бумаги. Повторяю еще раз вашим высокомочиям, что во всем этом я, по совести, не могу сделать себе никакого упрека. Я только сожалею, что все сведения, предназначенные для Высоких штатов, попали в недостойные руки, и благодарю Бога, что могу явиться пред августейшим собранием ваших высокомочий для представления отчета в моих действиях.

Нет возможности, чтобы меня обвиняли в неуместной частной корреспонденции. В существовании этого меня никто не убедит, потому что предъявлением исходящего регистра моей корреспонденции (если он будет мне возвращен) и письмами моими я могу доказать, что не имел переписки ни с кем более, как с г. посланником Брюйнигсом, секретарем Ансильоном и резидентом Румпфом, и то редко. Все эти лица могут засвидетельствовать, что я не писал им ничего предосудительного. Я скажу даже, что письма, которые мне пересылались для доставления в Швецию на имя русских, находящихся там в плену, давали мне возможность и повод писать г. Румпфу, с которым я не мог по случаю уничтожения обыкновенных почтовых сообщений поддерживать переписку, что я, по крайнему убеждению моему, имел право делать, не подвергаясь никакому осуждению.

Кроме этой корреспонденции я должен сознаться, что писал изредка к г. Ренару, английскому агенту в Амстердаме, [281] которому я давал различные поручения, и что иногда я по дружбе уведомлял его о том, что здесь происходит. Со своей стороны, и он от времени до времени сообщал мне известия, которые он получал из Англии, Франции и Испании. Это может быть подтверждено им под присягою. Затем, я не думаю, чтобы могли меня подозревать в ведении переписки с голландскими негоциантами, проживающими в Архангельске и Москве, а также в Амстердаме.

Меня упрекали в написании письма, исполненного клеветы на вице-канцлера барона Шафирова и советника канцелярии Остермана; об этом будет упомянуто в подробном донесении моем. Объявляю во всей чистоте совести моей пред вашими высокомочиями и пред всемогущим Богом, что у меня никогда не было подобной мысли; что подробности, извлеченные из этого подложного письма, мне совершенно неизвестны. Кроме того, я полагаю, что ваши высокомочия могли заметить из моих донесений, что я всегда отзывался с большим уважением об этих господах и выставлял вице-канцлера как человека весьма влиятельного и способного, которым следует дорожить. Поэтому я громко объявляю, что одни только злые люди могут мне приписывать подобного рода письмо и что письмо это выдумано с низкою целью послать копию с него, под моим именем, к вице-канцлеру. Но тем не менее это злосчастное письмо принесло мне много вреда и было первою причиною моей невзгоды. Во время пребывания моего в Москве барон Шафиров дал мне понять, что меня подозревают в том, что я писал против него, но с большою откровенностью сказал мне, что знает меня неспособным сделать подобную мерзость.

Но история письма, посланного князем Куракиным негоцианту Бартоломею Борсту под конвертом негоцианта Эгберта Тезинга с приказанием им передать это письмо г. Лопухину, арестованному за государственное преступление, или же возвратить его немедленно, и совет, который я дал, возбудили против меня крайнее негодование, и с тех пор не переставали обвинять меня в вещах самых необычайных и гнусных. В надежде найти подтверждение этим обвинениям вскрывали все мои письма; но никто в целом мире не может доказать мне, что я имел с кем бы то ни было из русских подданных, к какому бы классу они ни принадлежали, какие-нибудь секретные сношения, тем более какую-либо корреспонденцию. Таким образом, все эти подозрения, все обвинения, столь легковерно на меня возведенные, должны пасть сами собою; и вот поэтому налегли на слово возмущение, [282] которое действительно находится в нескольких донесениях моих, и вывели самые гнусные заключения из того, что я писал, находясь в большом страхе, в Москве и здесь, во время производства уголовного следствия.

Я сознаюсь, что это справедливо, так как всегда думал, что если низложенный царевич переживет его величество, то он, невзирая на отречение свое, на клятву, на распоряжения и проклятия отца, будет стремиться к овладению престолом и, найдя многочисленных приверженцев, возбудит в целой стране смуты со всеми их кровавыми ужасами. Без сомнения, все найдут весьма странным, что подобного рода мысли могли быть перетолкованы таким предательским образом.

