Мобильная версия сайта |  RSS
 Обратная связь
DrevLit.Ru - ДревЛит - древние рукописи, манускрипты, документы и тексты
   
<<Вернуться назад

НЕСМЕЛОВ Н.

ПЕРВАЯ СТЫЧКА

На восточной ветке Китайской железной дороги, среди дремучей, малопроходимой тайги и островерхих сопок, в небольшой долине, кругом сдавленной лесом и горами, раскинулась станция Хань-даохэдзы. Это крупнейшая станция на восточной ветке, где сосредоточено некоторое управление дороги в главе инженеров-начальников участков, а также расположен штаб бригады пограничной стражи.

Сюда в 1903 году, на рассвете ясного, погожего июльского дня я приехал из России, по переводу в пограничную стражу. Проспав всю ночь, я проснулся у какого-то разъезда и был поражен неожиданной красотой дикого пейзажа, окружающего железнодорожный путь, который, после утомительной для глаз дороги до Харбина, особенно манил к себе и заставлял глаз отдыхать на диких хотя, но бесспорно красивых кудрявых сопках, на дремучей тайге, чуть тронутой топором для проложения железной дороги, и на кристально-прозрачных горных ручейках, которые то низвергались со скал, окрашенных во все цвета радуги, то тихо струились в маленьких долинках, маня к себе своей чистотой и окружающей их сочной зеленью травы и деревьев. А могучие кедры и другие деревья невиданных пород манили под свою тень из душного вагона, в котором пришлось провести более четырнадцати суток.

Проехали разъезды Лида-хеза и Вера-хеза (говорят, названные так строителями-инженерами в память дам их сердца, [205] времени постройки), проехали знаменитую “петлю”, где поезд выбирается на кручу по рельсам, уложенным петлею, и, сделавши несколько крутых поворотов, остановились у временного вокзала Ханьдаохэдзы.

Все было необычайно. И огромные пульмановские вагоны, бронированные до окон, представлявшие собою крепость, в случае нападения хунхузов, и охрана поезда из десятка-другого бравых пограничников, и снующие кругом китайцы — все это было так непохоже на оставленное только что Забайкалье, а тем более — Россию, что невольно манило к себе оригинальностью и новизной. Вдобавок и местность — хаос сопок, нагроможденных друг около друга, со сверкающей, как стальная лента, речкой Хантахезкой, стремительно бегущей по извилистой и узкой долине, — поражала невиданностью форм, и глаз было трудно оторвать от новых картин, от всего того, о чем приходилось раньше лишь читать, а ныне — быть самому в центре тайги, китайцев и новой, видимо, боевой, обстановки.

Однако быстроногие “ходи” не дали мне возможности долго наслаждаться новыми впечатлениями. Целая толпа их, оборванных, грязных и жалких, бросилась ко мне и, не взирая на грозные окрики полицейского-китайца, одетого в красную “курму” (куртку), и на внушительное помахивание им толстой палкой, атаковала меня с явной целью завладеть моим багажом.

— Капитан, шанго, капитан, моя твоя вещь таскай... — выпрашивала эта толпа, хватая багаж, вырывая его у меня из рук и яростно выдергивая его у завладевших счастливцев. Их было так много, багажа так мало, что я растерялся, считая мой багаж уже навсегда для меня потерянным. Однако блюститель порядка, неожиданно для меня, да, кажется, и для себя самого, заработал дубинкой нещадно, колотя ею по спинам и головам ходей, и через мгновение человек шесть китайцев, успевших захватить мой багаж, гуськом потянулись со станции, имея меня в хвосте этого оригинального шествия, причем весь багаж с успехом могли бы снести и двое.

Тогда же меня крайне удивило отношение китайцев к расправе полицейского. Ни возмущения, ни криков, ни жалоб не было из этой толпы; даже наоборот, при каждом удачном ударе толпа, да и сам потерпевший кричали “хао” (хорошо), одобрительно улыбаясь. И как только я пошел со станции, все эти ходи дружно разговаривали с тем же полицейским, который только что нещадно их бил. Удивительный народ, странных противоречий! Потом, наблюдая этот народ и в повседневной жизни, и в боевых столкновениях, и в страшные моменты смертной казни, я всегда был удивлен, что высокое мужество идет рука об руку с поражающей трусостью, составляя всегда особенности одного и [206] того же человека, который только что бежал, уклоняясь от палки или от перестрелки, или, наоборот, спокойно, с улыбкой на губах подставлял свою голову под тяжелый “тау” (меч) палача...

Выйдя со станции, я попал в небольшой поселок, образовавшийся из ряда домов довольно оригинальной архитектуры, в которых, как оказалось, жили служащие станции, инженеры и рабочие. Тут же виднелись магазины знаменитых на Дальнем Востоке “Кунст и Альберс”, Чурина и другие, где, видимо, можно было достать многое, и это меня порадовало.

Напротив железнодорожного поселка, на другой стороне полотна и за речкой Хантахезкой, раскинулся значительно большой поселок русских, а дальше — поселились китайцы. Эти поселки напоминали собой уже небольшой городок и, в противоположность станционному, выстроенному сплошь из кирпича, с затейливыми черепичными крышами с драконами на коньках, имели в своем составе лишь деревянные и даже дощатые дома.

Мои носильщики быстрым шагом людей, привыкших много ходить, свернули, на шоссе, и я покорно направился за ними, в уверенности, что ходи доставят меня куда следует.

Пройдя довольно далеко от станции, я решил как-нибудь узнать, много ли идти до штаба, но все мои познания в китайском языке ограничивались словом “ходя” и потому, как ни ломал я язык, в наивной надежде быть понятым, другого ответа не получал, как: “далеко нет”, и покорился необходимости следовать за своими носильщиками, оживленно болтавшими и все время скалившими зубы.

