Мобильная версия сайта |  RSS
 Обратная связь
DrevLit.Ru - ДревЛит - древние рукописи, манускрипты, документы и тексты
   
<<Вернуться назад

ПРЖЕВАЛЬСКИЙ Н. М.

ПУТЕШЕСТВИЕ В УССУРИЙСКОМ КРАЕ 1867-1869 ГГ.

ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ

Инородческое население Уссурийского края: китайцы, гольды, орочи, или тазы. — Их быт и промыслы. — Корейские колонии в наших пределах. — Посещение корейского города Кыген-Пу

1. Китайцы

Инородческое население Уссурийского края представлено четырьмя народностями: китайцами, гольдами, орочами, или тазами, и, наконец, корейцами. Начнём по порядку. Из инородческих племен, обитающих в Уссурийском крае, первое место по численности принадлежит китайцам, или манзам (Правильнее маньцза, по замечанию нашего пекинского учёного архимандрита Палладия. Однако я буду везде удерживать первое название как употребительное на месте. О значении этого слова я много раз допытывался у китайцев, но никогда не мог получить удовлетворительного ответа. Обыкновенно они говорят, что это слово есть настоящее название китайцев), как они сами себя называют. Это население встречается как по самой Уссури, так и по её большим правым притокам, но всего более скучено в Южноуссурийском крае; по долинам Сандогу, Лифудин, Ула-хэ, Дауби-хэ; затем в западной части ханкайского бассейна и по всем более значительным береговым речкам Японского моря, в особенности на Шито-хэ, Сучане, Та-Суду-хэ, Та-Уху, Пхусун и Тазуши.

Трудно с точностью объяснить историческое происхождение этого населения, и сами манзы на этот счёт ничего не знают. Всего вероятнее, что, с тех пор как в половине XVII в. маньчжуры овладели Китаем, восточная часть их родины, скудно населённая туземными племенами орочей и гольдов, сделалась местом ссылки различных преступников. С другой стороны, естественные богатства этой страны, в особенности соболь и дорогой корень жень-шень, ценимый в Китае на вес золота, привлекали сюда целые толпы бездомных скитальцев, не имевших дела на родине и приходивших в новый край с надеждой на скорое и лёгкое обогащение. Наконец, морское побережье, где у скалистых выступов в изобилии растёт морская капуста (особый вид морского водоросля Fucus), представляло обширное поприще для [79] промысла (Морская капуста употребляется в пищу японцами и китайцами. — Ред), не менее выгодного, чем ловля соболя и искание женьшеня. Таким образом, в зависимости от всех этих условий сложилось местное китайское население края, которое можно разделить на постоянное, или оседлое, и временное, или приходящее.

К первому относятся те китайцы, которые поселились здесь на вечные времена, занялись земледелием и живут на одних и тех же местах. Это население образовалось, вероятно, из беглых и ссыльных, а частью и из временно приходящих, которым нравилась дикая, свободная жизнь вне всяких условий цивилизованного общества.

Главнейшее занятие всех оседлых манз есть земледелие, которое доведено у них до совершенства. Поля, находящиеся при их жилищах или фанзах, могут служить образцом трудолюбия, так что урожай хлеба, в особенности проса, составляющего главную пищу, бывает чрезвычайно велик и обеспечивает годичное существование хозяина фанзы с его работниками. Кроме проса, манзы засевают также сорго, бобы, фасоль, кукурузу, ячмень и пшеницу, а на огородах различные овощи, как-то: огурцы, дыни, капусту, редьку, чеснок, лук, красный перец и табак. Лук и чеснок составляет для них любимую овощь и употребляется как в сыром виде, так и в различных кушаньях.

Сверх того, некоторые китайцы, правда, очень немногие, занимаются возделыванием жень-шеня (Pana Ginseng), корень которого весьма дорого ценится в Китае. Это растение, принадлежащее к семейству аралий, встречается в диком состоянии в Южной Маньчжурии и в Уссурийской стране приблизительно до 47° северной широты. Оно растёт в глубоких тенистых лесных падях, но везде очень редко.

С давних времен китайская медицина приписывает корню женьшеня различные целебные свойства даже при таких болезнях, как истощение сил, чахотка и т. п.; поэтому в Китае платят за него громадные деньги. Оставляя даже в стороне преувеличенные в этом случае показания прежних писателей, которые, как, например, миссионер Вероль, уверяют, что фунт дикорастущего жень-шеня стоит в Пекине до 50 000 франков, всё-таки цена на дикорастущий жень-шень в Китае громадная и, по рассказам манз, простирается до двух тысяч рублей серебром на наши деньги за один фунт корня. Возделываемый же на плантациях жень-шень стоит несравненно дешевле и продаётся только по 40—50 руб. серебром за фунт.