Не знаю, в чем могут состоять другие возведенные на меня обвинения; но полагаюсь на невинность мою, на правосудие Божие и на защиту ваших высокомочий, которые не покинете верного слугу и не допустите, чтобы ему причиняли притеснение; а так как мне не остается ничего более, как ожидать отзыва моего отсюда, то я всенижайше умоляю ваши высокомочия отозвать меня как можно скорее и дозволить для избежания путевых расходов и для безопасности моей и семейства моего, чтобы один из кораблей эскадры, находящейся в настоящую минуту в Балтике, пришел за мною в Петербург. Не прошу ничего иного, кроме возможности как можно скорее выехать из этой несчастной страны и предстать пред вашими высокомочиями для отдания отчета о действиях моих во всех этих делах, нимало не сомневаясь, что ваши высокомочия, будучи убеждены в моей невинности, соблаговолите употребить меня на дальнейшее служение правительству.

Верная и сокращенная реляция о нарушении международного права и о насилиях, причиненных мне, резиденту ваших высокомочий, Высоких штатов Соединенных провинций, при дворе его величества, царя Всероссийского

13 июля, около 7 1/2 часов вечера, прибыл ко мне секретарь канцелярии с извещением, что так как царь и гг. канцлеры отправляются в путешествие, то их превосходительства желали бы переговорить со мною о некоторых делах. Полагая, что хотят объявить мне (как это сделано в отношении других иностранных резидентов), что царь чрез Кроншлот отправляется с флотом в Ревель и что я должен следовать за ним, я решился переправиться чрез реку, чтобы явиться в канцелярию. Вследствие того, сделав все свои приготовления и несмотря на то, что мой единственный ребенок [283] находился в конвульсиях и боролся со смертью и что жена моя была повержена этим в отчаяние, я сел в шлюпку и велел перевезти себя к канцелярии, к канцлеру графу Головкину. После нескольких минут ожидания я был введен к его превосходительству, где нашел и г. вице-канцлера, барона Шафирова. Поклонясь их превосходительствам, я сказал, что я тщетно искал утром возможности переправиться через реку и что теперь я приехал узнать, чего их превосходительствам угодно от меня. На это г. вице-канцлер, с живостью обратясь ко мне, объявил, что я подвергся немилости царя, говоря, что его величество хотя и требовал однажды моего отзыва, но не желал давать дальнейшего хода этому делу; однако же, вследствие многих уважительных причин приказав с некоторого времени вскрывать все мои письма и донесения, его величество нашел сильные поводы обратиться со мною самым строгим образом, до того даже, что я могу подвергнуться преследованию пред правительством штатов и сложить свою голову на эшафоте. «У нас находятся все ваши подлые и лживые письма», — присовокупил он. Но я очень мог заметить, что они были переведены на русский язык, и поэтому надеялся, что по крайней мере подлинники были отправлены. Тогда г. вице-канцлер барон Шафиров с запальчивостью спросил меня: «По какой причине вы так часто сообщали, что страшитесь скорого возмущения в России? Здесь нечего бояться восстания, а если оно должно произойти, то вы должны иметь о том сведения». Я отвечал, что не знаю ни о каком возмущении и что я не имел никаких сношений с русскими подданными, а тем менее каких-нибудь секретных корреспонденций, но что видел в Москве такое брожение, столько арестов и казней, что наравне со всеми иностранцами, и в особенности моими соотечественниками, боялся, чтобы не произошло чего-нибудь подобного. Тогда вице-канилер с гневом и пеною у рта вскочил: «Ты должен что-нибудь знать, и сознаешься в этом, или сделаешь себя несчастным на всю жизнь. Мы с тобою поступим, как поступили с Гилленбергом» 7. Я возразил немедленно, что они вправе делать что им угодно, но что я во всяком случае радуюсь, что опасения мои были напрасны и что от души желаю, чтобы Бог даровал царю доброе здоровье и успех. На это барон Шафиров снова спросил меня: «Зачем, будучи [284] в Петербурге, говорили вы опять о близости возмущения?» Я отвечал, что мне не было причины рассеять свои опасения, ибо получал все те же страшные сведения и даже слышал, что царственный принц решился умышлять против жизни своего государя и отца. Мой испуг был до того велик, что я желал бы тогда быть далеко от этой страны с женою моею, ребенком и всем имуществом моим, тем более что я, узнав, что генерал-лейтенант князь Долгорукий оказался также виновным, боялся, что злой дух восстания и заговоров проникнет и в армию. «Этот человек, — возразил в свою очередь вице-канцлер, — сделался несчастным вследствие неосторожно произнесенных им преступных слов; но ни он, ни другие арестованные лица не были еще признаны виновными в измене». На это я ответил, что мне весьма приятно это слышать. Тогда вице-канцлер спросил меня, кто тот приятель мой, который так быстро уведомил меня о смерти царевича Алексея. Я отвечал, что известие это повсеместно распространено и что, не придавая тому особенного значения, об этом сообщил мне хирург майор Говей. «А! — воскликнул барон Шафиров. — Так это он, который служит вам вестовщиком новостей!» Нет, ответил я, это была первая сколько-нибудь важная новость, которую он мне сообщил. «Но, как видно из донесения вашего, он ваш друг?» — Да, отвечал я, и охотно в этом сознаюсь, потому что я, жена моя и дети были им пользованы всегда с истинною дружбою.