А дорога вилась то вдоль полотна, то мимо депо, где мрачно гудели паровозы, то поднимаясь в гору, и все время среди леса, местами вырубленного, вероятно, на дрова. Часто резко свистел паровоз, и громкое, даже поразительно громкое эхо десятки раз передавало эти звуки.

Но вот после поворота показался небольшой поселок из пятнадцати-двадцати хорошеньких кирпичных домов с верандами, двумя прямыми улицами, садиками и аллеями, и я понял, что это офицерский поселок штаба бригады и я у цели своего далекого путешествия. Скоро мы вышли на улицу, и наконец отлично осведомленные ходи остановились у здания, которое оказалось офицерским приютом (т. е. домом, где останавливаются приезжие в штаб офицеры, как ведется во всей пограничной страже).

Через минуту весело галдящие ходи отправились обратно, и я остался на веранде дома перед закрытой дверью, один, среди своего багажа, с тщетной надеждой попасть внутрь дома, так как звонка было не видно. Однако, обойдя кругом, я нашел спящего солдата, сторожа приюта, и скоро, не взирая на пятый час утра, вещи были сложены в уютной комнате, а я сам пил чай, [207] сидя за столом и не чувствуя вагонной тряски, к чему так привык за время пути, а словоохотливый солдат посвящал меня в особенности станционной жизни.

— Так что их высокоблагородие командир изволил быть в штабе часов в десять, гг. офицеры сейчас тоже спят, а к десяти все соберутся в штабе. Штаб еще не готов, новый-то, а пока, временно, канцелярия помещается рядом с приютом, — докладывал мне солдат.

— А есть здесь, в Ханьдаохэдзы, какие-нибудь части? — спросил я.

— А как же, ваше благородие, здесь двенадцатая сотня да сороковая рота, т. е. их командиры здесь, да человек по сорок солдат, а все остальные на линии.

— Что же, ты не боишься хунхузов, ведь вас тут мало?

— Зачем их бояться, они народ жидкий... я весь китайский поход провел, их достаточно навидался, да и здесь, что ни месяц, они нападают на поселок, попукают из ружьишек, какого “купезу”, что побогаче, заберут, да и в сопки. А как наши доспеют, так много ихнего брата наколотят.

— А сам ты бывал в делах?

— Так точно, в 1900 году, еще в охранной страже, почитай, всю Манчжурию прошел, дрались мы с хунхузами часто...

В это время наша беседа прервалась стуком в дверь и голосом: “можно войти?”

— Пожалуйста, — ответил я.

В дверях появился офицер довольно внушительной внешности и, протягивая руку, отрекомендовался:

— Акимов. Не спалось мне что-то, — услышал, что новый офицер приехал, хотелось свежего человека увидать. Вы не в претензии?

— Помилуйте, очень рад. Садитесь, чайку, может быть, выпьете?

— Охотно.

После двух-трех вопросов о месте прежней службы, о впечатлении, произведенном на меня Манчжурией, расспросах о наших общих знакомых, я почувствовал себя в обществе штаб-ротмистра отлично, и беседа наша стала очень оживленной.

— Вот и живу здесь, — продолжал Акимов, — уже скоро второй год. Перевез и семью, напуганную ранее, что в Манчжурии жить нельзя из-за хунхузов, и теперь чувствуем себя здесь, как в Тамбовской губернии. Служу в штабе, был в двенадцатой сотне, куда, вероятно, зачислять и вас. Слонялся по тайге — искал хунхузов, охотился и, право, совершенно доволен.

— Слава Богу, — вырвалось у меня: — а мне так много нехорошего наговорили про Манчжурию, — однако и здесь жить можно. [208]

— Э, тут, батенька, не только можно служить, но смею уверить, что в России, где нельзя проявить инициативу и негде дать размаха, служить куда хуже. Тут вам дадут и самостоятельность и отличат, если увидят, что вы работаете. Я часто вспоминаю ту армейскую среду из глухого уголка Западного края, откуда я попал сюда, и правду скажу, искренно радуюсь, что служу на Востоке, где и событий впереди пропасть, да и ежедневная жизнь куда интереснее.

— А как вам понравилась Ханьдаохэдзы? — перебил самого себя Акимов.

— Прелестный уголок, — ответил я: — мне особенно нравится оригинальная, дикая природа, напоминающая мне Закавказье, люди, тайга — все такое новое и невиданное... Хочется поскорее самому войти и в службу, и в жизнь здесь, уже не в качестве зрителя, а участника.

— Да что мы сидим, — сказал, подымаясь, Акимов. — Если не устали после дороги, пройдемтесь, я покажу вам сотню, роту, китайский поселок и вообще наши достопримечательности. А придем, тогда вы явитесь по начальству.

— Отлично, идемте, — ответил я, и через минуту мы вышли на улицу.

Было совсем тепло. Яркое солнце заливало своими горячими лучами хорошенький поселок, золотило вершины кедров и переливалось алмазами в хрустально-чистой речке. Еще ощущалась утренняя свежесть, но можно было чувствовать, что день будет жаркий. Только что оставленный юг Крыма напоминал себя в Манчжурии... По улице поселка еще не было движения, и только дозор из четырех пограничников мерными шагами направлялся по аллее, напоминая, что мы в центре Манчжурии, а не в мирном уголке России.

— Вот здесь живут штабные — адъютант, здесь казначей, дальше прочие офицеры. Вот квартира вашего будущего командира сотни, — любезно знакомил меня Акимов с рядами одинаковых, довольно красивых домиков, выстроившихся двумя линиями вдоль улицы.

— Здесь, — продолжал он, — квартира командира бригады. Все живут с семьями и нельзя сказать, чтобы скучно. Каждый вечер мы по очереди бываем друг у друга, а когда собираемся у командира, то там даже и танцуем... Вот и сегодня собираемся у него, вы сразу и познакомитесь со всем обществом.

