Мобильная версия сайта |  RSS
 Обратная связь
DrevLit.Ru - ДревЛит - древние рукописи, манускрипты, документы и тексты
   
<<Вернуться назад

АЛЕКСЕЕВ В. М.

В СТАРОМ КИТАЕ

ДНЕВНИКИ ПУТЕШЕСТВИЯ 1907 г.

Глава III

ПО ШАНЬДУНУ НА ТЕЛЕГАХ, ТАЧКАХ И ПЕШКОМ

14 июня. Снова трогаемся в тревожный путь. На этот раз догадались купить подстилку и потому нам в телеге покойно, даже приятно! Ко всему привыкаешь, чорт возьми!

Доезжаем до деревушки Янцзятай. Вылезаем, моемся (что вошло у нас в обычай) и идем гулять по деревне. Заходим в маленький храм. Вокруг нас, конечно, сразу же образуется толпа. Начинаю разговаривать, отвечают. Сначала туго, потом все свободнее и охотнее. Рассказывают, какая фигура кого изображает. Нашлись знающие знаки. Наш кучер, к моему удивлению, читает вывеску храма. Спрашиваю его о значении. «Где нам это понять? Нам не объясняли!» — говорит простодушно. Только в Китае и можно видеть это нелепое явление, когда человек читает, т. е. произносит вслух фонетические эквиваленты иероглифов, буквально ничего не понимая ни в порознь взятых идеограммах, ни в их сложении, образующем смысл надписи. А основой первоначального преподавания является усвоение памятью текста, совершенно непонятного малолетнему ученику, т. е. именно такое «чтение» и неистовое попугайное зубрение. Нужно думать, что всей этой нелепости скоро наступит конец.

Около нас шныряют ребятишки. Забавно торчат у них «рожки», связанные пучками волосы на пробритых головенках. Заигрываю с ними, «пугаю». Сначала [93] шарахаются, потом, быстро сообразив, смеются, прячутся. Старуха умиленно смотрит, спрашивает: «Любишь, небось, детей?» После всех рассказов и россказней о лютой ненависти к европейцам это радушие, простое и искреннее, неизменно трогает и восхищает меня.

Удивительно приветливый, любезный народ!

Выехали в горы. Горы не лысые, как раньше, а покрытые щебнем. Дорога ужасна, расколотить себе голову в телеге — легчайшее дело.

То и дело встречаются памятники, масса их. Все поздние, нынешней династии. Читая надписи на них, невольно изумляешься той щедрости, с которой они сооружаются по самым неожиданным поводам. Так, надпись на одном камне подробно рассказывает о том, как некий чиновник, «возымев жадное сердце», незаконно обложил налогом владельца угольной шахты, а начальник уезда, «ясное небо», соизволил разобрать дело и запретить самовольные налогообложения, «что ко всеобщему ведению и исполнению вырезается на камне, дабы сохранилось во веки веков».

Слепщик Цзун, прочтя эту надпись, находит повод для очередного исторического анекдота, коими он буквально начинен. История такова. При Сунской династии жил некий придворный актер Ли Цзя-мин. Как-то раз государь, у которого он был на службе, прогуливался в парке, зашел в беседку, посмотрел на горы Чжуншань и сказал: «С гор Чжуншань идет сила дождя». Ли Цзя-мин ответил ему в тон: «Дождь, хотя и подходит, в город войти не посмеет». Государь не понял и с удивлением спросил: «Что это значит?» Актер сказал: «Он боится тяжелых пошлин вашего величества». Величество было пристыжено, усрамилось и велело наполовину скинуть налоги.

Удивительный тип этот Цзун: вечно весел, доволен, разговорчив. Речь его, богатая всякими народными словечками и поговорками, чрезвычайно образна.

Подъезжаем к горе Сяотаншань и поднимаемся наверх, дабы узреть первый, по регламенту археологической миссии Шаванна, памятник — могилу одного из двадцати четырех образцов сыновней почтительности — ханьского Го Цзю-и.

Эта добродетель — сяо (почитание старших) — лежит в основе всей конфуцианской морали, определяя [94] как семейный уклад, так и общественный (ибо сыновняя почтительность простирается и на почитание отца большой семьи — государя). Она — фундамент целой пирамиды моральных отношений, созданной учением Конфуция. Эту пирамиду составляют пять постоянных отношений, чтимых конфуцианцами как пять заповедей: отец — сын, государь — подданные, старший брат — младший брат, муж — жена, друзья между собой. Сын почтителен, отец любвеобилен; государь справедлив,, подданный предан; старший брат относится к младшему, как к сыну, младший к старшему как к отцу; муж относится к жене, как к слабому, жена верна; дружба основывается на честности и доверии. Все это незыблемо, нерушимо и не подлежит критике. Человек благородный не сомневается в этих пяти постоянствах, только низкий человек их нарушает.

Добродетель сяо, являясь таким образом частью конфуцианского учения, чуждого религии, почитается, однако, с откровенной религиозностью. Го приносятся жертвы, гробница превращена в храм, причем храм... даосского типа. Мало того: первое, что нам бросается в глаза,— это восседающая Гуаньинь — божество буддийское. Рядом — Юй-хуанди — один из «троих чистых» — божество даосского культа.

И вот представители трех враждующих на протяжении тысячелетий учений мирно уживаются в одном храме, ибо китайский народ с потрясающим добродушием и примечательным (не в пример другим народам) безразличием синкретизировал все эти учения в одно, дав ему даже специальный термин сань-цзяо, три учения. На иконах иногда рисуют всех трех патронов — Конфуция, Будду и Лао-цзы — в едином контуре, не делая разницы между ними. Каково Конфуцию, презиравшему религию и только высокомерно ее терпевшему, очутиться в объятиях Будды, а Будде, монаху, аскету, холостому ненавистнику плоти, видеть, как перед ним жгут свечи, прося о рождении сына или о скорейшей наживе и обогащении! Или философу Лао-цзы превратиться в родоначальника знахарей и заклинателей! Но, несмотря на столь резкую разницу вкусов, все они слились во всепоглощающей китайской народной религии, слепо ищущей заступничества от лиха, которое-де подстерегает на каждом шагу. [95]

Конфуцианство не знало ни бога, ни духа. Совершенные люди древности — вот кому надо поклоняться!

Даосизм представляет духов и бесов в огромном количестве, но в полной анархии.

Буддизм же дал определенного бога — Будду. Что делает Будда человеку? Он милосердствует. И это главное. И вот культ милосердного Будды и особенно его бодисатвы Гуаньинь полноправно вошел в китайские храмы.

Гуаньинь (сокращенное вместо Гуаньшинь) пуса 1 переводное имя бодисатвы Авалокитешвара. Не уходя из мира в нирвану — окончательное и блаженное угасание жизни,— он, наоборот, жертвует собой, чтобы оказать помощь страдающему человеку. Он является по молитве во всяких бедах и обстоятельствах, принимая каждый раз ту форму, которую он считает наиболее удобной для данного случая. Первоначально этот бодисатва был мужчиной и именовался Великий муж Южного моря, ибо основное его местопребывание находится на острове Путошань в Южном море, где и ныне сосредоточены монастыри, ему посвященные (восемьдесят шесть монастырей!). Однако уже с давних пор в Китае он превратился в божество женское, ибо доброта, добродетель, изображается через слово, которое есть, материальность, женское начало. Превратившись в женщину (Гуаньинь), бодисатва тем самым как бы специализировался, и теперь к его компетенции в основном относятся ниспослание детей и избавление людей от всяких напастей и скорбей в этой жизни. Ее величают в эпитетах, вполне аналогичных христианской божьей матери, «заступнице усердной»: она — великая сострадалица, великая печальница, помощница в невзгодах и т. д.

Гуаньинь — богиня особо чтимая, популярность ее не уступает няннян (о которой уже говорилось), и оба эти культе, вполне тождественные друг другу, переплелись теснейшим образом. Буддийское происхождение Гуаньинь сказывается главным образом в стиле ее изображений. Так, в этом храме она восседает на лотосе, [96] по-буддийски подогнув ноги ступнями наверх, в прическе у нее уместились четыре птицы. Около нее стоит ваза с воткнутой ивовой веткой — кропило со святой водой. Перед богиней распластался в молитвенной позе мальчик.

По храму нас водил, показывал и объяснял все очень старательно лаодао — даосский монах в хламиде и желтой шапке. У него в комнатке мы пили чай, и я списал некоторые из любопытных вещей, висящих на стене. Меня заинтересовало письмо с приглашением на «снятие ноши». Я не мог понять это выражение, лаодао объяснил. Оказывается, настоятель храма — это выборная должность, на которую местное общество приглашает какого-нибудь известного своим высоконравственным доведением монаха (и точно так же изгоняет, когда высокая нравственность теряет свою высоту).

В день вступления на должность настоятеля устраивается торжественный обед, это и называется «снять ношу», ибо приглашенному монаху приходится преодолеть путь, чтобы прийти сюда, а здесь он может, «сняв ношу», отдыхать «среди покоя и уважения».

Любезный лаодао сыскал нам эстампера в помощь Цзуну, и со всей поверхности памятника (стены усыпальной ниши гробницы Го) будет снят слепок. Интерес к памятнику заключается в том, что это единственная ханьская серия плит, сохранившаяся в прежнем виде и расположении. Однако, несмотря на громкую археологическую известность памятника, обращаются с ним весьма зверски: куча сена, наваленная до потолка, скрывает многое от глаз зрителя, да и до плит не доберешься за раскрашенными позднейшими фигурами, изображающими отца и мать Го, и еще какими-то, которым я не знаю смысла.