На вопрос о том, откуда взялась у меня мысль, что царевич Алексей умер неестественною смертью и что ему открывали вены, я ответил, что хотя и не доверяю этому, полагаясь более на то, что вице-канцлер сказал мне и датскому резиденту г. Вестфалену во время обеда 8-го числа, в день годовщины Полтавской победы, но должен однако же сознаться, что многие разделяют эту мысль. Конечно, было бы невозможно обращать внимание на все слухи и толки, которые ходят по городу; так, например, несколько детей и старух рассказывали различно о том, как выставлено было тело царевича. Одни говорили, что прикладывались к его рукам, другие это отрицали; одна старая повивальная бабка рассказывала моей жене, что были допущены к целованию руки, говоря, что заподлинно это знает, потому что дочь ее живет в крепости и в квартире ее готовилась пища царевичу. После того его превосходительство спросил меня, кто мне сказал что г. Гёрц, в частном разговоре с г. Брюсом на острове Аланд, предложил проект брака герцога Голштинского с царевною Анною и какая была моя мысль, когда я сказал, что царица поддерживает этот план с целью иметь в [285] случае надобности верное убежище. На это я ответил, что имею повод думать, что почерпнул это известие из хорошего источника, что могу и доказать. Будучи убежденным, что его превосходительство, перехватив все мои письма, должен был видеть из донесений моих, что я пользовался полным доверием ганноверского резидента, я сказал, что сведения эти я получил от него. Его превосходительство не хотел этому верить и сказал мне с большим раздражением: «Что подразумеваете вы под словом убежище? Разве ее величество не царица в стране?» Я отвечал, что это действительно так, но что я всегда боялся, чтобы царевич, хотя он и отрекся от своих прав на престол, не пренебрег бы своею клятвою в случае, если он переживет царя, и не стал бы искать средств к вступлению на престол; что если бы эта преступная попытка удалась, то я думал, что ее величество царица могла бы найти убежище у своей дочери, но что я, однако же, надеялся и был уверен, что дело никогда не дойдет до такой крайности и что даже если смотреть на все обстоятельства с самой мрачной точки зрения, то в этом можно видеть только преждевременные опасения, внушаемые любовью к ее величеству и ее царству. «Нет, — воскликнул вице-канцлер, — г. Вебер не мог сказать подобной вещи; он слишком умен и осторожен; ваш поверенный — это подлый клеветник, г. Плейер, резидент императора, и неужели вы думаете, что мы не знаем той короткости отношений, которые существуют между вами? У нас следят за вами достаточно глаз, и даже более, нежели вы думаете». Я ответил, что нимало в этом не сомневаюсь и что я не отрицаю, что имею с этим лицом сношения, подобно как и с другими иностранными резидентами, но что г. Плейер никогда не сообщал мне ничего дурного или вредного интересам царя. Затем вице-канцлер спросил меня, по какому поводу писал я, что, по-видимому, здесь ненавидят голландскую нацию. По очень многим причинам, ответил я: так, например, я не могу считать доказательством дружбы запрещение ввоза сюда самых лучших произведений наших мануфактур и неожиданное повеление направлять на Петербург всю архангельскую торговлю; но что, впрочем, я не вижу, почему я должен отдавать здесь отчеты в моих поступках, тогда как правительство Высоких штатов есть мой единый законный и высший судья. На это барон Шафиров возразил мне: «Мы вас не судим; судить вас будут ваши властители, и поверьте, что сумеют преследовать вас пред