— Очень рад. По правде сказать, я не думал, что в Манчжурии возможна такая жизнь. Я представлял ее как сплошной военный лагерь и вдруг попал в совершенно европейскую обстановку, — сказал я. [209]

Акимов улыбнулся и заметил, что вообще в России неправильный взгляд на Манчжурию.

Незаметно мы вышли на полотно железной дороги и пошли вдоль рельсов. Сделавши несколько поворотов, мы подошли к огромному зданию в один этаж, но в два света, со стеклянным колпаком вдоль всей крыши. Здание было выстроено капитально и довольно красиво.

— Вот вам и казарма полусотни двенадцатой сотни, — сказал Акимов, указывая на эту постройку. — Здесь сейчас, кажется, человек тридцать-сорок, остальные на линии.

Мы обошли здание, зашли в конюшню, где несколько десятков лошадей, отлично содержимых, стояли по стойлам. Конюшня была построена по всем правилам этого дела и поражала обилием воздуха, чистотой и отличной отделкой. Видимо, строилось все без стремления “загнать экономию” и было выстроено образцово.

Лошади, — вообще в Заамурском округе пограничной стражи забайкальской породы, обыкновенно далеко некрасивые, малорослые и мохнатые, — в двенадцатой сотне были подобраны томской породы, приближающейся по экстерьеру к европейским лошадям, как ростом, так и сложением, а потому особенно выгодно отличались от виденных мною ранее.

Словом, от сотни у меня осталось наилучшее впечатление, особенно, когда на уборку лошадей прибыл молодцеватого вида вахмистр с двумя “Георгиями”, да и на груди у некоторых рядовых серебряные крестики весело поблескивали на солнце.

Из сотни мы направились к китайскому поселку. Словоохотливый Акимов обращал мое внимание на все, встречаемое нами, и я уже чувствовал себя достаточно осведомленным о жизни в Ханьдаохэдзы.

Через жиденький деревянный мостик мы перешли Хантахезку и попали в русский поселок..

— Вот вам фотография. Ее держит японец, — говорят, капитан генерального штаба, — сказал Акимов, указывая на жалкий балаган, над которым висела надпись: “Фотография”.

— Говорят, что все наши японцы — прачки (здесь мужчины), парикмахеры, содержатели всяких заведений — офицеры японской армии. Трудно, конечно, проверить это, но я верю — большие они пролазы и больно интересуются всем, относящимся до нашей боевой готовности. С фотографом я знаком, и он производит впечатление совершенно интеллигентного человека. Между прочим, наши инженеры давали ему снимать сооружения дороги... поступок, едва ли достойный подражания.

— Но неужели за ними не установлено наблюдение?

— Наблюдаем... — протянул Акимов: — имеем шпионов-ходей, платим им гроши, за что они и сообщают нам всякую чушь. [210]

Пройдя русский поселок, представляющий собою кучу деревянных, довольно жалкого вида домов, мы по широкой грунтовой дороге подошли к китайскому поселку. Здесь, при входе, как всегда принято у китайцев, расположилась небольшая, но чистенькая кумирня с несколькими богами и высокими шестами, украшенными резьбой. Какой-то китаец, сжигая хлопушки, призывал на себя внимание божества, перед которым медленно курилась тоненькая желтая свечка.

Оставив богов с их страшными физиономиями и позами, мы вышли на главную улицу поселка, состоящую сплошь из лавок со всевозможной китайской рухлядью. Кругом неистово кричали бродячие брадобреи, позванивая в особую доску, чтобы на них обращали внимание; оживленно жестикулируя, громко разговаривали китайцы; тут же пекли лепешки на отвратительном бобовом масле, готовились пельмени, “купезы” расхваливали свои товары и вообще, после тихого русского поселка, шум и гам стояли невообразимые.

Фанзы китайцев, отступая от принятого обычая, были в большинстве случаев деревянные, т. е. в виде временных бараков, и поражали своим убожеством так же, как и большинство обитателей, одетых в невообразимые лохмотья, часто полуголых и вообще невероятно грязных. Все они, по словам Акимова, были рабочие на железной дороге.

Зашли, по приглашению Акимова, в одну из фанз-“ресторанов”, она же и курильня опиума. На канах (род лежанок вдоль стен) человек двадцать китайцев сидели, поджав ноги, и играли в какую-то игру.

— “Ванковка”, — пояснил Акимов. — Это такая игра, что китайцы себя даже в рабство проигрывают. Борются с этим злом русские власти, да ничего не сделаешь, — чрезвычайно китайцы азартны. И вот сидят, вероятно, еще с вечера, и досидят до того, что кого-нибудь прикончат этой самой банковкой, так как половина играющих, а главное хозяин банковки — шулера.

Я подошел ближе. На небольшом столе была разложена скатерть, поделенная на поля, и на каждом поле лежали деньги. По середине скатерти стояла “банковка” — довольно массивная медная колонка, а в пустоте колонки вдвинута пластинка, у которой одна сторона белая, другая — черная. Когда игроки поставят свои ставки, то хозяин банковки покрывает ее медной крышкой, доходящей до основания, повертывает несколько раз, и выигрыш и проигрыш зависит от направления. белой и черной стороны пластинки. Приспособление крайне благодарное для шулеров, и можно только удивляться доверию и наивности китайцев, позволяющих себя очищать до нитки. [211]

Игроки почти не заметили нашего прихода: они дикими, выпученными глазами молчаливо уперлись в закрытую колонку и трепетно ждали момента, когда крышка ее поднимется. И в тот момент одни молчаливо хватали выигранные деньги, другие с криком и гамом ставили новые ставки.