Выйдя, наконец, из помещений, любуемся живописной панорамой: полуразрушенные храмы со сводчатыми крышами, волнистая линия стен, а вдали — старые бурые горы и на их фоне — ярко зеленеющие свежие террасы, одна над другой, одна над другой.

Спрашиваю старика, стоящего около меня: «Чем объяснить эти террасы?» Говорит: «Человеческий труд». Подумать только: распаханные горы! Не знаешь, ужасаться или восхищаться, глядя на такое человеческое упорство. Вот что значит китайский труд! [97]

Вечером во дворе гостиницы разговариваю со слугами и их знакомыми, которые, конечно, собрались поглазеть на нас. Меня понимают довольно прилично, и я еще понимаю кое-как. «Еще» — потому, что диалекты в Китае настолько отличаются один от другого, что, например, южный и северный диалекты представляют собой буквально иностранные языки. Я сам присутствовал при разговоре пекинца с шанхайцем, который они вели на... французском языке! Только письменность объединяет всех, это величайшее среди языков мира единство (латинский язык в Европе всем чужой и латинский алфавит никого не сближает). Можно представить себе такую картину: сидят люди из Пекина, Шанхая и т. д., японец, аннамит, кореец и читают одно и то же, а сказать друг другу не могут ни слова. Неграмотный же китаец сообщает свои мысли вне письменности, и их надо ловить на слух, письменность здесь только тормозит. И вот тут тоны, меняющиеся повсюду (уже в Тяньцзине они отличаются от Пекина), представляют огромную трудность. Разговорный язык состоит из весьма небольшого числа комбинаций, но эти комбинации надо умножить на четыре различных тона, что дает уже более 1500 комбинаций! Вполне достаточно. Поэтому далеко не все диалекты подчиняются тональностям, и в каждом диалекте свои законы, другие окончания, другие ударения.

Однако говорящий хорошо по-пекински понят везде (хотя, конечно, не без курьезов). Весь вопрос в том, чтобы действительно хорошо говорить. Лучший способ обучения разговорному языку — это подражание. Тем, кто стыдится подражать, как обезьяна, научиться труднее, и результаты плохи. Пример тому — Шаванн и еще более — мой пекинский приятель, тоже китаист, Вайншток. Из ненависти ко всякому актерству и вычурности он принципиально говорит без тонов, чем смешит китайцев, хотя они и восхищаются его знаниями. Надо, конечно, стремиться не к актерскому подражанию, а к точному. Не надо гнаться за красивостью речи и переводить со своего языка, а пускать в ход самые простые, известные уже обороты. Совершенство редко достижимо, виртуозность не нужна. Лучше удовлетворяться скромными претензиями: быть точно понятым. Неискусность не вызывает неуважения, а неуклюжая виртуозность смешна [98] и, как всякое фальшивое самолюбие, сразу же ощущается собеседником.

Все настоятельно советуют ехать в Линъяньсы: большой монастырь, хорошая, славная местность. В археологическом описании, которым все время пользуется Шаванн, говорится о монгольской надписи, находящейся в этом храме, и мы решаем завтра же ехать туда.

Засыпаем под свист флейты и пение: это музыканты залезли на стену и стараются вовсю.

16 июня. По дороге впервые встречаю культ древнего дерева (дендролатрию) и вселившегося в него духа. Перед коренастым ветвистым деревом каменный алтарь и обычные для божества надписи вроде: «Если попросишь — обязательно исполнится».

В Линъяньсы едем на специально нанятых ослах по ужасной каменной дороге.

Монастырские земли начинаются далеко от ворот Линъяньцзинцзан. Расспрашиваю крестьян (с трудом). Оказывается, они работают исполу на самых кабальных условиях: половину себе, половину монахам. На эти-то труды и содержится знаменитый грандиозный монастырь.

Кругом горы. Перспектива чудесная, величественная. Горы в закатном сиянии оделись в нежные гармонические цвета и плывут перед глазами, укладываясь мягкими, покойными складками. Издали виднеется прелестная пагода в кипарисовом лесу. Какое восхитительное местонахождение, полное поэзии, приволья! И это не исключение: все буддийские монастыри расположены, как правило, в самых живописных горных местах Китая. Очарование буддийских монастырей давно привлекало поэтов, и уже в Танскую династию появляются поэты-монахи, ушедшие от суетной и пошлой жизни китайской служивой интеллигенции в леса и горы, дабы воспевать одну природу в ее чистоте и величии.

Подъезжаем. Храм огромный, светлый. Навстречу высыпают бритоголовые хэшаны в черных хламидах, которые лишь подчеркивают их откормленные, пышущие здоровьем физиономии.

Расспрашиваем о монгольской надписи — ничего не знают. Идем осматривать. Обилие памятников, правда, позднейших эпох, поражает. Шаванн нашел дерево, [99] освященное Сюань-чжуаном, знаменитым китайским путешественником VII в., который ездил в Индию за буддийскими книгами и оставил тщательные описания мест в географическом и историческом аспекте. Дерево Сюань-чжуана — это огромная развесистая белая туя, которых здесь вообще великое множество.

Ползем наверх со страшными усилиями. Послушник, разговорчивый малый, ведет нас повсюду, в том числе и на кладбище монахов, где среди деревьев утопают ступы и памятники с высокопарными надписями всех веков. Наверх карабкаемся по разрушенной лестнице. В скалу врезаны широкие надписи, увы, позднейшие, а мы искали монгольские.

Беседуем с любезным послушником, дарим ему складные ножницы, и тот в безумном восторге: спускается по головоломной лестнице, не глядя под ноги, и все любуется ими.

Хэшаны встречают нас криками: «Нашли! Нашли!» Ведут. Оказывается, действительно, памятник Юаньской династии. И он, конечно, погребен в свалке мусора! Мы в восторге, что удалось вызволить эту ценную для науки вещь. Теперь она будет фигурировать в альбоме Шаванна.

Китайские ученые всегда относились к вторгшимся кочевникам, владевшим ими, с полным презрением. И законно, ибо все захватчики-династы, покорявшие Китай и в III в. до н. э., и в IV в. н. э., и в Х, и в XI, и в ХIII (монголы) и в XVII (маньчжуры), — все эти мелкие наполеоны и наполеониды, обрушивавшиеся на Китай, имели одну и ту же общую участь: они вырождались в нуль, оставляя Китай таким же мощным культурным массивом. Весьма прискорбно, однако, что это законное презрение к захватчикам уже незаконно распространилось и на их письменность, лишенную иероглифов. Китайская наука не интересуется подобными памятниками, государство же одинаково равнодушно ко всему вообще, и вот древние каменнописные памятники валяются в мусоре, служат мостовой, стиральными досками, рычагами колодцев, а не далее как вчера в Сяотаншаньском храме мы видели тоже юаньский камень с весьма тонкой резьбой, который украшал стены... уборной.

Вечером весь персонал за нами стремительно ухаживает. Погонщики ослов, слуги, послушники (игривый [100] и веселый народ), какой-то гость, славный и симпатичный китаец Чжан, который, увидев нашу ученость, относится к нам прямо-таки подобострастно, сидят с нами в беседке, покрытой виноградом, и, беседуя, ужинают. Каждый норовит сказать нам что-нибудь приятное, изобрести какой-нибудь комплимент нашей «тонкой учености».

Образование, особенно в утонченном его виде, ни протяжении веков всегда считалось самым достойным занятием, и глубочайшее уважение к умственному труду стало, воистину, национальной чертой китайцев.

Ложась спать, высказываем свои тайные опасения относительно клопов. «Мы сами здесь живем. Это не гостиница. Откуда взяться всей этой дряни?» — говорит послушник. Мы тронуты любезностью. Клопов, действительно, не оказалось. Монашеские кельи ничуть не хуже жилых домов.

17 июня. Просыпаемся рано утром. На просторном красивом монастырском дворе монахи, выстроившись шеренгой, чистят рот щетками. Отправляемся делать слепки с памятников. Первые опыты раздражали обоих. Потом под умелым руководством Цзуна дело пошло на лад. На прощанье данцзяды (хозяин) заколол барана. Отменный отвальный обед сопровождается все тем же потрясающим радушием. И вот мы снова в пути. Ужасная дорога, возмутительная. Жар, пот, жажда. Выпиваем флягу за флягой, чашку за чашкой. Пот струится градом в полном смысле этого слова.

Шагаю по жаре, мечтаю, обдумываю мою жизнь. Как хорошо чувствовать себя свободным от повседневности, от эфемерных желаний удобств и богатства. Жажду одного: развивать и насыщать свой интеллект.

Проезжаем мимо довольно импонирующей группы гор. Это знаменитый Тайшань, культ удела Лу (родины Конфуция). Местность у его подножия славится храмами и служит пристанищем оккультных созерцателей, ибо гора Тай — последняя инстанция подземного судилища. Однако что это за горы?! Извозчик говорит: «Это издали кажется низким, вблизи же — ух, как высоко!» Типично.

Подъезжаем к Тайаньфу. Люднее и люднее деревни. Наконец, стены. Обретаем себе наилучшее до сих пор [101] пристанище. Моемся с наслаждением, граничащим с исступлением. Затем отлично обедаем огромной курицей.

Приходит славный малыш — сын хозяина, и я долго и с удовольствием с ним беседую. Вот из кого следовало бы создавать передовые ряды китайской интеллигенции!