нами до последней крайности. Вы не воображаете себе, что Высокие штаты из-за вас объявят войну его величеству. Вы были присланы сюда лишь [286] для ведения торговых дел, но предательским и хитрым образом вы успели проникнуть в дела самые деликатные, которые до вас не относились. Вы в состоянии из самого сладкого меда извлечь самый ужасный яд, и так как у вас совесть не была чиста, то вы писали, прося отозвания вашего, думая тем ускользнуть от нас вовремя; но вы ошиблись в ваших расчетах». На эту дерзкую выходку я отвечал, что действительно просил о моем отозвании, но вовсе не вследствие упреков моей совести, а потому только, что с некоторого времени я видел уменьшение расположения ко мне, что опасался критических событий в стране, и потому наконец, что я в то же самое время видел все старания, употребленные для уничтожения торговли моей нации, не имея возможности достигнуть ни малейшего удовлетворения самых справедливых жалоб. На вопрос о том, кто говорил мне, что наследный царевич часто подвержен конвульсиям и что он весьма слабого здоровья, я отвечал, что это всем известно и что жена доктора Блументроста говорила моей жене, что прорезывание зубов у маленького царевича идет очень тяжело и что он весьма слаб; притом я ни в каком случае не думаю, что сделал худо, осведомившись о здоровье маленького царевича. «Ну, теперь что думаете вы об этом письме?» — воскликнул вице-канцлер и прочел мне часть письма, написанного по-немецки, в котором личность его и советника канцелярии Остермана изображены в самом гнусном свете. «В чем дурном были мы когда-либо виноваты перед вами, что вы решились написать подобные клеветы на нас?» Я был поистине поражен содержанием этого письма и возразил, что тот, кто писал его, гнусный клеветник; что я согласился бы, чтобы мне отрубили правую руку, если могут доказать мне, что я написал подобное письмо, и что кроме того, хотя я и знаю немецкий язык, но никогда не пишу на нем. Тогда вице-канцлер сказал мне: «Дела государя должны идти прежде дел частных лиц», и положил это письмо в карман. По выражении мною желания видеть графа Головкина мне было предложено удалиться на минуту в другую комнату. Я отправился и нашел там моего русского кучера, который сказал мне, что во время отсутствия моего в моем доме произведены большие насилия и что все комнаты были подвергнуты обыску. После получасового ожидания я снова был введен в комнату канцлеров, и барон Шафиров сказал мне: «Мы составили на бумаге несколько вопросных пунктов, на которые вы ответите письменно». Находясь в столь тяжелом душевном настроении, я отвечал, что так как всё высказанное мною на словах было выражением истины, я [287] нимало не затрудняюсь повторить то же самое и на бумаге. На это барон Шафиров сказал: «Мы разрешаем вам возвратиться домой, но вы будете пребывать там арестованным». Я возразил, что вынужден подчиниться всему, но неужели ко мне не будут допускать никого, даже и негоциантов моей нации? На это мне было сказано, что негоцианты могут бывать у меня. Кроме того, я спросил, можно ли мне воспользоваться почтою для уведомления моего правительства о том, что произошло со мною. Вице-канцлер ответил мне: «Это сделается и без вас; но если вы хотите писать, то можете прислать письма ваши в канцелярию или в почтамт, где они будут просмотрены». Затем, откланявшись, я вышел в сопровождении секретаря Курбатова, которому поручено было передать караулу приказание не производить беспорядков в моем доме и оставить мне пользование всеми комнатами.