Зрелище было непривлекательно, в фанзе душно — пахло всевозможными, чисто китайскими запахами, и мы, выйдя на улицу, с удовольствием вдохнули в себя воздух, который хотя и был насыщен противным запахом бобового масла, но все же чище воздуха в фанзе.

Из китайского поселка сокращенной тропой мы направились обратно.

— Вот вам и Хантахеза, — сказал Акимов: — осмотрели ее всю, теперь можно и домой. Вероятно, в штабе все собрались, вы как раз успеете переодеться, да и являйтесь.

Он потянулся, достал папиросу и сел на срубленный пень у сверкающей, хрустально-чистой речки.

— Покурим, — продолжал он, протягивая мне портсигар. Мы закурили. Кругом было тихо, и только слабое журчание

речки нарушало тишину леса. Но вот раздался мощный свисток паровоза, десятки раз отдавшийся по ущельям сопок, и товарный поезд медленно выплыл прямо из тайги. И как странными показались этот носитель культуры среди дикой природы тайги, только что оставленного китайского поселка, живущего жизнью Срединной империи, такой же, как и тысячу лет назад, и два русских офицера, заброшенных в эту глушь...

Как бы на мои мысли, Акимов, попыхивая дымом толщенной папиросы, проговорил, указывая на поезд.

— “Дорога к Тихому океану”, — как это красиво звучит!.. — наконец-то мы пошли по этой дороге.

— Дадут ли идти, — размах больно широк!

— Да, давно говорят, что встать нам не дадут, или, по крайней мере, будут препятствовать. Знаете, — поднялся Акимов, — война неизбежна. Весь вопрос во времени и, как говорят японцы, в конце этого года разыграются военные действия, и, быть может, и мы примем в них участие. А пока у нас довольно и своей боевой практики. У нас что ни день, то где-нибудь стычка: то нападут на станцию, то на пост, то пристрелят патруль в погоне за нашими трехлинейками, то уведут в сопки мирных китайцев. Словом, мелкая волна у нас ежедневно, да и вам, вероятно, придется ее скоро испытать...

Перейдя полотно железной дороги, мы как-то незаметно вышли в офицерский поселок. Он, видимо, уже давно проснулся, так как на некоторых верандах пили чай, в садиках играли дети, и вообще проявлялась жизнь. [212]

Расставшись с Акимовым, я отправился к себе переодеться. Бойкий “охранник” уже давно разложил все принадлежности парадной формы, вынув их из чемодана. Одевшись, я вышел на улицу и направился в штаб бригады.

II.

В штабе собралось человек десять офицеров, с которыми я тут же познакомился. Командир, полковник N, в высшей степени любезный и симпатичный, искренно любимый всей бригадой, за свою простоту, обласкал меня своим чарующим обращением и, порасспросив кое о чем, назначил в двенадцатую сотню, как и предсказывал Акимов.

Поболтавши в штабе с офицерами, я отправился по визитам и скоро чувствовал себя отлично, быстро войдя в новую семью пограничников. В гостеприимной семье командира бригады меня приняли совершенно тепло, и там я засиделся, а, уходя, получил приглашение быть у них сегодня же на вечере.

Утомленный впечатлениями дня, я вернулся в свой приют в надежде несколько отдохнуть. Едва снял с себя парадные доспехи, как в дверь постучали, и в комнату вошел мой командир сотни, ротмистр О., которому я представлялся еще утром.

— Рад, что вы еще не спите, у меня к вам дело, — сказал О., присаживаясь на диван. — Вот, только что получил телеграмму из Харбина, надо ехать в штаб округа. Вам придется остаться за меня на время моего отъезда, принять бразды правления, — шутливо добавил О., видя мое недоумение.

— Вот уж этого я не ожидал. Подумайте, Аркадий Алексеевич, ведь я здесь человек совершенно новый!...

— Ну, это пустяки, берите фуражку и идем в сотню; я вас сейчас познакомлю с нижними чинами, увидите, какие у нас порядки, и сразу почувствуете себя на месте. Идемте.

Действительно, больше ничего не оставалось делать, как идти. Одев шашку, я вышел вместе с ротмистром, и скоро по знакомой уже дороге мы пришли в сотню.

Была уборка лошадей. Из виденной мною днем конюшни выводились недурные лошади, и солдаты, привязав их у коновязи, начинали свою привычную работу.

— Вот, вахмистр, к нам новый офицер, корнет Н. Назначь-ка к ним денщика. Имей в виду, что я уезжаю на два дня в Харбин, почему корнет останется за меня.

Вахмистр, серьезный, чернобородый казак с двумя георгиевскими крестами на груди, приложил руку к козырьку и, сказав: “слушаю-с”, повернулся кругом и отправился в казарму. [213]

Мы вошли в казарму. Внутри, в идеальном порядке стояло тридцать кроватей, отлично убранных и покрытых красивыми одеялами. По стенам, в пирамидах, стояли винтовки, висели шашки и амуниция. Все поражало чистотой, особой щеголеватостью и порядком.

Зашли в канцелярию. Здесь командир сотни ознакомил меня с текущей перепиской, из канцелярии направились в цейхгауз, и скоро я чувствовал себя не новичком.

Выйдя на двор, я осмотрел манеж и плац для учения, кузницу и все хозяйственные постройки. Время подходило к солдатскому ужину. Большинство нижних чинов прибиралось после уборки лошадей, и двор понемногу пустел. Только несколько бородачей-“охранников”, менее торопливых, гуторили в уголку, искоса поглядывая на меня и, вероятно, изучая нового офицера. Я подошел к ним.

— За что у тебя Георгий? — спросил я одного бородача-урядника.

— За Геок-Тепе, ваше благородие, еще с генералом Скобелевым в походе были.

— Ого, ты уж давно на службе.