В сопровождении мальчугашки идем в лавки покупать хуары — лубочные картинки. Нас изрядно надувают (на то мы и европейцы), но не в этом дело. Купили заклинательное изображение Чжан Тянь-ши и его амулет. Картинка печатана с деревянной доски и представляет собой порождение весьма грубой и вместе с тем интересной для наблюдения фантазии.

Чжан Тянь-ши — «небесною силою учитель» — изображен в угрожающей позе, с поднятым мечом и чашкой с лекарством, которое отгоняет ядоносных животных, ибо заклинательная компетенция Чжана, кроме бесов и нечистой силы оборотней, кошмаров и т. д., простирается еще на так называемых пять ядоносов, к коим относятся скорпион, паук, трехлапая жаба, змея и стоножка. Все они изображены под ногами заклинателя: он попирает их, устраняя, таким образом, возможность причинять людям зло. Эти «ядоносы» особенно вредят человеку при наступлении жары в пятой китайской луне (т. е. как раз теперь, в июне). Поэтому надпись на амулете призывает силу амулета на пятое число пятого лунного месяца. Также весьма любопытны картины-заклинания, которые на языке местных торговцев называются «Пять чертей веселят Пхара», изображающие фигуру заклинателя Чжун Куя (в простонародные именуемого Пхаром) в компании подчиненных ему бесов, старающихся ему угодить, чтобы не навлечь его гнева и не быть «разрубленными» его священным мечом. Рыжеволосые, безобразные бесы всячески стараются снискать благоволение маэстро Чжун Куя: один из них взгромоздился на другого и держит в руках чайник с вином, готовясь сейчас же налить в опорожненную повелителем чашу. Другой держит поднос с плодами на закуску. Пять ядоносных зверей — жаба, стоножка, ящерица, змея и паук — также празднично настроены и слушаются хозяина. Сам он, изображенный в плаще ученого (ибо, по легенде, он неудачный кандидат на доктора), с отвисшими жировыми складками (заимствованный из буддийской иконографии символ полного [102] довольства), пьет вино из чарки, но сохраняет свой свирепый вид и, судя по направлению взгляда, отлично помнит, где лежит его грозный меч. Смысл картины, по-видимому, следующий: «Вот как слушаются черти Чжун Куя! Мы просим его изгнать бесов, шалящих в нашем доме и наводящих болезни, бедность, неудачи, и ядоносных насекомых, вредящих нашим детям». Отсюда понятно, что наибольшим спросом такие картины-заклятья пользуются именно сейчас, в разгар жары.

Эти религиозные картинки-иконы при первом же взгляде на них явно напоминают китайского актера: та же поза, экспрессия, пышное одеяние. Таким образом, китайская лубочная икона представляет собой трогательное соединение религиозного содержания с пышной парадной театральной формой, и покупатель, надо полагать, ценит второе не меньше первого.

На обратном пути зашли в школу (сегодня таковых видели уже три). Малюсенькие ребятки от восьми лет сидят и зубрят знаменитое «Четверокнижие» («Сышу») 2 — первые книги старого китайского обучения. Архаический язык этого конфуцианского канона настолько далеко отстоит от разговорного языка, на котором уже привык думать и говорить ребенок, что сходство можно рассмотреть лишь пристальным ученым глазом. Почти иностранный язык, только что в китайской фонетике! Конечно, он не по силам начинающему, и поэтому весь текст вместе с элементарным, непосредственно к нему примыкающим комментарием усваивается наизусть, без особых пояснений, вплоть до возраста, когда ключ к разумению отыщется уже из общего развития ученика. В Пекинском высшем училище (да сюе тан) лекции по китайской классической литературе состоят из чтения ученым профессором выдержек из какого-нибудь классика (в прошлом году «Лицзи», т. е. канон обрядов или установлений) со сводным комментарием, причем оборот [103] мысли схоластически-догматический без всякого участия объективного критицизма. История Китая для китайцев вообще имеет как бы религиозное значение и вполне объективной критике тех событий, которые считаются важными, не подлежит. Тем более в школах. А вначале вообще одна голая зубрежка в виде напевания самых прихотливых мелодий по загадочным нотам — иероглифам. При этом, конечно, каждый поет свое, ничуть не согласуясь с соседом; и образуется настоящий гвалт, который мы и услышали, как только приблизились к школе.

Прелюбопытно экзаменовать ребятишек, заставляя их читать. Читают, ничего не понимая, по задолбленным цзырам 3. Шаванн раздавал вопрошаемым мной ученикам карточки, виды Парижа. Один мальчугашка потом подходит ко мне и храбро говорит: «А тут еще есть наши ученики, дай и им карты». Я был очень тронут. Мальчуган красивый, разумный. Прочел уже массу: «Сышу» («Четверокнижие»), «Лицзи» и т. д. Побольше бы таких мальчуганов! За ним и другие осмелели, рассказывают, кто что прочел. Одно удовольствие, огромное, говорить с ними, дарить подарки! Прелесть!

«Учиться и постоянно упражняться... Не радость ли?» — говорит Конфуций. Но и не ужас ли, что образование дается с таким трудом и, начиная с шестилетнего возраста и кончая чуть ли не к тридцати годам, китайский так называемый потомственный ученый посвящает все свое время, с утра до ночи, изучению своего языка? Не говоря уже о том, что при такой системе обучения совершенно не остается времени для иных предметов. Трудно, видя это, не стать на сторону реформы, и самой решительной реформы. Но также невозможно и не согласиться с необходимостью поддержать преемственность национальной древней культуры, не теряя унаследованных сокровищ. Ясно, что нужна какая-то «золотая середина».

18 июня. У самого подножия горы раскинулся огромный Таймяо — храм Владыки Восточного пика, как обычно именуется Тайшань — высший судья душ умерших. Он, как и чэнхуан, — самый характерный [104] показатель китайской религии. Культ его повсеместен и едва ли, например, в Пекине он менее ярок. Надписи в его храме — это большей частью цитаты из китайских древних классиков и делаются «сих дел мастерами», работающими при храме же, делаются по классическим трафаретам. Китайскому ученому-конфуцианцу их применение к данному культу кажется, конечно, только банальным, ибо в контексте, из которого эти цитаты вырваны, они историчны и логичны, а здесь сплошной трафарет, гораздо более обильный, чем надписи христианских храмов, но такой же ограниченный и повторяющийся. Надписи эти — прежде всего общее славословие: «Твою силу мы чтим выше трех других» (Священных Гор) и т. п. Далее в надписях указывается сила воздействия духа на совесть и судьбу: «Ты будишь закоснелых и заблудших!» И, наконец, надписи славословят божью благоутробную милость: «Здесь у тебя в руках все виды счастья людей», «Своей милосердной благостыней ты охраняешь наших голеньких» (ребят), «Ущедри грешных нас, как землю дождь». Здесь уже компетенция бога расширена до общей благости, охраняющей детей, дающей богатство и т. п., как будто бы и не относящейся к загробному судопроизводству. (Точно то же мы наблюдаем и в храмах чэнхуана.)

Все эти надписи не имеют ни подлежащих, ни местоимений, выдержаны в строгой ритмичности и полностью соответствуют эпистолярному стилю в христианских храмах. Переводя, я восстанавливаю их по контексту, который ясен.

Конечно, массовый посетитель храма, будучи безграмотным, ничего не понимает. Для кого же они? Переводчиками-посредниками являются полуграмотные даосы-монахи, под влиянием которых находятся главным образом женщины, доверчиво внимающие прописной морали.

«Честно нажитые деньги твои дети и внуки наследуют» и т. п.

Некогда Таймяо являл зрелище величественное: храм спланирован по образцу Запретного города в Пекине. Громадные дворы, обсаженные деревьями, стройные арки, ворота, множество павильонов-храмов, прекрасные памятники плиты. И на все это былое величие надвигается запустение, готовясь поглотить его [105] полностью. Только кипарисы выдерживают натиск: тысячелетние могучие деревья действительно великолепны. Одно из них посажено танским богдыханом (как сообщает надпись). Заходим в первый павильон-храм. На, полу — кучи сена, через все помещение, от статуи к статуе (от божества к божеству) тянутся веревки, сушится белье. Два страшилища с огненными волосами (один черный, другой белый) напрасно свирепо таращат глаза: их присутствие не нарушает домашней обстановки, и в храме по-семейному спят, едят, просевают хлеб. По соседству разместились торговцы и, видимо, не дождутся неистовствующего бича, как «торгующие во храме» иудеи.

Идем дальше. В следующих дворах целый ряд памятников содержит указы богдыханов ехать на поклон к Дунъюэ (Восточной горе). Высокопарно и трудно [106] читаемо. Заходим в следующий храм. Он занят цирюльником. На стенах, расписанных божествами в облаках и лентах, на фоне их блаженных физиономий висят японские объявления о противоопиумных пилюлях. И так на каждом шагу. На рекламы местных лекарей, вроде «Специально лечу от тошноты» и т. п., мы вообще перестали обращать внимание. Предприимчивость монахов, сдающих все эти храмы в любую аренду, как видно, не имеет предела. Представить себе что-нибудь подобное в Италии или Испании! До чего все это непохоже на сурово-религиозную Европу! Наконец, входим в главный храм. Огромные пространства стен заняты великолепно сохранившейся росписью времен династии Сун. Множество фигур изображает шествие богдыхана на поклонение горе Тайшань: отправление из столицы, шествие и встреча богдыхана на верху горы. Свита, придворные, войска, карета богдыхана, дары на диковинных зверях-чудовищах — все выписано тщательно, красивым, четким штрихом.