Я возвратился домой в большом волнении, с лицом, искаженным страданиями, и к вящему ужасу своему увидел жену мою, находящуюся на последних порах беременности, в слезах и окруженною гренадерами с ружьями. После первых ощущений при свидании сперва жена моя, а потом и прислуга рассказали мне и подтвердили все случившееся у меня на дому. Только что я вышел из дома, прибыл туда секретарь канцелярии Веселовский, спросив, может ли он меня видеть. На отрицательный ответ он спросил дозволения переговорить с моею женою, которая, хотя и не была расположена видеть его по причине тяжкой болезни нашего ребенка, но решилась, однако же, принять его. Тогда г. Веселовский спросил ее, дома ли я; она ответила, что, будучи за несколько минут перед тем призван канцлерами, я отправился туда, но что, может быть, есть возможность еще догнать меня, и, призвав одного из слуг, приказала как можно скорее меня настигнуть и просить вернуться; но слуге было воспрещено отлучаться. Затем г. секретарь сказал моей жене, что он имеет от канцлеров и от его величества приказание наложить печати на все мои письма и бумаги и взять их с собою и поэтому просил мою жену указать, где эти бумаги находятся. Жена моя, испуганная сообщенным ей приказанием, возразила секретарю, что он исполняет странное поручение, но что она не хочет и не обязана указать ему, где находятся бумаги ее мужа, а тем менее еще вручить ему оные, поэтому она просит его обождать немного, и так как я не могу быть еще далеко, то она пошлет за мною слугу. В ту минуту, как сей последний собирался исполнить это приказание, он был задержан гренадером, ибо во время разговора [288] жены моей с секретарем на мой двор прибыли майор и лейтенант с одиннадцатью гренадерами и унтер-офицером и заняли все входы и выходы. Г. секретарь продолжал, однако же, настаивать, чтобы жена моя вручила ему мои бумаги, дабы этим избежать дальнейших для нас несчастий. Она умоляла обождать моего возвращения, ибо тогда я мог или поступить по моему усмотрению, или подчиниться необходимости; но все ее просьбы были тщетны, и секретарь объявил, что если она будет упираться еще далее, то тем вынудит его прибегнуть к необходимости велеть все вскрыть силою. В отчаянии своем, желая избегнуть еще больших неприятностей, жена моя должна была указать, где находится мой кабинет, куда и направился немедленно г. секретарь в сопровождении трех гренадер, спрашивая ключи от этой комнаты, которые я, против обыкновения своего, взял с собою. Жена моя сказала, что так как ключей у нее нет, то она и не может дать их, и присовокупила: «Пошлите в канцелярию, и вы убедитесь, что муж мой унес их с собою». Затем г. секретарь приказал принести топор, что было тотчас же исполнено, и чрез минуту дверь моего рабочего кабинета была взломана. Войдя в эту комнату, г. секретарь сейчас же подошел к моему бюро и спросил ключ от него. Жена моя снова отвечала, что не имеет его. После обмена несколькими словами прибегли к помощи топора, и в бюро были сломаны замки. Все бумаги и письма, находившиеся в нем, были взяты, запечатаны и положены в мешок. Покончив с этим, г. секретарь спросил мою жену, не имеется ли у меня еще каких-нибудь бумаг. Ответив, что того не знает, она сказала ему, что он самым грубым образом нарушил международное право и поступил с нею, слабою женщиною, с хитростью и без малейшего к ней внимания, ибо меня выманили из дома для того, чтобы можно было с большим удобством совершать все произведенные насилия, но что со временем убедятся, как они странно ошибались, и что Высокие штаты сумеют получить удовлетворение за оскорбления, нанесенные их представителю. Г. секретарь ответил, что он в этом не виноват и что он только исполняет полученное им приказание, но что все-таки желает знать, не имеется ли у меня еще других бумаг. Тогда жена моя повела его по всем комнатам и в виде насмешки открыла все сундуки и шкафы, наполненные бельем, платьем, провизиею и т. д. Пристыженный этим и смущенный безуспешностью этой инквизиторской попытки г. секретарь хотел уже удалиться, когда жена моя с необыкновенным присутствием духа сказала ему: «Вы не можете удалиться таким образом; вы [289] употребили насилие, вы взломали двери рабочего кабинета моего мужа топором, сломали замки от его бюро и взяли все его бумаги; теперь вы должны приложить печати к дверям этой комнаты, дабы мой муж имел видимое доказательство, что вы были здесь». Г. секретарь, наложив печати к дверям кабинета, удалился со своими двумя писцами.