— Так точно, мы льготные были, да как предложение вышло в Манчжурию, пошли в охранную стражу. Скоро уже кончаем службу, — весело прибавил он.

— А что, разве не нравится? — спросил я: — наверно, в Оренбургу в свою станицу потянуло?

— Отчего не нравится, нет, здесь служить ничего, да больно китаец надоел. Подчас так домой тянет — просто невмоготу. Еще как в разъезде болтаешься по сопкам, то ничего, а вот как сидишь без дела в Хантахезе — просто пропадай... Иной раз прямо Бога молишь, чтобы хоть хунхузов послал, все веселее...

— А с хунхузами тоже бывал в делах?

— А как же. Нестоящий народ эти хунхузы. Наша сотня в 1900 году в каких только делах не была, да и вашему благородию, вероятно, скоро придется, — сказал урядник: — их ведь тут хотя пруд пруди. Вон, небось, “ходя” идет, — сказал он, указывая на проходящего китайца: — ан, может, это хунхуз, кто его разберете. Так и в сопках: стоит такой ходя в синей юбке, проедешь мимо, ан смотришь — пальнул тебе вслед. Ну, известно, сейчас туда, сюда, — ан их и в помине нет, а через минут пять как шарахнут из леса, и опять никого... Трудно за ними в тайге охотиться. Бывало, придешь, на становище их наткнешься, — еще каша чумизная горячая, а кругом ни души — учуяли... А в открытый бой идут редко, разве когда наших уж мало больно, — сообщал мне разговорчивый урядник. [214]

— Да, вероятно, это не легкое дело гоняться за хунхузами, — проговорил я. — Вот, братцы, я, еще человек не обстрелянный, — попал к вам, людям боевым, — приехал учиться. Уж вы меня учите...

— Где же нам учить ваше благородие, — проговорил другой урядник, видимо, довольный моим обращением: — вот как в тайгу поедем, сами научитесь.

— Рад буду с такими лихими молодцами идти в поход, — вырвалось у меня: — с такими, как вы, города можно брать!..

Вдруг звонкой нотой залилась в вечернем воздухе трель кавалерийского сбора, тысячу раз отдаваясь среди сопок. Пошли на ужин и мои новые приятели.

— Николай Николаевич! Едемте на вокзал, — крикнул мне ротмистр О. — Проедемся, меня проводите, а обратно вас мои лошади доставят.

— С удовольствием, — ответил я: — с сотней я уже немного познакомился.

— Ну, и как?

— В восторге!

— И отлично, рад, что мои молодцы вам понравились. Поживете, привыкнете, живо полюбите, — народ славный. Ну, едем!

У крыльца казармы, позвякивая бубенчиками, стояла пара лошадей, запряженная в небольшой, довольно изящный экипаж. Ротмистр, отдав несколько приказаний вахмистру, уселся, сел и я, и мы покатили по отличному шоссе.

В разговоре с ротмистром я не заметил, как мы подъехали к вокзалу, где вышли из экипажа и, отправившись в буфет, расположились за одним из столиков, где и потребовали чаю.

В буфете было порядочно народа, преимущественно служащих на железной дороге и мелких подрядчиков — русских и китайцев. Редко кто пил чай. Большинство, невзирая на то, что час был несоответствующий, пили водку, и на многих столиках красовались бутылки с редкой в России водкой Смирнова, которую, однако, отлично подделывали японцы, т. е. не самую водку, а этикетки и бутылки, наливая их водкой Харбинского производства. В общем публика, наполнявшая буфет, не внушала к себе доверия и была мало симпатична.

— Если, — продолжал ротмистр нашу беседу, — без меня здесь что случится — нападение, или пошлют вас на разведку в тайгу, так вы обращайтесь к опытности вахмистра. Это, если вы облечете в тактичную форму, не будет ронять вашего авторитета, а после, когда присмотритесь, то будете действовать совершенно самостоятельно. Я говорю вам это потому, что здесь нравы, служба, и понятие и дисциплине далеко не так понимаются, как в [215] России. Охранники, которых в моей сотне порядочно, народ немолодой, с огромными недостатками в мирное время, но незаменимые — в военное. С этим приходится считаться..

— Да, они поразили меня своей оригинальностью, — сказал я. — От этих охранников пахнуло старым, легендарным уже казачеством, и я в восторге, что мне пришлось столкнуться с такими оригинальными типами.

— Народ они славный. Недостаток их, и очень крупный, — это пьянство. Подумайте, что рядовой казак получает двадцать рублей, урядник тридцать рублей и вахмистр сорок рублей на всем готовом, жены их продают на станциях и в поселках всякую снедь, держат коров и вообще зарабатывают до трех рублей в день. Да и инженеры баловали казаков во время постройки дороги, давая по сто рублей конвойному казаку, или развлекаясь стрельбой казаков по висящим бутылкам, в которые клали также по сторублевой бумажке. Нельзя скрывать, что и китайский поход 1900 года многим принес капитальцы, собранные из китайских “ямбов” (слитки серебра) и “долларов”. Таким образом, у всех охранников имеются деньги, водка здесь 45 копеек четверть, следовательно, и идет пьянство, пока стоят на линии, и только на разведке, где в тайге ничего не дастанешь, — казаки не пьют. И много они пьют?...

— Пьют! Нет, батенька, это выражение не подходит — просто-таки хлещут, — ответил, улыбаясь, ротмистр. — Да вот, на станции Хай-лин, где стоит взвод моей сотни, есть казак Сухоруков. Маленького роста, седой, уже старик; он ежедневно выпивает четверть водки и, представьте, настоенную на камфаре, и уверяет, что хорошо от ревматизма. Что ни делали со стариком, ничего не выходит, махнули рукой, — пьяный, он совершенно безобидный — выпьет и идет спать.