В одном зале Таймяо нам показали огромный кусок яшмы — драгоценность, не имеющую цены. Это знаменитая хотанская яшма, с одного края она теплее, с другого — холоднее. Яшма вообще ценится в Китае выше всех других камней и служит предметом обожания и мистической поэтизации. В литературе это — самый классический и изысканный образ. Яшма чиста, струиста, тепла, влажна, одновременно мягка и тверда. Она не грязнится, не зависит от окружающей ее температуры и, следовательно, есть лучший образ благородного человека, не зависящего от условий жизни. Яшмы в руке поэта — его стихи. Яшмы в порошке — это разбросанные по бумаге перлы каллиграфа (а каллиграфия в Китае ценится наравне с живописью). Яшма — это красивая девушка, это — человеческая доблесть; яшма — это милый, прекрасный человек, ибо чистое сердце его сквозит и струится, как яшма. Наконец, «яшмовый сок» — это вино... Решительно, все лучшее — это яшма.

Перед уходом из храма я долго беседовал со стариком-гадателем и описал себе в книжечку весь его ученый багаж (стихи на каждый случай гадания). Вообще гадание чрезвычайно сильно распространено в Китае: «отраженье духа» — искусство физиогномики, т. е. [107] гадание по чертам лица, геомантия — гадание по поверхности земли, без которого не проходит ни одно дело, особенно похороны, и т. д. В книжечке большое место отведено гаданию о браке. Гадательные формулы вменяют в непременное условие бракосочетания, чтобы по два особых циклических знака 4 для года, месяца, дня и часа рождения жениха и невесты отнюдь не противоречили друг другу. Так, например, молодой человек, родившийся в год Змеи, не должен жениться на девушке, родившейся в год Мыши (в противном случае на них обрушатся страшнейшие несчастья, на щедрое описание которых у гадателя имеется большой запас готовых шаблонов). Точно так же и девушка, появившаяся на свет в год Тигра, не смеет мечтать о приглянувшемся ей кавалере, рожденном в год Овцы, и т. п. Конечно, гадатель может многое изменить в этих комбинациях, подгоняя их по собственному произволу, но чтобы этот произвол действовал в желательную для гадающего сторону, надо подсыпать и подсыпать монеты. Можно представить себе, как осложняется этим изощренным суеверием и без того-то нелегкая жизнь китайского крестьянина.

От Таймяо, от его северных ворот, начинается дорога-лестница на Тайшань, идущая к самой его вершине. Этот подъем сулит нам много интересного.

Неподалеку от Таймяо расположился храм другого весьма популярного божества — бога денег, Цайшэня, стоящего во главе целого легиона богов денежного обилия. В его свите находятся: дух, посылающий выгоду торговле; отрок, зовущий деньги; жирный, с отвислым чревом, Лю Хар — бог монет и многие другие.

В этом храме меня заинтересовали фигуры, ведущие на поводу коней. Окружающие объяснили, что это — кони-звезды (синмар), предназначенные для поездок самих божеств. Молиться — значит приглашать, просить бога прийти на помощь. Конечно, вежливо при этом послать за ним коня: так и богу удобнее, и явится он скорее. Обычно для этой цели покупают бумажные изображения и самого бога, и коня-звезды и после [108] молитвы сжигают их, т. е. как бы приглашают и провожают бога.

В стороне от центральных фигур Цайшэня и его приближенных я, к своему удивлению, встречаю фигуры водяных божеств, заведующих разделом вод, усилением волн и прочими водными делами. Им, как всем водным духам, следовало бы находиться в храме Лун-вана — Царя Драконов, Водного Владыки, а никак не в храме Цайшэня. Даос-монах простодушно объясняет, что это делается, дабы привлечь в храм побольше верующих. Есть свободное место в храме — отчего же не поставить лишнюю пару богов! Чем больше, тем лучше. Даос угощает нас хорошим вкусным чаем. Заваривает его чрезвычайно аппетитно: сухие листья чая кладет прямо в чашку, и там уже обваривает крутым кипятком. Затем накрывает другой чашкой, лишь несколько меньшего диаметра. Листья опускаются на дно, и зеленоватый отстой мы отхлебываем глоточками, отодвигая край верхней чашечки. Наслаждение!

Я вообще крайне доволен приемом, который нам здесь оказывают всюду. Любезнейший народ, гостеприимный, вежливый, услужливый!

Китай — страна вежливости и, даже более того, — страна привета. Уже в Пекине я был поражен обилием форм выражения привета на китайской почтовой бумаге и почтовых конвертиках, где благопожелания и изысканнейшие комплименты представлены в вариациях совершенно виртуозных. И в путешествии я на каждом шагу отмечаю исключительную приветливость населения. Заходим ли мы в храм, или в школу, или в лавку — нас прежде всего усаживают на почетное место, угощают чаем, расспрашивают, интересуются, не скупясь на комплименты, и манеры у всех строго почтительны.

Но вежливость и привет идут еще гораздо далее, в самую толщу народа. Когда мы с Шаванном проходим, сидящие на корточках и отдыхающие рабочие или крестьяне поднимаются и необычайно приветливо кивают головой. Если курят или едят, то делают руками приветствие, поднимая их вместе с чашкой, куском хлеба, трубкой и т. д. Приглашают разделить трапезу, как бы ни была она скромна. И так повсюду. Удивительно! Китай — особая страна. И чем дальше, тем больший интерес привязывает меня к ней, полной стольких еще [109] для меня загадок. Я чувствую себя великолепно. Шаванна же подобная жизнь утомляет.

На обратном пути заходим в Гуаньдимяо. В храме идет приготовление к театральному представлению. Сцена, как это водится, устроена против главного алтаря, лицом к богу, а то, что зрители при этом стоят к нему спиной, никого не трогает и не возмущает. Богатая постоянная сцена поражает роскошью. Под крышей и на балках вырезаны из дерева целые сложные исторические сцены в мельчайших деталях и с гармоничным связующим орнаментом. Зрителю дана, таким образом, полная возможность наслаждаться этим художественным зрелищем. Однако китайскому вкусу и чутью не меньше говорит художественное убранство сцены, литературное по содержанию (о чем я уже говорил) и каллиграфическое по форме. Известно, что каллиграфия в Китае считается искусством высоким, не уступающим живописи. За каллиграфической реликвией (например, знаменитого каллиграфа IV в. н. э. [110] Вань Си-чжи) охотятся из поколения в поколение; о ней пишутся трактаты за трактатами; она оценивается в невероятные суммы, и даже эстампы с имитирующей ее плиты далеко не всегда доступны. Само собой разумеется, что для убранства сцены подобное каллиграфическое оформление отбирается с большим старанием. Литературные формулы, как водится в таких случаях, полны сложных литературных намеков и, так сказать, больше не говорят, чем говорят, предоставляя знатокам разбираться в смысле надписи по мере их собственной остроты и чуткости. Так, над дверями, ведущими на сцену из задней единственной стены, крупнейшими иероглифами пишется обыкновенно следующее: над правой дверью — «Чу цзян», т. е. «Выходит воеводой»; над левой — «Жу сян», т. е. «Входит министром». Смысл этой надписи исходит из общего содержания исторических драм, где главные роли распределены между защищающими трон или, наоборот, его свергающими генералами, с одной стороны, и честными или, наоборот, вероломными министрами — с другой.

Таким образом, надпись имеет следующий смысл: «Актер отсюда выходит в роли генерала, а сюда (налево) уходит в роли министра», или еще вернее: «Актер, вышедший (за границу) воеводой; актер вошедший (во дворец) министром». И все это только для того, чтобы сказать попросту: «Вход — выход!» А это, конечно, простейшая надпись.

21 июня. Восхождение на Тайшань заняло у нас два дня. Начали мы его в 6 часов утра 19 июня.

Вся дорога от подножия горы до ее вершины — это ряды гранитных лестниц и мостовых. Грандиозное сооружение!

Террасы, которые образует возвышенность, составляют как бы отдельные марши этой лестницы. И с каждым таким маршем все более открывается живописный вид.

Груды, сплошные груды полуседых камней создают общий красивый фон. Порой на большом камне высечено крупными красными знаками изречение вроде: «Облачные горы, чудная перспектива». Овраг с маленькой речкой-ручейком тоже завален причудливо изрытыми камнями, на откосах его — пещеры. Каменисто, дико, но и [111] здесь живут. Уклоны горы подрезаны, и на них — кропотливым трудом возделанные пашни. Землянки врезаны в почву; жизнь прилепляется всюду.

Чем выше, тем шире открывается красивая картина гор, поросших мхами и папоротниками всех оттенков. Изумительные, щедрые сочетания красок.

Надпись на придорожном камне патетически комментирует: «Мало-помалу входим в страну прекрасного». Старатели с литературными замашками прицепляются буквально к каждому случаю: дереву, камню, чтобы написать что-нибудь, не останавливаясь перед отсутствием таланта и даже грамотности.

Каменная лестница идет к вершине горы, то поднимаясь, то спускаясь. По этому поводу говорится, что она «устремляется в облака».

Повсюду — массы нищих. Ребятишки карабкаются по бокам дороги, бросаются под ноги, просят милостыню (взрослые эксплуатируют их). Старухи и старики причитают нараспев.