Достойно замечания, что генерал-адмирал граф Апраксин, хозяин дома 8, в котором я живу, г. тайный советник Толстой и многие другие знатные русские во все послеобеденное время гуляли по принадлежащему к дому этому саду и были свидетелями производимых у меня насилий и что генерал-адмиралу доносили о всем происходившем у меня. Лакей прусского резидента, пришедший к одному из моих слуг, был задержан и выпущен на свободу только по произведении над ним обыска. Моя несчастная жена, испуганная всем случившимся, приказала слуге отправиться к доктору и просить его прибыть немедленно, но этому воспротивлялись, и только после многих рассуждений согласились послать одного гренадера к доктору, который прибыл тотчас же; но ему дозволили лишь сделать на лестнице, в присутствии офицера и солдат, несколько вопросов моей жене и передать ей склянку с каплями для нее и для больного ребенка. Моей жене воспрещено было иметь сношения с кем бы то ни было, и у нее спросили число и имена находящихся у нас слуг.

Все это происходило во время моего отсутствия, и, возвратясь домой, я увидел, что там еще оставлены были лейтенант и восемь солдат. В 11 1/2 часов вечера адъютант, присланный г. тайным советником Толстым, привез лейтенанту этому приказание удалиться и объявил мне, что дом мой свободен и состоит в полном моем распоряжении. Когда лейтенант собирался уже уходить, я спросил его, должны ли оставаться нетронутыми печати, наложенные на двери моего рабочего кабинета, или я могу пользоваться и им, как и другими комнатами. После минутного размышления лейтенант взял ножик, срезал печати и, сказав мне несколько приветливых слов, удалился со своею командою.

Я думаю, что будет лишним говорить, как велико было огорчение и поражение наше при виде грубости, с какою было нарушено всякое право в отношении меня, моего официального [290] характера, моего семейства, бумаг и жилища моего. Одно утешение наше — это убеждение в нашей невинности при уповании на Бога и на покровительство Высоких штатов.

На другой день, 14-го, со мною были приливы крови к голове и конвульсивные движения в теле, так что мне посоветовали для избежания апоплексии пустить кровь, что я и сделал. Мне воспрещено было всякое сношение с посторонними лицами; негоцианты, с которыми мне разрешено было видеться, боясь себя скомпрометировать, избегали моего дома, и секретарь Курбатов, который сопровождал меня из канцелярии домой, в тот же вечер передал иностранным резидентам запрещение посещать меня.

Утром 14-го прибыл ко мне секретарь Веселовский и вручил мне ноту, в которой заключались письменные вопросы, одинаковые с теми, которые делаемы были мне с такою дерзостью словесно бароном Шафировым в канцелярии, с приказанием теперь же написать на них ответы. Я сначала отказался было от этого на том основании, что уже дал ответы словесные; но г. Веселовский заметил мне, что уклониться от этого невозможно и что эти письменные ответы мои могут только послужить мне в пользу. Я в немногих словах сказал ему, что по чистой совести протестую против обвинения в ведении мною здесь какой-либо корреспонденции, могущей причинить вред интересам царя, и в написании письма, исполненного гнусных клевет против барона Шафирова и советника канцелярии Остермана. После этого г. Веселовский удалился; сознаюсь, что в эту минуту я выказал, может быть, некоторую слабость. В утро 14-го же хирург Говей и повивальная бабка были арестованы вследствие выше-помянутых слов моих.

Размышляя о всем случившемся и стараясь отдать себе в том отчет, я в то же время узнал от слуг моих, что прислуга генерал-адмирала говорила им, что в течение трех недель с самого раннего утра безотлучно находилось в саду моем неизвестное лицо, которое записывало всех приходивших ко мне. При этом известии, собравшись с мыслями, я убедился, что это было справедливо и что лицо это был адъютант генерал-адмирала, которого я, против обыкновения, видел в своем саду по утрам и по вечерам; но, не подозревая, чтобы я мог быть подвергнут подобного рода инквизиции и чувствуя совесть свою спокойною, я не обратил на это никакого внимания, тем более что люди генерал-адмирала почти постоянно находились в саду для наблюдения за рабочими. Слуги мои сказали мне также, что они слышали от людей [291] графа Апраксина, что в эти три недели я ни разу не выходил из дома без того, чтобы за мною не следили издали двое солдат, дабы видеть, с кем я буду разговаривать дорогою. Это мне показалось правдоподобным, в особенности когда я припоминал слова барона Шафирова, что на меня обращено более глаз, чем я думаю.