Исканием дикого жень-шеня в Южной Маньчжурии ежегодно занимаются несколько тысяч человек, получающих на такой промысел дозволение и билеты от правительства. В прежние времена промышленники приходили и в Южноуссурийский край, но теперь этот промысел прекратился здесь совершенно, хотя существовал не так давно в размерах довольно обширных. Ещё миссионер де ла Брюньер, посетивший Уссури в 1846 г. и бывший на ней первым из европейцев, в своих записках рассказывает об этом промысле и описывает исполненную трудов и опасностей жизнь искателей жень-шеня.

Между тем искусственное разведение жень-шеня идёт попрежнему, и его плантации изредка встречаются в Южноуссурийском крае на Дау-би-хэ, Сандогу, Сучане и на некоторых речках морского побережья.

Разведение и воспитывание этого растения требует особенного, [80] тщательного ухода. Обыкновенно его садят семенами или корнями (последний способ разведения гораздо лучше) в гряды, которые имеют одну сажень [2 м] в ширину и около десяти в длину [20 м]. Земля для этих гряд должна быть чистой чернозёмной, которую осенью сгребают в кучи, затем весной просеивают сквозь редкие сита и только после подобной обделки кладут в гряды. Для защиты от солнечных лучей, которых не любит это растение, над каждой грядой устраивают навес из холста, иногда же из досок; кроме того, с северной стороны также делается защита от холодного ветра.

С наступлением зимы навес снимается, и открытая гряда заносится снегом.

В первый год после посева корень вырастает очень небольшой, но с каждым годом толщина его увеличивается, хотя, впрочем, и при глубокой старости он достигает величины только указательного пальца человеческой руки. Через три года можно уже иметь довольно порядочные корни, но обыкновенно здешние китайцы держат их больший срок. Затем после сбора они приготовляют корни особенным образом, посредством обчистки и вываривания в воде, а потом отправляют на продажу в Китай через Нингуту, а иногда и морем, прямо в Шанхай. Хотя искусственно разводимый корень, как сказано выше, ценится гораздо ниже дикого, но все-таки цена его довольно высока, так что китаец от продажи своей плантации получает целое состояние.

Кроме земледельческих фанз, располагающихся преимущественно в долинах рек, есть еще другие, так называемые зверовые, обитатели которых занимаются звериным промыслом.

Эти фанзы устраиваются в лесах, где обилие всяких зверей обусловливает возможность правильной и постоянной за ними охоты.

Впрочем, число зверовых фанз, принадлежащих собственно манзам, не велико, и этим промыслом занимаются исключительно орочи, или тазы, и гольды, не знающие земледелия.

Фанзы, в которых живут китайцы, располагаются большей частью в одиночку, иногда же по нескольку вместе и образуют как бы поселения или деревни. Притом все эти фанзы выстроены на один и тот же образец. Обыкновенно каждая из них имеет четырёхугольную форму, более протянутую в длину, чем в ширину, с соломенной крышей, круто покатой на обе стороны. Стены фанзы около четверти аршина толщины и делаются из глины, которой обмазан плетень, служащий им основанием. С солнечной стороны проделаны два-три решётчатых окна и между ними двери для входа. Как окна, так и верхняя половина дверей всегда заклеена пропускной бумагой, промазанной жиром. Внутреннее пространство фанзы бывает различно по величие; это зависит от состояния хозяина и числа живущих. Обыкновенно же фанзы имеют 6—7 сажен [12—14 м] в длину и сажени 4 в ширину [8 м]. Кроме того, в богатых фанзах есть перегородка, которая отделяет место, занимаемое хозяином, от его работников.

Внутри фанзы с одной стороны, и в некоторых и с двух приделываются глиняные нары, которые возвышаются немного более аршина над земляным полом. Эти нары покрыты соломенниками, искусно сплетёнными из тростника, и служат для сиденья, главным же образом для спанья. С одной из сторон приделана печка, закрытая сверху большой чугунной чашей, в которой приготовляется пища. Труба от этой печки проведена под всеми нарами и выводится наружу, где [81] оканчивается большим деревянным столбом, внутри пустым. Дым от печи проходит по трубе под нарами, нагревает их и затем выходит вон.