— Порция... а говорят доктора, что три бутылки чуть не смертельная доза...

— Не знаю, — засмеялся ротмистр: — какая доза водки для охранника смертельна. Пьют они страшно, но умирают редко.

Между тем народу в буфете прибавлялось. Уже стемнело, “бойки” (прислуга — китайцы) зажгли лампы, и мухи, этот бич Манчжурии, закружились вокруг нас сотнями. Скоро послышался звонок — подходил поезд. Мы вышли на платформу.

Распростившись с командиром сотни, я поехал в поселок. Уже спустилась ночь, и миллионы звезд, гораздо более ярких, нежели в России, зажглись в темном небе. Внизу редкими огнями обозначались русский и китайский поселки, позади тремя фонарями ярко горел паровоз. Тишина наступила какая-то особенная, и только тайга изредка шумела от слабого ветерка. [216]

Подъезжая к офицерскому поселку, я неожиданно услышал звуки пианино, которые лились из квартиры командира бригады, и вспомнил, что приглашен на вечер, почему велел кучеру остановиться около командирского дома.

Сильный мужской голос пел: “далеко, далеко степь за Волгу ушла, в той степи широко буйна воля жила...” и слова могучей песни, так подходящей к обстановке и к жизни, неслись в тихом воздухе и ласкали ухо...

“Видит Бог, промеж нас битва честная шла” — заливался голос, грустил: — “но кистень угодил молодцу между глаз” — и плакал: “и убил оттого, что уж сильно любил”...

Я, как очарованный, стоял у окна, — так хороша была ночь, так хороша была удалая песня Разина, звавшая к битвам, опасностям, к любви...

Через минуту я входил в квартиру командира. В гостиной было уже порядочно офицеров с их семействами. В соседней комнате шла игра в винт, а молодежь пела и танцевала. Высокий офицер, поручик Скачков, спел еще раз песню Разина и опять навеял на мою душу настроение, которое охватило меня при входе.

Скоро я свыкся с новыми людьми. И казалось, что я в далекой России, среди обычной обстановки, среди тех же близких моему сердцу людей, с которыми я вырос, к которым привык. Не верилось, что это милое общество собралось в маленьком поселке, заброшенном среди диких сопок, около кумирен со страшными божествами, среди чуждого и странного народа... А только что окончившая институт дочь командира и кадет, его сын, еще более убеждали, что я в России, и Манчжурия — лишь сон, странный и интересный...

Время летело. Уже было часов двенадцать ночи, когда мы направились в столовую, где шумно расселись за изящно сервированным столом. Радушные хозяева поддерживали всеобщее веселье, которое не прекращалось ни на минуту, и за столом все время стоял смех.

— Песню, песню, господа, — сказал командир: — побольше веселья, побольше смеху...

— Песню, — закричали кругом. — Нина Владимировна, просим, просим, — раздались голоса, и все обратились к дочери командира: — нашу, пограничную...

Нина Владимировна сконфуженно отнекивалась, но наконец уступила просьбам. Настала тишина, и вдруг красивое сопрано запело старую кавказскую песню, переделанную для похожей на былую кавказскую теперешней манчжурской жизни...

“Там, где потоки Сунгари шумят, там посты мирно в ряд по границе стоят”, — звенели слова запевалы. — “Сторонись от дороги той, пеший, конный не пройдет живой” — подхватил хор, и [217] казалось и верилось, что посты в твердых руках, что смело стоит стража и горе тем, кто захочет пройти...

В это время ко мне подошел солдат и, склонясь к уху, доложил, что из сотни пришел по спешному делу урядник. Извинившись, я встал и вышел в переднюю.

Там стоял урядник, которого я уже видел в сотне.

— В чем дело? — спросил я.

— Так что, ваше благородие, — начал докладывать запыхавшийся урядник: — сейчас на станцию напали хунхузы, перестрелка идет, железнодорожные рабочие перестреливаются...

Меня от этих простых слов точно пронизал электрический ток.

“Уже, — подумал я, — уже перестрелка, то, о чем я мечтал всю жизнь, может быть, отличие, — может быть, — смерть...” и невольно, против желания, холодок пошел по спине, стали какие-то неловкие ноги, и в душе что-то оборвалось...

— Хорошо, — сказал я, — беги в сотню, скажи, что я приказал седлать всем, сейчас я приду, беги скорее.

Казак вышел. И в тот же момент меня охватила какая-то особенная, яркая радость, точно прилились новые силы и первого чувства страха — как не бывало...

Незаметно вызвал командира. Я доложил ему о нападении.

— Эге, батенька, это неважно. Теперь у вас человек тридцать, не более. Ну, да, вероятно, нападение из обыкновенных — на китайский поселок. Сюда они вряд ли отважатся прийти, хотя чего не случается, — задумчиво добавил командир.

— Бога ради, — добавил он, — не показывайте вида, в чем дело, а то будет с нашими дамами истерика... С Богом, дорогой, я тут за вас что-нибудь выдумаю... да пришлите, на всякий случай, писарскую команду да ваших человека три...

— Слушаю, — ответил я уже с крыльца и сбежал на дорогу.

III.

После светлой столовой было невероятно темно, и глаз ничего не мог различить. Огни в поселке, до которого было версты три, уже погасли. Я прислушался, и вдруг, сначала редкие, а после более частые выстрелы донеслись до моего уха.

“Вот оно, началось!” пронеслось у меня в голове, и я побежал по направлению к сотне.

А из окон командирской квартиры неслась песня, и тяжко делалось на душе от сознания, что горсть писарей да три солдата из сотни и несколько офицеров — единственные защитники женщин и детей от диких хунхузов в эту темную ночь... [218]

“Вот тебе и Тамбовская губерния, — промелькнуло у меня в мозгу; — ведь это похуже войны, здесь женщины и дети...”