В ночь с 14-го на 15-е у меня были лихорадка и сильное нервное волнение, так что я послал за доктором и не вставал с постели. Глубоко огорченный арестом хирурга Говея и повивальной бабки, я послал, несмотря на свою болезнь, просить секретаря Веселовского посетить меня. Он действительно приехал, и тогда жена моя и я с чистосердечием убеждали его, что эти люди ни в чем не виноваты, и упрашивали его об освобождении их, и в особенности бедной повивальной бабки, потому что жена моя, находясь в последнем периоде беременности, боялась, чтобы все испытанные ею тревоги не ускорили родов ее. Г. Веселовский обещал хлопотать об этом и вместе с тем просил меня передать ему ответы мои на сделанные мне накануне вопросы, но в ответах этих не упоминать о последнем пункте, относящемся до объявления моего, что не я автор оскорбительного для вице-канцлера и для г. Остермана письма, присовокупив, что отрицание это может быть предметом особого частного письма, которым его превосходительство удовлетворится. Я ответил, что не в состоянии был писать, как может это видеть сам г. Веселовский, но что как только мне будет лучше, то я охотно напишу требуемое письмо. После того г. секретарь удалился. После обеда волнение мое уменьшилось и, чувствуя себя несколько лучше, я написал это письмо весьма краткого содержания и приложил к нему открытое письмо на имя зятя моего, Филиппа фон Свиндена, в котором уведомлял его о несчастиях, происшедших со мною. Я послал эти оба письма к г. Веселовскому, прося его передать первое г. вице-канцлеру, а второе, по прочтении его, возвратить для отнесения его на почту моему человеку, которому я для этой цели дал печать свою. Кроме того, я просил его убедительно выхлопотать освобождение несчастной повивальной бабке для того, чтобы после всего уже перенесенного мною я не имел несчастия лишиться еще и жены моей вследствие отсутствия необходимой помощи. Вечером, после 8 часов, слуга мой, возвратясь, донес мне, что барон Шафиров, дав ему лично письмо мое на имя зятя, сказал: «Кланяйтесь от меня вашему господину и передайте ему, что мы не можем отправить этого письма, потому что в нем написана одна только ложь; он не арестован и дом его [292] не окружен солдатами. Если он желает писать, то чтобы по крайней мере писал правду». К этому слуга мой присовокупил, что г. Веселовский, со своей стороны, сказал ему, что повивальная бабка не может быть выпущена на свободу, потому что она была слишком болтлива; да к тому же есть кроме нее много бабок — шведок и финляндок, к которым может обратиться моя жена. Ответ этот еще более усилил мое отчаяние, потому что я видел, что мне не хотят дать возможности известить ваши высокомочия о моем положении и что имеют намерение очернить меня пред Высокими штатами и представить поведение мое в самых черных красках. Во всяком случае, я покорился в твердом уповании на Бога, на мою невинность и на покровительство ваших высокомочий и в полном убеждении, что в донесениях моих они не могли усмотреть ничего враждебного против царя и никаких злых умыслов, но, напротив, только искреннее желание добра правительству. С этою утешительною мыслию я вооружился терпением, но тем не менее преисполнен был горести по случаю отказа жене моей в той помощи, которой требовало критическое положение ее.

16-го числа я опять должен был оставаться в постели. В течение этого дня ко мне были присланы один за другим два секретаря канцелярии с приглашением явиться к вице-канцлеру. Я им ответил, что не в состоянии этого исполнить, но что если его превосходительство имеет что-нибудь сообщить мне, то чтобы поручил это секретарю. Затем в этот день никто более не являлся.

17-го утром, в 7 1/2 часов, прибыл ко мне чиновник канцелярии с приглашением немедленно явиться к канцлеру. Я ему ответил то же, что и накануне. 18-го между 9 и 10 часами утра приехал секретарь Веселовский, чтобы осведомиться о моем здоровье, на что я ответил ему, что об этом легко узнать по лицу моему. Тогда он передал мне ноту на немецком языке, в которой от меня требовали, чтобы, ввиду того, что в словесных ответах, данных мною при допросе 13-го числа, я показал, что во время пребывания в Москве и производства уголовного следствия я, подобно всем голландским негоциантам, находился в беспрерывном страхе, я назвал всех этих боязливых негоциантов или бы указал на одного из них; в случае же отказа с моей стороны со мною поступлено будет как с лицом, не облеченным никаким официальным характером. На это требование я возразил, что совершенно будет лишним называть некоторые имена, [293] потому что не одни только голландцы, но все без исключения иностранцы были в это время в таком же страхе, как и я. Кроме того, я заметил, что никто не имеет права лишить меня характера, которым я облечен, исключая ваших высо-комочий, моих единственных судей, и что с этой минуты я не буду давать никому никакого ответа, ни объяснения, горько упрекая себя, что выказал столько слабости, но что я надеялся быть оправданным, тем более что поведение в отношении меня барона Шафирова было беспримерно грубо и что со мною поступают самым странным и необъяснимым образом: не только не удовольствовались полным нарушением международного права, но мне еще препятствуют довести до сведения штатов о моем бедственном положении и обвиняют меня во лжи. При этом я спросил г. Веселовского, будто неправда, что дом мой был занят майором, лейтенантом и сержантом, которые охраняли все его выходы и входы и посредством топора взломали дверь моего рабочего кабинета, вскрыли бюро, и что не есть ли это настоящий арест. Он ответил мне следующее: «Это продолжалось только до тех пор, пока я не забрал ваши бумаги; после того у вас оставлены были только один лейтенант и шестеро солдат». Таким образом, возразил я, могут сказать, что я не находился под арестом до 11 1