Кроме печи, посредине фанзы всегда находится очаг, в котором постоянно лежат горячие уголья, засыпанные сверху золою для того, чтобы подольше сохранить жар. Очаг у бедных делается просто на земляном полу, у богатых же на особенном возвышении, и в нём иногда горит каменный уголь. Над таким очагом зимою, в холодные дни, манзы сидят по целым часам, даже днём, греются, курят трубки и попивают чай или просто тёплую воду, которая всегда стоит здесь в чайнике. Потолка в фанзе нет, а вместо него сажени на полторы от земли положено несколько жердей, на которых вешается разная мелочь: кукуруза, оставленная на семена, старые башмаки, шкуры, одежда и т. п. Около же стен, не занятых нарами, расставлены деревянные ящики и разная домашняя утварь. Вонь и дым в фанзе бывают постоянно, частью от очага, частью от разной развешанной на жердях дряни, которая ежедневно коптится в дыму в то время, когда топится печка, потому что трубы под нарами редко устроены так хорошо, чтобы в них выходил весь дым; большая его часть всегда идёт в фанзу. Кроме того, и прямо на очаге часто разводится огонь, а дым от него выходит в растворенную дверь.

По наружным бокам фанзы обыкновенно находятся пристройки, в которые загоняется скот, складываются вещи, хлеб и пр. Кроме того, при некоторых богатых фанзах в особом помещении устроены бывают жернова для выделки муки и крупы; эти жернова приводятся в движение быками, которые ходят по кругу.

Пространство вокруг фанзы, не занятое пристройками, обносится частоколом с воротами для входа. Кроме всего этого, при некоторых фанзах находятся молельни; они ставятся сажен на десять в сторону и имеют форму часовенки около сажени в квадрате. Вход в такую часовенку бывает закрыт решётчатыми дверями, а внутри её приклеено изображение бога в образе китайца. Перед этим изображением лежат разные приношения: полотенца с каким-то писанием, железная чашка для огня, палочки, ленточки и т. п.

Таковы наружная форма и внутреннее устройство фанз. Обитатели их — манзы — живут решительно все без семейств, которые они должны были оставить в своём отечестве при отправлении в этот край.

Бессемейная жизнь, как нельзя более, отражается на самом характере манзы и делает его мрачным, эгоистичным. Редко, редко можно встретить сколько-нибудь приветливого манзу.

В каждой фанзе живут один, два, а иногда и более хозяев и несколько работников, и везде, где только случалось мне видеть, образ жизни манз один и тот же. Обыкновенно утром, на рассвете, они топят печку, в чугунной чаше, которой она сверху закрыта, приготовляют свою незатейливую пищу, состоящую, главным образом, из варёного проса (буды). В то же время разводится огонь и на очаге, так что вскоре вся фанза наполняется дымом, для выхода которого растворяется дверь даже зимою, несмотря на мороз. Холод снизу и дым сверху заставляют, наконец, подняться и тех манз, которые заспались подольше других. Когда все встали, то, не умываясь, тотчас же садятся на нарах около небольших столиков и приступают к еде проса, которое накладывается в глиняные чашки и подносится ко рту двумя тоненькими деревянными палочками. Как приправа к варёному просу [82] часто делается особый едкий соус из стручкового перца. Кроме того, в богатых фанзах приготовляют и некоторые другие кушанья, как-то: пельмени, булки, печёные на пару, а также козлиное и оленье мясо. Утренняя еда продолжается около часа; манзы едят непомерно много и притом пьют из маленьких чашечек, величиной немного более напёрстка, нагретую водку (сули), которую приготовляют сами из ячменя.

После обеда работники обыкновенно отправляются на работу: молотить хлеб, убирать скот и пр.; сами же хозяева остаются в манзе и по большей части ничего не делают. В холодное время они по целым дням сидят перед очагом, греются, курят трубки и попивают чай, заваривая его прямо в чашках, из которых пьют. Так проходит целый день до вечера. Перед сумерками опять варится просо и опять едят его манзы тем же порядком, а затем с наступлением темноты ложатся спать или иногда сидят ещё недолго, употребляя для освещения лучину, чаще же ночник, в котором горит сало или травяное масло. Вечернее время обыкновенно посвящается истреблению собственных паразитов, которых манзы отвратительно казнят на передних зубах. Во избежание, вероятно, тех же самых врагов на ночь манзы снимают с себя всё платье и спят голыми на тёплых нарах, нагреваемых во время топки печи. Привычка делает такую постель весьма удобной, но для европейца не совсем приятно спать в то время, когда одному боку очень жарко, а другому очень холодно, потому что фанза во время мороза сильно выстывает за ночь.

Так однообразно проходит день за днем в течение целой зимы; летом же манзы с образцовым трудолюбием занимаются обработкой своих полей.