Я сбежал с шоссе и направился по тропинке, которую приметил днем, сокращавшей путь. Вдруг около меня что-то шарахнулось, кто-то отбежал, и я услышал звук открываемого затвора винтовки.

“Смерть”, пронеслось у меня в голове, и я машинально схватился за единственное свое оружие — шашку...

— Стой. Стрелять буду! — крикнул кто-то диким голосом: — стой!..

— Свой, свой, офицер, — обрадовался я: — ты кто?

— Часовой, ваше благородие, тут у цейхгауза. Напугался я здорово, чуть было в вас не саданул... хунхузы, видно, напали, какая жарня идет...

— Ничего, сейчас погоним, — уже весело сказал я и побежал дальше.

Через несколько минут я прибежал на сотенный двор. На дворе человек тридцать солдат уже сидели на конях, построенные в две шеренги. Едва я вбежал, как мне подали коня, и через секунду, без всяких команд, мы понеслись по шоссе, не знаю, каким строем. Со мною рядом скакали вахмистр и урядник, так понравившийся мне днем.

— Давно напали? — спросил я.

— Никак нет, десяти минут не будет, — ответил вахмистр: — это они не на русских, а на китайский поселок, а по станции стреляют, чтобы испугать, пока они какого-нибудь “купезу” забирают.

Мы продолжали скакать, уже давно сойдя с шоссе и вытянувшись рядами. Иногда переходили на шаг, иногда брали какие-то препятствия, совершенно того не замечая.

Наконец проехали русский поселок. На дороге какой-то рабочий с винчестером в руках пускал пулю за пулей на огоньки в тайгу. Я остановил взвод.

— К пешему строю слезай! — скомандовал я и соскочил с лошади. Моему примеру последовали казаки.

— Винтовки! — и вслед за командой раздался лязг примыкаемых штыков.

— Откуда стреляют? — спросил я рабочего.

— Недалеко, тут сейчас, левее китайского поселка, — быстро ответил рабочий — Слава Богу, вы прискакали, теперь уже фунфузам крышка...

— Ваше благородие, — проговорил вахмистр: — побежимте вперед к деревьям: оттуда хорошо на огоньки стрелять.

— Хорошо, — ответил я: — за мной, бегом!.. [219]

Мы побежали, перескакивая через плетни. Хунхузы поддерживали редкий огонь, видимо, делая лишь демонстрацию. В китайском поселке слышны были крики и выстрелы.

— Правее, правее, ваше благородие, — проговорил вахмистр: — мы забежим справа, оттуда не ждут нас фунфузы.

Пробежав еще с сотню шагов, я остановил взвод. Шагах в трехстах от нас шумел, как встревоженный улей, китайский поселок, а чуть левее его раздавались редкие выстрелы. Вот, казалось, совсем близко, над самым ухом, провизжала шальная пуля.

— Ну, что, вахмистр, пора стрелять, по-моему? — сказал я.

— Так точно. Пуганем этих застрельщиков, дай в шашки на поселок, кони уже подошли.

Выждав появление новых огоньков от выстрелов, я тихо скомандовал, и вдруг частый и сухой звук трехлинеек разрезал воздух.

В поселке поднялся невообразимый галдеж, а вслед за тем какая-то фанза ярко вспыхнула и загорелась, как костер, освещая невдалеке от себя кучу людей.

— Винтовки, по коням! шашки к бою! — скомандовал я, садясь на коня и вынимая шашку. — Марш, марш!...

И взвод понесся на поселок. Частый огонь хунхузов был безвреден, лошади неслись, и что-то сильное и смелое заливало душу, сердце трепетало в упоении скачкой, рука сжимала эфес шашки, а глаза искали врага...

Мигом пронеслись пограничники короткое расстояние, что разделяло нас от поселка, вот уже и улица, по которой, освещаемые пламенем пожара, бежали какие-то люди. Вот вахмистр взмахнул шашкой, и кто-то свернулся под его ударом, вот еще какой-то казак поразил высокого хунхуза с винтовкой в руках... Кто-то выстрелил, кто-то крикнул диким голосом. Еще несколько выстрелов, и скакавший неподалеку казак крикнул и остановился... Взвод рассеялся — я, вахмистр и человек пять казаков скакали рядом, остальные разошлись по всему поселку, ловя хунхузов. Китайцы, жители поселка, разбежались при появлении взвода, прекратился и галдеж, и выстрелов было не слышно..

Мы остановились и шагом стали возвращаться к пожарищу. Выстрелы хунхузов смолкли, и только казаки, по собственной инициативе, осыпали пулями тайгу, надеясь, что пуля найдет виноватого.

— Играй сбор, — приказал я трубачу, и переливчатые звуки пронеслись в воздухе. Сейчас же со всех сторон стали собираться казаки, спешиваясь около меня. Некоторые вели за косы китайцев, которых скоро набралось пять человек. [220]

— Хунхузы? — спросил я вахмистра.

— Сейчас узнаем, — ответил тот и с несколькими казаками подошел к одному из китайцев.

— Твоя хуза ю? — грозно спросил он трепещущего от страха китайца.

— Моя хуза мею, мею (я не хунхуз), — жалобно залопотал тот: — моя канходи, моя лаботай (я рабочий), — продолжал он.

— А, ты канходи! — прорычал вахмистр и, развернувшись, отвесил страшную затрещину китайцу, — “канходи”! — крикнул он и “дал” еще раз... — Говори, чёртов сын, хуза ю — мею?

Тут подскочили еще два-три казака, мгновенно заработали нагайки, и избиваемый китаец орал диким голосом: “хуза ю! хуза ю!”

Я не выдержал и бросился к китайцу.

— Что вы делаете, как вы смеете бить, — сейчас бросьте!