Пилигримки (паломницы) на каждой лестнице, перед каждым храмом бьют челом, твердя: Амитофо, хотя храмы и не буддийские. Амитофо — это китайское звучание имени Будды Амита. Бесконечное повторение этого обращения к Будде соответствует многократным «господи помилуй» в христианских церквах 5.

Добираемся до Чжунтяньмынь — Средних Небесных ворот, отмечающих полпути. Отдыхаем в чайной. И здесь, конечно, тоже надписи. В одной, например, весьма подробно говорится о том, как в «день сжиганий» (праздник предков) ученые и чиновники собираются в местном храме, чтобы жечь благовония. Народу собирается много, все едят и пьют на дороге (в чайных), поэтому чай достать трудно, а если в этот день не напьешься, то весь год будешь страдать от жажды (очевидно, такая примета). Мораль ясна: торопитесь напиться чаю, хотя бы и не в «праздник сжигания»!

Ползем дальше. Длинной нитью тянется наверх ряд лестниц. А внизу панорама: складки гор, долина во мгле, русло знаменитой в истории Китая реки Вэньхэ [112] и город Тайань, квадратно лежащий в зелени сосен и кипарисов. «Взойдешь на Тайшань, и земля кажется маленькой», — сказал Конфуций, поднявшийся, согласно преданию, до этих самых мест.

Минуем Пик тысячи сосен. Сосны действительно всюду. Среди камней, на выступах скал, каким-то чудом укоренившись в малейших расщелинах, растут они, изогнутые, с плоской кроной и по-змеиному вьющимися ветвями, — естественная стилизация, столь близкая искусственной стилизации китайской живописи.

На одном из уклонов горы расположилась летняя резиденция американских миссионеров. Что ж, место выбрано со вкусом!

Доходим до храма Лежащего тигра. Здесь пребывает священный тигр с горы Тай, знакомый мне по лубочным картинам, где он изображается рычащим на чертей и охраняющим дом от нечистой силы. На соседней скале древним почерком, которым пишутся талисманы и заклинания, написан огромный знак тигра.

По дороге масса храмов. Большинство из них — маленькие, грубые, грязные, разрушенные. Груды беспорядочных плит. Эти храмы, как и везде в Китае, содержатся только на милостыню, денег от казны не получают и ремонтируются только тогда, когда кто-нибудь возьмется за это дело сам лично, иначе монахи все истратят на себя. На вершине горы строятся новые, огромные храмы. Поэтому нас все время обгоняют люди (взрослые и ребята), тащащие на плечах известь (не легкое дело!), а отнесшие груз бегут навстречу с отчаянной быстротой по крутейшим бесчисленным ступеням.

Преобладающее количество храмов посвящено, конечно, культу чадоподательницы Сун-цзы няннян, особо вездесущей и наиболее из всех почитаемой. Это божество китайская фантазия сопрягла с полуисторическим прошлым и, исходя из предания, гласившего, что у основателя династии Чжоу (XII в. до н. э.) Вэнь-вана было сто детей мужского пола, придала божеству плодовитости образ супруги этого князя. В одном из храмов этого культа изображена чета этих счастливых супругов в облачениях, подаренных какой-то верующей (видимо, в благодарность за полученную помощь) и одетых поверх скульптурного одеяния. Перед супругами в ящике лежат деревянные, бумажные и глиняные [113] изображения младенцев исключительно мужского пола (девочки потомством вообще не считаются, а, наоборот, рассматриваются как убыточный товар, который вскармливается и воспитывается не для себя). Эти фигурки уносятся просительницами из храма в виде благодати, способствующей деторождению, а затем, по воздействии, возвращаются обратно в тройном или удесятеренном количестве и, конечно, при соответствующих дарах храму и монахам его.

По обе стороны от богини располагается ее свита, иногда в полном составе: богини, исцеляющие детей от всевозможных болезней, с аксессуарами, указывающими на их специальность.

Почти во всех храмах (а их — масса) я наблюдаю все тот же синкретический хаос, т. е. полное смешение всех «трех учений» (сань-цзяо): конфуцианства, даосизма и буддизма. Впрочем, к нелогичности такого порядка китайская религия вполне равнодушна: в ней, собственно, каждый молящийся — сам себе жрец.

Напротив храма Лазоревой зари (Бисясы), посвященного культу Бися-юань-цзюнь 6, прилепился в скале Грот белых облаков, причудливое соединение архитектуры с естественными выступами самой скалы. На противоположном утесе огромными знаками высечена надпись, сделанная во время посещения Тайшаня танским императором Сюань-цзуном. Памятник прекрасно сохранился и выглядит внушительно. Неподалеку от вершины расположен храм даосской феи Сиванму, божества весьма популярного. Этот мифический персонаж к тому же часто встречается в литературных произведениях. Сиванму — фея далеких Западных гор. В ее садах цветет вечный персик, дающий плод раз в три тысячи лет, которым и насыщает фея свое долголетнее существо 7. В свите царицы — целый сонм фей, однако в храме довольствуются четырьмя. Дабы Владычица [114] Запада не слишком скучала о своем далеком царстве, перед ее алтарем тоже сооружены театральные подмостки.

Добираемся, наконец, до вершины горы. Она совершенно потерялась под неуклюжим давлением только что выстроенных и еще недостроенных храмов, весьма посредственной архитектуры. Получилось нечто плоское, асимметричное, громоздкое.

На стене, сделанной в предотвращение самоубийств, надпись: «Запрещается кончать с собой». Рядом — указ губернатора о воспрещении самоубийств («Только глупый народ на это и способен»). Эти меры, оказывается, вызваны существующим поверьем, согласно которому, бросившись в бездну с этой вершины, можно тем самым избавить своих родителей от болезни и смерти. Приняв во внимание, что безграничное почитание старших составляет основу всей китайской морали, можно себе представить, во что обходится Китаю эта дикость суеверия! Трудно поверить, что кошмар этот — реальность, а не очередная легенда.

Останавливаемся в совершенно новом храме Юй-хуанди, даосского Верховного владыки. Любезный [115] даос-настоятель отводит нам уютную келью, с окном-панорамой на горы. То, что келья храма-монастыря превращается, таким образом, в номер гостиницы и в ней останавливаются к тому же иностранцы, которых, надо сказать, никто в свой семейный дом не примет, никого не смущает и профанацией божьего храма отнюдь не считается. Нам же подобный рационализм только на руку: приятна поэзия храма, а главное — всегда есть, что наблюдать и чему учиться. Зайдя в келью настоятеля, я прежде всего обратил внимание на огромный знак Фо (Будда).

Настоятель — вполне грамотный даос-монах — нимало не смущен подобным смешением религиозных формул и благодушно объясняет, что этот знак ему преподнес какой-то наивный почитатель (очевидно, каллиграф — любитель больших кистей и громадных иероглифов).

Храм уже почти полностью «населен» новехонькими статуями, преимущественно даосских божеств. Даосский культ — это религиозная форма даосизма и, конечно, отнюдь не связан с его философской системой, созданной величайшими мыслителями Китая и идущей сквозь века. Религия, конечно, и близко не подходит к философским статьям даосизма, а питается исключительно его отклонениями в мистику, как-то: овладение магией, алхимические поиски пилюли бессмертия, превращение в ангелоподобное блаженное существо, повелевание нечистой силой и всеми тайнами природы и т. п., а главное — той богатейшей сказочной эпопеей, которую создали на почве даосизма народное творчество и писатели-мистики.

В центре храма стоит статуя Юй-хуана, Яшмового владыки, который, вероятно, представляет собой не что иное, как даосскую интерпретацию старого Шан-ди, верховного божества древней китайской религии. Даосская легенда наделила его типичной биографией: сначала он был принц, потом ушел от власти и скрылся в горах, где познал «абсолютную истину» даосизма (дао) и вознесся на небо. В народе Юй-хуана почитают верховным: божеством, небесным императором. Подле Юй-хуана стоит его придворный штат, духи-генералы, управляющие созвездиями. Среди них тридцать шесть отважных героев легендарно-исторического романа «Речные [116] заводи», целиком основанного на народных сказаниях 8. Так, исторические герои легко становятся сказочными персонажами, а затем переходят и в ранг божеств. В свите Яшмового владыки состоят еще четыре интересных божества: бог молнии, бог облаков, бог дождя и бог града. Последний держит в руке тыкву (хулу), в которой хранится град.

Бог грома, особо безобразный (вместо рта у него — клюв, а глаза посажены очень глубоко) держит в одной руке барабан, а другой заносит громовой молот.

Наибольшей популярностью, однако, пользуется та статья религиозного даосизма, которая имеет дело с заклинанием и изгнанием злых бесов и всякой нечисти. На первом месте тут стоит святой заклинатель Люй Дун-бинь (один из восьми бессмертных). За спиной у него меч, искореняющий оборотней. В руке — веер и мухогонка — принадлежность беспечных бессмертных. Легенда рассказывает его биографию весьма конкретно: он подвижник VIII в., получивший святость и особый секрет владения мечом. Впервые он испробовал чудодейственность этого меча, убив им страшного крокодила в реке Янцзы. С тех пор он ходит по Китаю невидимкой, сокрушая, по молитве верующих, окружающую их нечистую силу.

Между прочим, для «разрубания» нечистой силы всякий заклинатель в Китае пользуется «драгоценным мечом» (состоящим иногда из монет с кабалистическими надписями), имеющим силу наносить удары бесам. Таким образом, против незримого мира нечистой силы метут быть применяемы вполне конкретные средства человеческой действительности. Это и есть то главное, что видит народ в религиозном даосизме: «умение» изгонять нечистую силу.