Одежда манз до того разнообразна, смотря по времени года, состоянию и вкусу каждого, что, право, трудно её точно описать. В большей части случаев преобладает длиннополый халат из синей дабы, такого же, а иногда и серого цвета панталоны и башмаки с очень узкими и загнутыми вверх носками. Эти башмаки делаются из звериной или рыбьей шкуры и в них зимой манзы накладывают для мягкости и теплоты сухую траву ула-цхао (Эта трава принадлежит к роду ситовников [Cyperus] и есть та самая, которую маньчжуры считают в числе трёх благ (соболя, жень-шеня и травы ула-цхао), дарованных небом их родине). Головной убор состоит из низкой шляпы с отвороченными вверх полями, а за поясом манзы постоянно носят длинный и узкий кисет с табаком и трубкой.

Зимняя одежда состоит из короткой меховой куртки шерстью вверх и такой же шапки с широкими меховыми наушниками. Всё это делается из шкуры енотов, редко из меха антилопы.

Волосы свои манзы, как все китайцы, бреют спереди и сзади, оставляя только на затылке длинный пучок, который сплетают в косу. Бороду также бреют, оставляя усы, а иногда и клочок бороды в виде эспаньолки.

Все оседлые манзы имеют свое собственное, организованное управление. В каждом поселении находится старшина, который разбирает мелкие жалобы своих подчинённых. Если же фанза стоит отдельно, то она всегда приписана к другому какому-нибудь месту.

Все старшины выбираются самими манзами на известный срок, по прослужении которого могут быть уволены или оставлены на [83] вторичную службу. В случае же дурного поведения или каких-нибудь проступков они сменяются и раньше срока по приговору манз.

Кроме того, известный район имеет одного главного, также выборного, старшину, которому подчиняются все прочие. Этот старшина судит важные преступления, например, воровство, убийство, и власть его так велика, что он может наказать даже смертью.

Приведу один редкий случай такого суда, совершённого в 1866 году, рассказанного мне очевидцами русскими. Виновный манза совершил убийство во время картежной игры, которая происходила в фанзе Кызен-гу (Недалеко от вершины Уссурийского залива). Он играл здесь вместе с другими манзами и, заметив, что один из них сплутовал, встал, не говоря ни слова, взял нож, как будто для того, чтобы накрошить табаку, и этим ножом поразил прямо в сердце того манзу, который смошенничал в игре. Убийцу тотчас же связали и дали знать главному старшине, который явился на суд вместе с другими манзами.

После долгих рассуждений приговорили, наконец, закопать виновного живьём в землю и для более удобного исполнения такого приговора решили напоить его сначала пьяным.

Волею или неволею должен был осуждённый пить водку уже на виду выкопанной ямы, но хмель не брал его под влиянием страха смерти. Тогда манзы, видя, что он не пьянеет от маленьких чашечек, которыми он пил, стали насильно лить ему в горло водку большими и, наконец, когда привели в совершенное беспамятство, бросили в яму и начали закапывать. Когда насыпали уже довольно земли и несчастный, задыхаясь, стал ворочаться в яме, тогда несколько манз бросились туда, ногами и лопатами стали утаптывать плотнее землю и, наконец, совсем закопали виновного.

Количество оседлого китайского населения трудно определить с точностью, так как до сих пор еще не сделано точной переписи. Приблизительную же цифру этого населения можно полагать от четырёх до пяти тысяч душ.

Временное, или приходящее, китайское население является в Южноуссурийский край для ловли морской капусты и трепангов; кроме того, прежде много китайцев приходило сюда ради грибного промысла и для промывки золота.

Ловля капусты производится на всём нашем побережье Японского моря, начиная от залива Посьета до гавани Св. Ольги. Самые лучшие места для этой ловли есть утёсистые берега заливов, где нет сильного волнения и где глубина не более двух или трёх сажен. В чистой, совершенно прозрачной морской воде на такой глубине видны мельчайшие раковины и, между прочим, названные водоросли, которые прикрепляются к камням, раковинам и т. п.

На одном и том же месте ловля производится через год, для того чтобы водоросли могли вновь вырасти.

Китайцы достают их со дна длинными деревянными вилами, сушат на солнце, связывают в пучки от 1 до 2 пудов, а затем везут во Владивосток, гавани Св. Ольги и Новгородскую, где продают средним числом на наши бумажные деньги по одному рублю за пуд. Покупкой морской капусты занимаются несколько иностранных купцов, живущих во Владивостоке и Новгородской гавани, откуда они отправляют её на [84] иностранных кораблях в Шанхай, Чу-фу и другие китайские порты. По словам тех же самых купцов, из трёх вышеназванных пунктов в 1868 году было вывезено 180 000 пудов капусты, а в 1869 году — 360 000 пудов (Вывоз 1868 года был невелик вследствие беспорядков, произведённых в Южноуссурийском крае китайскими разбойниками (хунхузами), о чём будет рассказано далее).