— А что, ваше благородие, у нас завсегда так, а то как узнаешь, где ихняя шайка, — ответил мне вахмистр, а казаки неодобрительно поглядывали на меня, видимо, удивляясь неожиданному вмешательству, однако оставили китайца, который всхлипывал и говорил:

— Моя хуза мею, моя машинка мею (я не мошенник), моя дальеко нету, моя Вейсухэ живи...

В этот момент несколько казаков привели еще двух китайцев, а впереди бежал толстый “купеза”, который упал передо мною на колени и что-то быстро залопотал.

— В чем дело, что ему надо? — спросил я.

— Купеза он, ваше благородие, вот эти два его в сопки тащили, да мы их схватили, одного Михин шашкой немного попортил.

— Ой, капитан, шанго татады капитан! — вопил “купеза”: — ой хуза ю, моя ломайло!.. Капитан пришла, хуза мею, хуза кантами (голову долой), моя спасибо, — крича л он, видимо, бесконечно счастливый освобождением из плена.

— Ваше благородие, Петрова задело, — доложил мне вахмистр: — только пустое, кость не тронуло, — добавил он, показывая на здорового казака, стоявшего около меня.

— Куда тебя ранило? — спросил я.

— Руку задело, ваше благородие, не извольте беспокоиться — пустяки, — поспешно добавил казак: — я пока платочком перевязал.

Я осмотрел рану. Действительно, пуля удачно скользнула по левой руке выше локтя, не тронув кости.

— Больше никого не тронуло? — спросил я вахмистра.

— Никак нет, все тут, а вот фунфузов штук пять повалили, да може и в сопках кого пулей задело... [221]

Постепенно начали собираться китайцы — жители поселка. Я выслал дозоры (о преследовании в тайге ночью — нечего было и думать), написал донесение командиру бригады на клочке китайской бумаги и, собрав пленных, начал спрашивать их чрез предложившего свои услуги добровольного переводчика из жителей поселка.

Конечно, все они, по их словам, мирные ходи, но галдящая толпа местных аборигенов доказывала, с пеной у рта, что это известные хунхузы. Особенно старался освобожденный “купеза”, показывая на одного, как на хунхузского “старшинку” (начальника).

Пленные — грязные, оборванные, жалкого вида китайцы, одетые в однообразные синие костюмы с типичной хунхузской повязкой на голове, — стояли понурившись и неохотно отвечали на вопросы. В фанзе, куда их ввели, зажгли огонь, который осветил их суровые лица таежников — зверей тайги, попавшихся в капкан, и вид их был — вид затравленного зверя.

И в душе поднималось чувство жалости к этим людям, судьба которых, после страшных пыток китайских тюрем, погибнуть под тяжелым “тау” палача. И казалось, что мы напрасно вмешались в распрю этих желтых людей, которые — одни грабят, чтобы жить, как хунхузы, а другие — “купеза” — живут, чтобы грабить...

Как бы на мои мысли, старый хунхуз, которого “купеза” называл старшинкой, заговорил:

— Зачем лусский капитан хуза ловит. Хуза лусский не тлогай, хуза железная дорога шибко шанго, там хуза ходи, ходи, там хуза лаботай... лусский капитан жалованье получай, хуза жалованье мею, хуза китайский купеза ломайло делай, лусский не тлогай... Хуза сопка живи, живи — лусский дорога живи...

— Ишь ты, что говорит, — вмешался вахмистр, поглаживая бороду. — Вы тут безобразия творите, народ убиваете... Это какой же порядок? Связать их надо, ваше благородие, а то незаметно как убегут, — неожиданно добавил он.

— Ну, связывайте, если это надо.

Сейчас же несколько казаков связали хунхузам руки их же поясами, а косы их привязали одна к другой так, что хунхузы стали гуськом.

Странные люди! И теперь и позже, приглядываясь к жизни китайцев, я никак не мог найти их косе другого назначения, как лишь служить веревкой, когда они пленные, хватать за нее, когда они дерутся, и тянуть за нее помощнику палача, когда им рубят головы.

Стало светать. Оставив человек десять сторожить пленных, мы отправились по поселку. На улице в разных положениях раскинулись четыре убитых хунхуза со страшными шашечными [222] ранами. Прибывшие, когда все окончилось, китайские полицейские стащили в кучу трупы, ругаясь и толкая их ногами и палками. На сопках, в тайге, нашли еще один труп с огнестрельной раной и много следов крови. Там же валялось много китайского добра — материй и одеял, которые не удалось унести хунхузам из разграбленной лавки.

Усталые от бессонной ночи, полные впечатлений стычки, мы собрались домой, когда стало совсем светло. Пленные хунхузы, ставшие еще более несчастными при утреннем свете, потянулись гуськом, а мы, эскортируя эту странную процессию, медленно направились домой, где надо было сдать хунхузов для опроса в разведочное отделение штаба бригады, а после — в русско-китайское бюро для отправления в город Нингуту на суд и казнь.

Несмотря на ранний час, весь русский поселок высыпал навстречу. Нам рассказали, что случайная пуля хунхузов попала в паровоз, что жители были перепуганы, что рабочие отстреливались до самого нашего прихода и благодарили солдата за стычку, с сожалением относясь к нашему раненому.

Казаки подтянулись, запевало махнул рукой... “По дороге пыль клубится, слышны выстрелы порой... То с набега удалого едут сунженцы домой” — подхватил хор, и мы торжественно вступили в русский поселок.

Так кончился первый день моей жизни в Манчжурии...

H. Несмелов.

Текст воспроизведен по изданию: Первая стычка // Исторический вестник, № 7. 1912

<<Вернуться назад

Главная страница  | Обратная связь
COPYRIGHT © 2008-2019  All Rights Reserved.