В остальном же даосские храмы ничуть не отличаются от буддийских, разве что статуй у них еще больше, и носят они причудливые названия («Трое чистых», «Восемь бессмертных», «Темный воевода» и т. п.). Просить же и у них можно всего, чего хочешь (т. е. тех же денег, детей, здоровья). Все же и здесь, видимо, для того [117] чтобы угодить на большее число вкусов, среди бессмертных и чистых стоит всегда и всюду популярный Гуань в узорчатом шлеме и военной кольчуге. И уж сверх всего ассортимента демонстрируется скелет святого (времен Кан-си, XVII в.) с позолоченным черепом, сидящий в позе размышлений в стеклянном футляре. Очевидно, и этот «товар» найдет своего потребителя.

Мирно выспавшись под надежной охраной богов-заклинателей, отправляемся в обратный путь.

Проходя мимо бесчисленных храмов, где в полном хаосе размещен весь неимоверно огромный состав божеств, снова и снова задаю себе вопрос: что же такое религия Китая? Думаю, что она по существу своему вряд ли отличается от всех других религий. Это — то же проявление бессилия человеческого против зол жизни, та же боязнь грозной силы природы и темной силы воображения, наваждения, напастей и всякого лиха, ищущая возможности от них заслониться. Всякий способ является одинаково хорошим: заклинания бесов профессиональными фокусниками, приношения Будде, даосской Троице, сонмам духов всех специальностей, какого бы происхождения они ни были. Визит на Тайшань чрезвычайно полезен мне: он показывает, как немного нужно для обоснования человеческой религии. Хорошее предупреждение против неосторожных синологических обобщений!

Действительно, историк религии часто принимает культ за веру. За громоздкой и сложной внешностью религии легко не увидеть главное: принудительное социальное начало, делающее религию составным началом быта, продиктованным социальным неравенством и недоступностью для масс истинного просвещения. Фасад здания может заслонить и скрыть от взгляда то, что находится внутри его.

22 июня. Сегодняшний визит в даосский храм Ваньшоу-гун (Дворец долголетия) оказался весьма интересным, так как показал весьма наглядно, что храм может быть не более, как гостиницей, клубом. В главном зале, около Юй-хуана стоят изображения четырех бессмертных старцев, из которых один — Сюй Цзин-чжи родом из провинции Цзянси. Поэтому и храм связан с цзянсийским землячеством, представляя собой его [118] клуб и постоялый двор. Несколько раз в год здесь бывают собрания, прибывшие издалека и не имеющие здесь близких останавливаются в самом храме, бесплатно живут и питаются. Богатые земляки дают деньги, бедные вносят свой труд.

В большом Даванмяо я впервые столкнулся с культом дракона (даван) в его наиболее внушительном виде, а именно — в виде Царя Драконов, т. е. обожествленного чиновника, который или отлично боролся с прорывами Желтой реки через плотины, или сам погиб в этой борьбе, утонул. Это огромный храм с роскошно одетыми статуями и многоречивыми надписями. Считается, что душа героя-чиновника перерождается в дракона. Однако за неимением оного в наличности во время наводнения ловят простую змею, сажают в киот и приносят ей жертвы, как Царю Драконов.

Храмы давана ставят во всех местах, где Хуанхэ может прорвать плотину.

По дороге, зайдя в частную школу под названием «Высшая начальная школа», мы нашли широко, по-европейски, построенные классы и площадку для шагистики, на которой и застали пятнадцать длиннокосых парней с таковым же учителем. Остальные малые занимались в это время гимнастикой с флагами. Спрашиваю одного из них по китайской истории. Ничего не знает. На меня это училище произвело весьма отрицательное впечатление. К чему это рабское подражание Европе, вернее — Японии? Неужели реформа приведет к подобному «образованию»?

Проходим мимо американского госпиталя. Американцы выстроили себе великолепные хоромы, живут по-европейски. Шаванн и я спрашиваем себя, в чем же заключается их миссионерство? В госпиталь, по словам нашего разбитного мальчугана, который по-прежнему сопровождает нас, принимают только богатых женщин, которые идут туда... ради чистоты и туалета. И, действительно, перед госпиталем — нарядные китаянки и китайцы, говорящие по-английски. Мне видеть их неприятно и грустно: на место личности выступает самомнящая кукла.

Нет, жизнь народа должна остаться красочно-оригинальной, должна устоять от разрушения, ассимиляции чужой культурой, чужой нацией. [119]

23 июня. Сегодняшний день тоже принес немало интересного.

В Кунцяоань, маленькой кумирне матери Будды 9, я увидел старых монахов, в которых что-то было необыкновенное, и только в конце визита понял, что это были буддийские монахини. Они ничем не отличаются от монахов, также бриты наголо, а под старость так и вовсе на них похожи даже голосом. Есть среди них и совсем молодые. За пятнадцать цзыров (медяков. — Ред.) бритая девка нам земно кланялась. Не балуют их! Монахи-женщины пользуются в Китае скорее дурной, чем хорошей славой. Отчасти их оторванность от семьи и от связанного с нею регламента создает в умах семейных и патриархально настроенных людей предвзятое к ним нерасположение, как к женщинам легкого поведения; отчасти же, не защищенные семьей, они и впрямь легко становятся жертвами любого авантюриста, что усугубляет сильно преувеличенное в этом направлении общественное мнение. Во всяком случае, участь их не завидна, и идут на нее не от хорошей жизни (чего никак нельзя сказать о монахах-мужчинах!).

По дороге видим высокую башню почти европейского образца: башня женщины (точнее — женского туалета).

Китаянки (только богатые, конечно) имеют специальные туалетные комнаты, где они наводят красоту — дело нелегкое, если учесть обязательные в Китае прикрашивания румянами, белилами, выщипывание бровей и прочие ухищрения этого рода, приводящие к полному искусственному фальсификату женской красоты, и вдобавок фантастическую сложность причесок нарядных дам (но также не отсутствующую и у простых женщин). Эти туалетные — святая святых, никто туда не допускается. Там женщины поклоняются богине Бися-юань-цзюнь (няннян), ей и воздвигнута эта [120] башня. Знатные матроны, видно, не скупятся на приношения и усердно посещают этот храм, надеясь, что, быть может, и они со временем станут богинями тоже 10.

Курьезно, что при входе надписи гласят: «Придя сюда, вспомним Будду» и «Лучше всего поклоняться Будде».

У нас серьезные затруднения: где и как нанять тот инструмент, именуемый тележкой, который мы хаяли, до сих пор и который теперь нам кажется верхом совершенства? Давай деньги — не достанешь, говорят нам здесь. Даже чжифу (губернатор) не помог: нету здесь телег, есть только... тачки. И то не на завтра, как хотелось бы, а на послезавтра. Потеряем еще день.

Вечер. Сижу и балагурю с нашими ребятишками, сыновьями корчмаря. Любовно так, хорошо. Маленький мой приятель не отходит от меня, смотрит в глаза, ластится. Мне его бесконечно жаль, хоть он и наживает на нас деньги бессовестно (в лавках ему дают на чай за то, что он приводит нас).

Приходит слепец с женой, тоже слепой. Поют, а когда играют на гуслях, так это уж и вовсе хорошо. Я стал записывать за ними их репертуар, но он оказался слишком обширен. Все это — ритмический речитатив, состоящий из набора приветливо-льстивых благопожеланий, вертящихся вокруг одной и той же темы: «желаем вам всякого счастья», которое изображается столь многоречиво, что даже мне, специально изучавшему в Пекине эти счастливые пожелания, такое словообилие стало в диковинку.

Яркая луна. Кругом спят голые мальчишки, сидят соседи, беседуют.

Мне нравится эта жизнь в гостинице, среди людей. Наблюдай, учись!

24 июня. Чтобы не терять день даром, отправились на гору Гаолишань. В большом, красивом храме Дунъюэ (Дух Восточной горы) — масса памятников, говорящих все о том же совмещении культов. [121]

Помимо обычно представленной толпы божеств, по компетенции своей не имеющих отношения к культу загробного правосудия, видим четыре статуи Ветра, Туч, Грома, Дождя, в этом храме необычных, но таким образом как бы вовлеченных в общий культ.

Жара гнетет. Потеем до бесконечности, до потери всякого сознания, кроме ощущения безумной жажды. Ужасно! Только веер — давнее средство — спасает нас.

Неподалеку большой полубуддийский храм Усмирения своего духа. Весьма характерное для буддийских храмов название — эпитет, указывающий на это учение.

Громадные, очень красивые бронзовые статуи бодисатв окружают Бися-юань-цзюнь. Убранство, волосы, одежды, поза — все выделано очень твердо и красиво.

В Дицзандянь, храме бодисатвы Дицзан-вана, мирское имя которого было Мулянь, монах рассказывал легенду о том, что у добродетельного Муляня, который творил добро, ел простую пищу и поклонялся Будде, была мать, настроенная противоположно. Она ела мясо, ругала монахов, не верила в Будду и за все это попала в ад. Сын, движимый сыновней почтительностью и преданностью, освободил ее, пройдя все адские инстанции и избежав козни дьяволов. В конце концов он разнес весь ад и выпустил оттуда мучившиеся души. В этот день, 15 июня, в его храме устраивается пышный праздник.

Оттуда бредем в Путосы, маленький монастырь, расположенный в живописной местности, среди глыб и кипарисов. Плоские тысячелетние сосны, искусственно и прихотливо выращенные цветы, нежный лотос, палисадники...