/2 часов вечера, когда, по приказанию г. Толстого, удалилась стража, состоявшая из лейтенанта и восьми, а не шести, как говорите вы, солдат; но я не так понимаю вещи, и вы можете сказать барону Шафи-рову, что он сам при выходе моем из канцелярии объявил мне громким голосом, что я нахожусь под арестом, и что я не думаю выходить из дома, доколе не получу приказаний от ваших высокомочий и не узнаю, как приняли вы известие об оскорблениях, которым подвергся ваш резидент. В то же время я объяшшю вам, что пусть призывают меня сто раз в канцелярию, я туда не пойду, не имея никакого желания вновь слышать дерзости барона Шафирова и подвергать мою жизнь опасности вследствие всех тяжелых испытаний, вынесенных мною. Г. секретарь Веселовский потребовал, чтоб я переписал набело мои ответы и чтоб я вычеркнул из них то, что относится до барона Шафирова, потому что его превосходительство удовольствовался письмом моим. На это я ответил, что не сделаю ни того ни другого, что я сожалею об оказанной мною уступчивости, но что сделано, того не вернуть. Он спросил меня также, не имел ли я каких-нибудь частных корреспонденций; я ответил утвердительно, присовокупив только, что они не заключают в себе ничего предосудительного и могущего причинить вред его величеству. [294] Г. Веселовский просил меня хорошенько припомнить себе все, и тогда, после нескольких минут размышления, я вспомнил, что послал несколько запечатанных писем генерал-майора Ивана Михайловича 9

, в которых, по словам вице-канцлера, находились векселя на имя брата его, бывшего в плену в Швеции; что мне неоднократно присылали из канцелярии письма пленных шведских генералов для доставления их, под моею печатью, в Швецию, что и было мною в точности исполняемо; что однажды я получил открытое письмо г-жи Седергиельм на имя ее мужа, которое и переслал из Москвы с разрешения князя Меншикова, что с тех пор я получал от г. Седергиельма два письма на имя его жены, из коих одно было мною переслано, а другое находится в отобранных у меня бумагах, потому что, получив его незадолго перед тем, я намеревался его отправить 14-го ввиду того, что вице-канцлером было объявлено о запрещении кому бы то ни было принимать письма, приходящие от пленных шведов или адресованные им. При этом я присовокупил, что весьма может быть, что при пересылке нескольких писем отсюда в Швецию и получении таковых оттуда я иногда и оказывал легкую услугу, но что это не должно служить поводом к подозреванию меня в преступном умысле. После этого г. Веселовский удалился.

19, 20, 21 и 22-го никто не являлся ко мне, так как двор и иностранные резиденты поехали в Кроншлодт, куда отправились и гг. вице-канцлеры. По сей день 25-е число меня более не тревожили, но я не выходил еще из дома.

*

Затем барон де Би доносит своему правительству от 7 октября, что он немедленно выезжает из России, и описывает прощальную аудиенцию свою у князя Меншикова, принявшего его очень дружелюбно 10


Комментарии

5. Печатается по изданию: Дело царевича Алексея Петровича по известиям голландского резидента де-Биэ // Русский архив. 1907. № 7. С. 314-339 / Пер. с голланд. кн. И. Н. Шаховского; прим. П. Бартенева.

6. Близ Твери, в Желтиковом монастыре, сохранились прекрасные покои, которые, по преданию, назначены были для жительства царевичу Алексею Петровичу. (Здесь и далее прим. Я. Бартенева)

7. В 1716 году граф Гилленборг, шведский посланник в Лондоне, был арестован за участие в заговоре против короля Георга I для свержения его в пользу Якова Стюарта. (Это было выгодно для Петра Великого, отвлекая английское правительство от поддержки Карла XII.)

8. Дом этот, на месте нынешнего Зимнего дворца, был отдан в дар императрице Анне Иоанновне графом Апраксиным, которая в нем и поселилась, приехав из Москвы в январе 1732 года. В доме чадили печи, и Милютин (хозяин нынешних Милютиных лавок) исправил печи, за что и пожалован был во дворяне с печною вьюшкою в гербе (слышано от его правнука, Николая Алексеевича Милютина).

9. Фамилия лица не обозначена

10. Может быть, по своей враждебности к барону Шафирову

Текст воспроизведен по изданию: Царевич Алексей. М. Молодая гвардия. 2008

Еще больше интересных материалов на нашем телеграм-канале ⏳Вперед в прошлое | Документы и факты⏳

Главная страница  | Обратная связь
COPYRIGHT © 2008-2024  All Rights Reserved.