Промысел морской капусты увеличивается с каждым годом, чему причиною служит возможность промышленникам сбывать свою добычу во Владивостоке, гаванях Новгородской и Св. Ольги, следовательно, в пунктах, лежащих возле самого места лова, а не отправлять её, как прежде, трудной вьючной дорогой в ближайшие маньчжурские города Сан-Син и Нингуту. Благодаря удобству сбыта и дешёвой морской перевозке наша капуста стала весьма выгодно конкурировать на китайских рынках, с капустой, привозимой из Японии, и запрос на неё увеличивался с каждым годом, а вследствие этого развивается самый промысел и принимает более правильную, против прежнего, организацию. Теперь уже немного одиночных ловцов, которые промышляют сами от себя. Богатые купцы из городов Хун-Чуна и Нингуты нанимают обыкновенно зимою работников на предстоящую летнюю ловлю, снабжают их всем необходимым и отправляют на лето в море под надзором доверенных лиц. Первые, т. е. хунчунские купцы, отправляют своих рабочих в Новгородскую гавань, где на мысе Чурухада зимуют их лодки, иногда в количестве более тысячи. Сюда в апреле приходят эти работники, садятся от двух до трёх человек в каждую лодку и пускаются в море на выгодный промысел.

Таким образом, одна, большая часть ловцов капусты следует через Новгородскую гавань, другая же — меньшая, избирает новый путь. Для этого из города Хун-Чуна они поднимаются вверх по реке того же названия, переходят через невысокий перевал на реку Ман-гугай и отсюда следуют двумя дорогами: или через пост Раздольный (На реке Суйфуне), мимо вершин Амурского и Уссурийского заливов на реки Цыму-хэ и Сучан; или же, если Амурский залив еще покрыт льдом, то прямо от устья Мангугая через полуостров Муравьёв-Амурский, также на Сучан и Цыму-хэ. В вершинах этих и некоторых других рек местные китайцы строят лодки, выдалбливая для такой цели стволы огромных ильмов, и этими лодками снабжают ловцов капусты. Наконец, часть тех же промышленников из Хун-Чуна спускается вниз по реке того же имени в реку Тумангу и уже по ней выплывает прямо в море.

Число ловцов капусты, приходящих из Нингугы, менее, нежели иэ Хун-Чуна, и они следуют сухопутной дорогой на вершину реки Суй-фуна, потом мимо нашей деревни Никольской по реке Чагоу и, наконец, перевалом на реку Май-хэ, а по ней к Цыму-хэ и Сучану.

Собравшись таким образом из разных мест в количестве приблизительно от трёх до четырёх тысяч, китайцы с наступлением весны выходят в море на ловлю капусты и продолжают этот промысел до начала осени. Когда дни бывают сильно ветреные, то они укрываются в заливах и отправляются на охоту за оленями ради их молодых рогов, так называемых пантов, которые весьма дорого ценятся в Китае. Осенью, в сентябре, китайцы свозят свою добычу во Владивосток, [85] гавани Св. Ольги и Новгородскую, продают её там, а затем отправляются во-свояси. Часть идёт сухим путём, которым пришла, большее же количество направляется морем в Новгородскую гавань, где они оставляют до следующей весны свои лодки под надзором особых надсмотрщиков.

Однако, не все китайцы уезжают на зиму домой. Некоторые из них, вероятно, промышляющие сами от себя или приходящие из дальних мест, как, например, из Нингуты, остаются в нашем крае, и большей частью на зиму нанимаются в работники у богатых манз. В особенности много таких китайцев на Сучане, где через это зимнее население, по крайней мере, вдвое более летнего.

Рядом с ловом капусты производится и ловля трепангов (Holoturia), но только в размерах, несравненно меньших. В сушеном виде они также сбываются в Хун-Чун и китайские порты.

Другой промысел, ради которого к нам ежегодно приходило значительное число китайцев из Маньчжурии, состоял в собирании и сушении грибов, растущих на дубовых стволах, подверженных гниению. Этот промысел всего больше развит в западной, гористой части ханкайского бассейна.

Для подобной цели китайцы ежегодно рубили здесь многие тысячи дубов, на которых через год, т. е. на следующее лето, когда уже начнётся гниение, являются слизистые наросты в виде бесформенной массы. Тогда манзы их собирают, сушат в нарочно для этой цели устроенных сушильнях, а затем отправляют в Сан-Син и Нингуту, где продают средним числом на наши деньги от 10 до 12 серебряных рублей за пуд.

Грибной промысел настолько выгоден, что им до последнего времени занималось всё китайское население западной части ханкайского бассейна, как местное, так и приходящее; последнее обыкновенно нанималось в работники у богатых хозяев. Каждый владетель фанзы, истребив в течение пяти или шести лет все окрестные дубы, перекочёвывал на другое, еще не тронутое место; опять рубил здесь дубовый лес и в течение нескольких лет занимался своим промыслом, после чего переходил на следующее место.