Монахи любезно принимают. За чаем читаю лекцию... о телефоне.

Обратно возвращаемся уже вечером. Идем по мирной, тихо курящейся долине. Мягко тушатся горы, сонно наползает на равнину мрак. Жадно дыша вечерней прохладой, приходим в город.

Около нашей гостиницы уже стоят сяочэцзы — тачки. Без ужаса не могу и подумать о предстоящем, а пока мы с Шаванном только шутили и в общем прекрасно проводили время. [122]

25 июня. В 6 часов утра трогаемся в путь. Шаванн и я, фотограф, слуга и весь багаж размещены на четырех тачках. Мы и раньше видели эти ужасные сяочэцзы — одноколесные тачки, но не могли себе даже представить, что поедем в них. А вот пришлось! Два пассажира укладываются, как кладь, с условием неподвижного лежания, и уравновешиваются багажом. Их разделяет рама большого колеса, на котором и совершается передвижение. Один возчик надевает на себя лямку и ухватывает тачку за ручки, а другой тянет ее за лямку спереди. Передвижение медленное и мучительное, поскольку видишь, как изнывает в труде везущий тебя человек. Это еще ужаснее, чем рикша. Вылезаем и молча маршируем друг за другом.

Не один раз и с какой еще сердечной теплотой будем мы теперь вспоминать те ужасные телеги, с которыми мы основательно познакомили свои бока, зубы, и челюсти на пути до Тайаньфу. Однако и они не спасли бы нас здесь: дороги, собственно, никакой нет и, конечно, телеги не устояли бы перед этими глыбами камней. Ни одной колеи, камни, камни...

Путь идет через бедные полупустынные места. Все тот же унылый вид: гаолян, да гаолян.

Останавливаемся в маленькой и скверной гостинице. Комната оказалась до того грязна, что мы уселись обедать под навесом, рядом с кучей сена с одной стороны и кучей угля — с другой. Наш сосед, торговец женскими узорчатыми рукавчиками (для нарядниц и актеров) из Шаньси, исколесил весь Северный Китай, хорошо говорит по-пекински. Старик в девяносто лет, а совершает такие подвиги, как поездки на осле по Китаю. Удивительно!

Беседую с ним, рассматриваю его товар. Многие сюжеты вышивок мне знакомы по китайским почтовым конвертикам, которыми я занимался в Пекине. Ветки сливы — один из любимых орнаментов, символизирующий начало новой весны и, вместе с тем, наступление нового года, разного рода благожелательные символы и изображения стилизованных цветов, рыб, птиц, которыми чрезвычайно богат китайский обиход.

Медленно подвигаемся вперед. Жар донимает. Потеем отчаянно, так, что слышно, как щекочут поры, выпуская пот. Тело покрылось тропической сыпью, чешется [123] и зудит. Пыль липнет на лицо, руки, проникает всюду. Пыль, жара, пот, жажда. Пьем любую воду, лишь бы вскипела. В придорожной чайной или гостинице чай «сервируют» в чудовищно грязном чайнике и такой же посуде. Если в носике чайника застревают чаинки, то женщина, подающая чай, прямо туда в чайник и дует, чтобы прочистить. Сначала это действовало на нас угнетающе, потом — перестали замечать.

По мере продвижения вперед удивление перед иностранцами все возрастает. И это понятно. Все в нас прямо противоположно китайцу и режет ему глаз: на голове — уродливые белые каски; куртки и брюки не вяжутся с представлением о важных богачах (ибо кто может себе позволить такое путешествие, как не богач?), которые одеваются прилично в халат, а такой костюм, как наш,— затрапезность, и только «заморские черти» не стесняются его носить. Сапоги кожаные, что кажется диковинным толпе, обутой в холщевые туфли на холщевой же подошве. Манеры у нас слишком развязные (с точки зрения китайцев), походка разболтанная. Глаза впалые, непомерные носы и т. д. Все это режет глаз, и это надо понимать!

Проезжаем через мост реки Вэнь. Была, да вся вышла: высохла. Только русло, громадная ссадина на песчаной поверхности, выдает ее историческое существование.

Приезжаем в Тайпинчжэнь. Грязь в гостинице феноменальная. Вместо потолка — прокоптелые балки, о которых свешиваются комья отвратительной грязи. Никакой мебели, кроме кана, нет. Ночью клопы и блохи не дают спать ни минуты. Пришлось вытащить наши походные кровати во двор и спать на свежем воздухе.

26 июня. Пятая неделя путешествия. С рассветом трогаемся в путь, но продвигаемся медленно. В каждой деревушке возчики останавливаются и едят, или пьют чай, вернее, хлебают его из больших чашек, прикладываясь по очереди. Остановки долгие. Действительно, после таскания тачек по неровной дороге, со скатами и подъемами, и не такого отдыха запросишь!

Шаванн что-то невесел. Боюсь, как бы он «не съел свое слово», как говорят китайцы, и не спасовал перед путешествием на юг, которое мне снится днем и ночью [124] и которое мы вместе очень любим обсуждать. Постоянные разговоры с Шаванном, все на тему о наших интересах к Китаю, прекрасная школа для меня. Шаванн поражает знанием огромнейшей археологической литературы. Экспедиция его — это первая организованная по всем требованиям науки китаеведческая экспедиция. И надо думать, что она извлечет, наконец, путешествия в Китай из жалкой компетенции миссионеров и консулов, положит конец пассивному созерцанию загадок Китая, излитых в столь многочисленных «путешествиях» (вернее «блужданиях») европейцев по Китаю. Научное воодушевление, превратившееся в неукротимую страсть к собиранию всех документов, начиная от местных археологических и географических источников и кончая этнографической литературой и материалами, не оставляет его ни на минуту. Сейчас, когда наш путь идет по неинтересным местам, он (Шаванн.— Ред.) явно страдает от вынужденного безделья, сетует на невозможность приступить к обработке уже собранного материала. Мое уважение к нему все растет, но при этом я не могу не заметить, что стоит только отступить от наших специальных тем, как Шаванн, сойдя с конька, превращается в либерального буржуа — и только. Досадно. Местность вокруг по-прежнему пустынна, т. е. редко обитаема.

Останавливаемся в комнате, вернее хлеве. Напротив нас девицы и бабы хозяйничают: мелют муку, пекут тонкие лепешки на примитивной сковородке, сучат нити. Посматривают на нас, улыбаются, невольно кокетничают. Однако, когда я подхожу, чтобы поговорить, девки и женщины, не считающие себя старухами, стремительно «убегают», если можно так называть ковыляние на изуродованных ногах. Нас не дичатся только старухи. Конечно, к нам, как к иностранцам, отношение особое, но, наблюдая жизнь улиц городских и деревенских, всюду вижу, что и мужчины-китайцы явно избегают разговаривать на улице с женщинами (даже со своей женой). Все еще держится суровый «домострой», вызванный общепатриархальным укладом.

От железного порядка семьи в первую очередь страдает личность женщины. «Китайские церемонии» в своем преувеличенном виде подчиняли и подчиняют себе китаянку несравненно больше, чем мужчину. Без ли — ни [125] одного движения. Строгое поведение (ли) определяет всю ее жизнь. Каждый шаг на людях должен быть вымерен. Женщина должна быть затворницей (яо-тяо — глубоко упрятанная), должна чуждаться мужчин, на улице держаться в стороне. Верность патриархальному принципу отчуждения женщины доходит до лицемерия. Так, о престарелой царице Цы Си пишут в декретах: «Изволили слушать из-за занавеса то-то и то-то...» В строгих семьях уже с пяти лет девочки принципиально разобщены с мальчиками: они не могут принимать участия в беготне и играх. Не могут, но и не должны: разобщение полное. Даже платье девочки нельзя повесить рядом с мальчишковым, братним!

Понятно, что китайскому крестьянину, живущему всей семьей в одной избе, не до всех этих «церемоний». Но и на улице деревни за поведением женщины смотрят строго и, в случае чего, бьют. Та же «долюшка женская»: с самого детства воспитывают рабу мужа и дома. О жене так и говорят: «Моя комнатная». Быть женой — «служить с веником и метелочкой». И бинтование ног, конечно, как нельзя лучше устраивает этот «семейный кодекс» (семейный ли). Для меня почти несомненно, что острый период начала общей моды бинтования женских ног не случайно совпал с суровой эпохой неоконфуцианской морали Чжу Си (XII в.), автора «семейного кодекса». Охрана морали — одна из причин бинтования ног. Сама же мода зародилась еще в VII в., когда один император-эротоман воспел в стихах маленькие ножки своей любимой наложницы, ступающей по цветам лотоса, специально для этой цели сделанным из листового золота: «Вот так, за шагом шаг — рождается лотос под нею!» Мода свирепствовала сначала в верхах, потом стала универсальной. На искалеченную в виде своеобразного треугольника ногу, насаживают башмачок с загнутым вверх носочком (что в изящной литературе именуется «лотосовым крючком», сама ножка обозначается тем же иероглифом, что и цветок лотоса, походка, соответственно, именуется «лотосовыми шажками»). Ноги стали центром женской привлекательности, создающим женственность даже антиженственным фигурам, даже глубоким старухам. Это ценится! Бинтуют ноги работницы, крестьянки, весь день ковыляющие по мокрой земле, даже нищенки — и те бинтуют. И, [126] несмотря на запреты, на бесчисленные филиппики против бинтования, всюду с ужасом видишь мучения четырех-пятилетних девочек, искалеченных, лишенных детства.

Приближаемся к городу Цюйфу — родине Конфуция. Вот и прелюдия к нему — Чжусышуюань — место обучения Конфуция. Привратник заранее требует денег. Внутри грязно и пусто. В больших, новых фанзах — обычная картина запустения: валяется сено, на плитах колотят белье. Перед помещением растет огромное дерево. Привратник рассказывает, что когда-то, очень давно, на него спустился феникс. Неподалеку река Сы — ручеек, мелкий и узкий, бегущий по огромному руслу. Вода теплая-теплая. Ложусь и, полуприкрытый течением, «купаюсь».

Проезжаем мимо Кунлин (гробницы Конфуция) — огромное место. С трудом убеждаю педантичного торопыгу Шаванна посетить могилу завтра. От Кунлин к Цюйфу идет мощная аллея кипарисов. Минуем великолепные арки, поражающие глаз богатым насыщением скульптурных деталей, не разбивающим в то же время общей архитектурной гармонии. Въезжаем в город. [127] Улицы широкие. Почти от самых ворот тянется огромная красная стена Кунмяо — храма Конфуция.

Останавливаемся в гостинице. Отправляем наши карточки к чжисяню.

Нам подают постную еду — су цай. Оказывается, в городе молятся о дожде, потому и пост.

Вечером выхожу по своему обыкновению во двор. Желтая, великолепная луна, тренькает доморощенный музыкант. Ко мне подсаживается кули из гостиницы и пытается говорить по-русски. Оказывается, он был в России, научился там часовому ремеслу. А вернувшись на родину, вынужден работать кули. «Здесь туго,— говорит он,— все люди старого покроя, чуждые новшествам».

Итак, мы в древнем центре конфуцианского Китая, существующего вот уже два с половиной тысячелетия.

Когда сравниваешь историю Китая с историей других древних государств, Египта, Вавилона, Иудеи, Греции, Рима и др., то невольно удивляешься тому, что он один только из всех остался хранителем своей исторической культуры, которая ни на минуту не прерывалась и даже не задерживалась в своем развитии. Перед нами, действительно, культурный исполин, сохранивший, несмотря на чудовищные потери своих культурных достояний в бесконечных войнах и междоусобиях, всю свою культуру и развивший ее до чрезвычайно устойчивого состояния. Однако это культурное самоутверждение Китая вырабатывалось в течение целого тысячелетия, а то и больше. Раздробленный древний Китай, терзаемый бесконечными набегами и еще больше местечковой междоусобной грызней удельных князей, долгое время не сознавал себя, как нечто единое. Стоит почитать хотя бы знаменитую «Хронику» («Чуньцю») двух веков (VIII—VI вв. до н. э.), чтобы содрогнуться от того количества жестоких низостей, которые придумывали одни князья против других. Конфуций, живший в эпоху полнейшего хаоса, все свое учение строил на идее объединения Китая, культурном и политическом. Конфуций видел Китай как культурное целое. Вся его теория в своей наиболее ярко выраженной форме сводилась приблизительно к нижеследующему.

Китай, «Срединное царство», есть нечто единое по своей культуре, которая ни в чем не напоминает и не [128] должна напоминать варваров-соседей. Эта культура родилась в наших недрах, в глубине веков, когда людьми правили совершенные государи 11. Сама личность этих идеальных первых китайских монархов создавала им абсолютный авторитет. Они не нуждались поэтому в принуждении и насилии (просто было стыдно им противоречить) и правили народом «спустя рукава», что в китайском понимании лишено иронии и означает, собственно, что они «пальцем не шевельнули» для того, чтобы в мире был порядок, ибо этот порядок складывался «сам собой».

Затем пришли лихие времена. Со смертью совершенных людей их место на троне заняли их дети и далее — всяческие узурпаторы, которые не могли справиться с людским хаосом, и он воцарился на месте древнего порядка, приведя Китай к тому удручающему положению, в котором уничтожены все человеческие устои (сын убивает отца, клятва дается только для усыпления бдительности и нарушается тотчас после торжественной церемонии; все слова оторвались от своих значений: брат не брат, отец не отец, государь не государь и т. д.). Так дальше жить нельзя. Что же делать?

Надо восстановить равновесие, существовавшее при древних совершенных правителях, но так как их более нет, то надо создать ученую интеллигенцию, которая на должностях министров и губернаторов будет фактически править народом, посредничая между ним и государем. Чтобы сформировать такого человека, ближайшим образом напоминающего древних «совершенных», ему надо прежде всего преподать их искусство правления. Значит, надо читать древние книги об этих идеальных монархах, углубляясь в них как в откровение. Вооружившись книгой-документом, надо вчитаться в каждую ее букву, не упускать ни явно выраженного, ни подразумеваемого. Следовательно, надо определенным образом трактовать текст, чтобы понимать его так, как его понимали в древности. Конфуций, обрабатывая древние книги, вычеркнул из них все, что ему мешало, и было недостаточно древним, и с этой уверенностью, [129] что вычеркнуто только негодное, конфуцианство прожило до сих пор.

Проникнувшись сознанием идеальной правды, заключенной в древних текстах, такой, наилучше подготовленный ученый должен отразить ее как зеркало в современной жизни. Тогда «правое и неправое», добро и зло — все получит свои непререкаемые формы, и хаос упразднится. В этом именно свете правды и должно совершаться настоящее правление людьми, вмешательство в неправильности жизни, искоренение ее зол и водворение древней гармонии. Человек, идущий по пути совершенствования от совершенного человека древности к совершенному человеку современности (что в конфуцианской терминологии именуется как путь, дао), должен быть неукоснительно прям (прилагательное от дао — прямой) в своих отношениях к людям. Ни при каких обстоятельствах он не должен отклоняться от истинных норм поведения, выведенного Конфуцием также из древних книг. Человек, «преображенный учением», ученый, должен быть воплощенной нормой жизни, судьей и правителем людей.

Таков принцип всей конфуцианской культуры: вэнь-хуа, или «переработка человека на основе мудрого, древнего слова и просвещения». Углубляясь в изучение древних откровений, подражая идеальным людям древности, человек выпрямляет свою природу, уничтожает все отклонения в себе самом, потом в своей семье, становится пригодным к управлению народом, руководит им и совершенствует государство. Получается прямая линия, ведущая к счастью на земле, исходной точкой которой является вэнь — литература — откровение — книга.

«Я ничего не могу прибавить, а могу лишь передать»,— говорит Конфуций.— «Я верю в древние времена и люблю их».


Комментарии

1. Пуса — сокращенное вместо Пу[ти] са[до] — бодисатва. Китайцы не терпят длинных слов, и поэтому иностранные слова в их языке сокращаются подобно данному.

2. В состав «Сышу» входят: «Луньюй» — «Книга бесед и суждений Конфуция», написанная, по-видимому, ближайшими учениками Конфуция, «Дасюэ» — «Великое учение», авторство которого приписывается Цзэн-цзы, «Чжунюн» — «Доктрина среднего [пути]», составителем которой скорее всего был внук Конфуция по имени Цзы-сы, и, наконец, трактат «Мынцзы», одно из лучших произведений конфуцианского толка, сочиненный талантливым учеником Конфуция Мын Кэ, или Мын-цзы (Прим. ред.).

3. Цзыр — иероглифический знак (Прим. ред.).

4. Особая система исчисления лет по циклам, причем каждый год приурочен к одному из двенадцати животных, а именно: к мыши, быку, тигру, зайцу, дракону, змее, коню, овце, обезьяне, петуху, собаке, свинье.

5. Религиозная изощренность доходит до так называемых молитвенных мельниц, на которых начертано обращение к Будде, с каждым оборотом цилиндра засчитываемое, как фактически произнесенное!

6. Бися-юань-цзюнь — одна из подательниц детей и охранительница их, дочь бога горы Тайшань.

7. О прообразе богини Сиванму существуют весьма различные взгляды: у одних это «царица Савская», у других — греческая Гера и пр. Шаванн считал, что Сиванму — имя народа или государя, названного именем этого народа. По мнению Масперо, Сиванму — богиня болезней, проживающая в западной части мира (Прим. ред.).

8. Есть советский перевод: «Речные заводи», т. I—II, М., 1955. Перевод А. П. Рогачева (Прим. ред.).

9. Легенда рассказывает следующее: мать Будды была очень злая и прожорливая, поедала людей. В числе жертв оказался и ее сын Будда. Попав в материнский желудок, он, как почтительный сын, не захотел вспороть ей живот, чтобы выйти из него, а предпочел испортить спину. Затем на волшебной горе он построил храм своей покойной матушке и дал ей имя бодисатвы «Кунцяо даминван пуса». Кунцяо — значит павлин. Поэтому в кумирне висит надпись: «Причинить вред павлину — все равно, что ранить мою мать».

10. Так же, как Царь Драконов — даван — это обожествленный чиновник, прообраз женского божества — из особо добродетельных матрон.

11. Легендарные первые китайские монархи, воплощенные в героических народных преданиях: Яо, Шунь, Юй, Чэн Тан и, особенно, Вэнь-ван, который якобы создал то самое идеальное государство, традиции которого проповедовал Конфуций.

Текст воспроизведен по изданию: В. М. Алексеев. В старом Китае. Дневники путешествия 1907 г. М. 1958

<<Вернуться назад

Главная страница  | Обратная связь
COPYRIGHT © 2008-2019  All Rights Reserved.