Таким образом, прекрасные дубовые леса истреблялись методически, и теперь даже грустно видеть целые скаты гор оголёнными и сплошь заваленными гниющими остатками прежних дубов, уничтоженных китайцами.

Местная администрация, сознавая весь вред от подобного безобразного истребления лесов, пыталась несколько раз запретить этот промысел, но все запрещения оставались мёртвой буквой, так как мы не имели ни средств, ни желания фактически поддерживать наши требования. Во многих, даже очень многих местах Уссурийского края китайцы знали русских только понаслышке и, конечно, смеялись над всеми нашими запрещениями, передаваемыми вдобавок через китайских старшин.

Военные действия с хунхузами в 1868 году повернули это дело в другую сторону, и местные манзы, поплатившись за свои симпатии к разбойникам разорением не одного десятка фанз, сознали, наконец, над собою нашу силу, и начали иначе относиться к нашим требованиям.

Теперь уже нет прежнего безобразного истребления лесов ради грибов, да и едва ли это может повториться в будущем, так как с [86] учреждением в Южноуссурийском крае конной казачьей сотни везде будут являться разъезды и наблюдать за китайским населением.

Третий род промысла, привлекавший, и весьма недавно, в наши владения также значительное число китайцев, была промывка золота, россыпи которого находятся преимущественно в пространстве между Уссурийским заливом, реками Цыму-хэ и Сучаном. Этот промысел существовал здесь уже давно, потому что в вышеозначенном пространстве на некоторых береговых речках видны следы прежде существовавших разработок, на которых теперь растут дубы более аршина [70 см] в диаметре.

Для промывки золота китайцы приходили из тех же мест, откуда и для ловли капусты, или по одиночке, чтобы работать, каждый для себя, или также небольшими партиями, снаряжаемыми от различных хозяев. Пути, по которым они следовали, были те же самые, как и для ловцов капусты, только нужно заметить, что большая часть их шла сухопутной дорогой. Работая на приисках, эти китайцы, так же как и ловцы капусты, получали всё продовольствие от богатых манз-землевладельцев — преимущественно с Цыму-хэ и Сучана, — которые от поставки провизии, конечно, имели хорошие барыши.

На зиму, когда промывка золота прекращается, часть китайцев, занимавшихся этим промыслом, отправлялась во-свояси, другая же, оставалась зимовать, преимущественно на Цыму-хэ и Сучане.

Таким образом, на обеих этих реках, в особенности же на первой, к зиме каждого года собиралось значительное количество всевозможных бродяг, готовых за деньги и добычу на всякое дело. Не способные ни к какому честному и постоянному труду, они вели праздную, разгульную жизнь и большую часть своего времени проводили за картёжной игрой, которая вообще весьма сильно распространена между всеми здешними китайцами. В некоторых местах для этой цели устраиваются особые фанзы, в которых играют целые дни и ночи.

Многие китайцы приходят издалека собственно для того, чтобы играть, и часто случается, что богатый хозяин за одну ночь проигрывает всё свое состояние, даже фанзу, и идёт в работники.

До последнего времени промывка золота, производившаяся по различным, преимущественно береговым речкам и, вероятно, доставлявшая не слишком большие барыши, не привлекала на себя особенного внимания. Когда же летом 1867 года на острове Аскольда (Остров Аскольд, или Маячный, лежит верстах в пятидесяти на юго-восток от Владивостока и в семи верстах от берега материка) были случайно открыты золотые россыпи, тогда на этот остров устремились целые толпы всевозможных китайских бродяг. Однако они были вскоре прогнаны оттуда нашим военным судном, привезшим с собою небольшой отряд солдат. Китайцы не оказали при этом никакого сопротивления и добровольно убрались во-свояси.

Между тем молва об открытии золота на острове Аскольда быстро пронеслась по соседней Маньчжурии, Китаю, даже целому миру и, как обыкновенно, слухи преувеличивались по мере своего распространения. Понятно, как должны были действовать эти слухи на всех прежних искателей золота и на тех бездомных бродяг, которыми так богата соседняя Маньчжурия и которые известны там под именем хунхузов (Слово хунхуз в буквальном переводе значит «красная борода». Объяснение происхождения такого названия я не мог узнать обстоятельно). [87]

Эти люди по большей части различные преступники, бежавшие из Китая, чуждые всяких семейных связей, живущие сегодня здесь, а завтра там, конечно, всегда были готовы на предприятие, хотя и опасное, но в случае успеха обещавшее скорое и легкое обогащение. Они-то и решились, несмотря на неудачу первых золотоискателей, прогнанных с Аскольда, вновь попытать счастья на этом острове и в случае вторичного появления русских отражать уже силу силою.

В течение зимы 1867/68 года в пограничной Маньчжурии, и преимущественно в городе Хун-Чуне, сформировались вооружённые партии, которые, пополнившись прежними золотоискателями, явились в апреле 1868 года в числе пяти или шестисот человек на остров Аскольд и начали промывку золота. Однако эти хунхузы действием того же военного судна вскоре принуждены были очистить остров, перешли на материк, где значительно усилились приставшими к ним местными китайцами, сожгли три наших деревни (Шкотову на реке Цыму-хэ, Суйфунскую и Никольскую) и два поста; но вскоре были разбиты подоспевшими войсками, а частью ушли за границу.

2. Гольды 1

1 Правильное современное название нанайцы («земные люди»). — Ред.

Другое инородческое племя нашего Уссурийского края — гольды, обитают по берегу Уссури и её притока Дауби-хэ; сверх того, они встречаются и по Амуру от Буреинских гор (Малого Хингана) до устья реки Горыни или несколько далее.

Цифра этого населения неизвестна, но во всяком случае на Уссури гольдов живёт более, чем китайцев, от которых они переняли очень многое, как в одежде, так и в постройке своих жилищ.

Последние есть те же самые фанзы, без изменения как во внутреннем, так и во внешнем устройстве. Вся разница состоит только в том, что при них всегда находится устроенный на деревянных стойках (для защиты от крыс) амбар, в котором складываются запасы сушёной рыбы.

Фанзы гольдов расположены на берегу Уссури и Дауби-хэ обыкновенно по нескольку (3—10) вместе, и в каждой такой фанзе живёт отдельное семейство; впрочем, иногда вместе с родителями помещаются и их семейные сыновья.

Вообще добродушный от природы нрав этого народа ведёт к самой тесной семейной связи: родители горячо любят своих детей, которые с своей стороны платят им такой же любовью.

Мне лично много раз случалось давать гольду хлеб, сахар и т. п., и всякий раз, получив лакомый кусок, он делил его поровну между всеми членами своего семейства, большими и малыми. Притом нужно самому видеть ту искреннюю радость всего гольдского семейства, с какой оно встречает своего брата или отца, возвратившегося с промысла или с какой-нибудь другой отлучки; старый и малый бросаются ему навстречу, и каждый спешит поскорее поздороваться.

Кроме того, старики гольды, не способные уже ни к какой работе, прокармливаются своими детьми, которые всегда оказывают им полное уважение. [88]

На долю женщин у этого племени выпадают все домашние работы и ухаживание за малыми детьми. На их же попечении остаётся фанза со всем имуществом в то время, когда зимой мужчины уходят на соболиный промысел.

В семейном быту женщины как хозяйки фанз пользуются правами, почти одинаковыми с мужчинами, хотя всё-таки находятся в подчинении у последних. Они не участвуют в совещаниях мужчин об общих делах, например, об отправлении на звериный промысел, рыбную ловлю и т. п. Словом, женщина у гольдов прежде всего мать и хозяйка дома; вне фанзы она не имеет никакого круга действий.

Каждый взрослый мужчина, в особенности если он хозяин фанзы, есть месте с тем господин самого себя и своего семейства, так как все дела у гольдов решаются не иначе, как с общего согласия, и только голос стариков, как людей более опытных, имеет большее значение в подобных совещаниях.

При миролюбивом характере гольдов больших преступлений у них почти вовсе не случается; даже воровство бывает очень редко, как исключение.

В своих религиозных верованиях гольды преданы шаманству, но, как кажется, шаманы пользуются у них меньшим влиянием, нежели у других инородцев Амурского края.

Вообще, гольды добрый, тихий и миролюбивый народ, которому от души можно пожелать лучшей будущности, хотя, к сожалению, наше влияние на них до сих пор ещё совершенно незаметно.

Хлебопашества гольды вовсе не знают; только изредка у тех, которые летом во время рыбной ловли не покидают свои фанзы, можно видеть огороды, где, кроме разных овощей, более всего засевается табак; его курят не только все мужчины, но даже женщины и малые дети.

Рыболовство летом и звериный промысел зимою составляют главное занятие этого народа и обеспечивают всё его существование.

Рыбный промысел начинается весною, лишь только вскроется Уссури и по ней начинает итти сплошною массою мелкий перетёртый лёд, или так называемая шуга, от которой рыба прячется по заливам. Так как в это время вода бывает высока, следовательно, ловля неводом неудобна, то для этой цели гольды употребляют особую круглую сеть, устроенную таким образом, что она может смыкаться, если потянуть за прикреплённую к ней верёвку. Бросив эту сеть на дно, рыбак тащит её за собой, двигаясь потихоньку в лодке, и когда попавшаяся рыба начнёт дергать, то он смыкает сеть и затем вытягивает свою добычу. Говорят, что при таком способе ловли можно в счастливый день поймать сотню и даже более крупных рыб.

Осенью, когда повторяется та же самая история, т. е. перед замерзанием Уссури по ней идёт шуга, ловля рыбы по заливам бывает несравненно прибыльнее, так как в это время вода всегда почти мала, следовательно, в дело можно употреблять невод. Иногда такие уловы бывают баснословно удачны и вместе с тем свидетельствуют о великом изобилии в Уссури всякой рыбы вообще.

Таким образом, осенью 1867 года в заливе возле станицы Нижне-никольской за одну тоню неводом в 90 сажен [190 м] длины было поймано 28 000 рыб, более всего белой, сазанов и тайменей. Когда подвели к берегу крылья невода, который, нужно притом заметить, [89] захватывал ещё не весь залив, то не могли его вытащить и, оставив в таком положении, вычерпывали рыбу в течение двух дней. Если положить круглым числом по двадцати рыб на пуд, что слишком уже много, то и тогда приблизительный вес всей этой рыбы был около 1 400 пудов [230 ц]. Впрочем, это не единственный пример такой удачной ловли; несколько раз случалось на Уссури в прежние годы, что за одну тоню вытаскивали семь, девять и даже двенадцать тысяч рыб.

Лишь только весною окончится ход льда и шуги, как вверх по Уссури идёт для метания икры множество осетров и калуг, лов которых производится гольдами и немногими нашими казаками посредством так называемых снастей.

Каждая такая снасть состоит из длинной толстой веревки, к которой на расстоянии от 2 до 3 футов [60—90 см] привязаны небольшие верёвочки длиною около аршина [70 см] с толстыми железными крючьями на свободных концах. К последним приделаны поплавки из бересты, сосновой коры или чаще из пробки, там, где она растёт.

К общей толстой верёвке прикреплены камни для того, чтобы она лежала на дне; концы же её привязываются к толстым кольям, вбитым в берег или на дно реки.

Подобный снаряд ставится на местах, наиболее посещаемых рыбою.

Главная верёвка лежит на дне; крючья же с поплавками поднимаются кверху на длину верёвочек, за которые они привязаны.

Для того, чтобы удобнее осматривать поставленную снасть, к общей верёвке привязывается большой поплавок, чаще всего обрубок дерева, который держится на поверхности воды.

Лов подобным снарядом производится при том расчёте, что большая рыба, идущая вверх по реке, любит, как говорят местные жители, играть с встретившимися ей поплавками и задевает в это время за крючок. Почувствовав боль, она начинает биться, задевает за другие соседние крючки и окончательно запутывается. Впрочем, иногда сильная калуга отрывает даже несколько крючков и уходит. Но случается также, что впоследствии, даже через несколько лет, она попадается вторично; зажившие раны на боках ясно свидетельствуют тогда, что эта рыба уже и прежде попадалась на крючья.

Небольшие осетры обыкновенно удерживаются на одном крючке и вытащить их из воды очень легко.

Совсем другое бывает дело, когда попадается калуга пудов в двадцать, тридцать и более. Тогда нужно много ловкости и уменья, чтобы совладать с подобной громадой.

В таком случае попавшуюся рыбу захватывают ещё другими, так называемыми подъёмными крючьями и тащат на верёвках к берегу.

Лов вышеописанным снарядом распространён по всему Амуру и его притокам, но всё-таки способ его самый несовершенный и может быть употребляем с успехом разве только при здешнем баснословном обилии рыбы.

Мало того, что, конечно, одна из многих тысяч проходящих рыб попадается на крючок, необходимо, чтобы она задела за него задней частью тела, иначе ей удобно сорваться. Притом же и ловить можно только рыб не покрытых чешуёй, так как чешуйчатые виды обыкновенно оставляют только одну чешуйку, за которую задел крючок.

В продолжение всего лета гольды промышляют рыбу [90] преимущественно острогою, которая имеет форму трезубца и усажена на древке длиной от двух до трёх сажен и толщиной около дюйма. Самый трезубец сделан из железа и надет неплотно, так что легко может соскакивать и держится в это время на длинной тонкой бичёвке, которая укреплена также в начале древка. Завидев место, где рябит вода от рыбы, или самую рыбу, гольд бросает в неё свое копьё, и железо, вонзившись в мясо, соскакивает с дерева; рыба, в особенности большая, метнётся, как молния, но никогда не в состоянии порвать крепкую бичёвку, за которую и вытаскивают её из воды.

Гольды чрезвычайно ловко владеют подобным оружием и при благоприятных обстоятельствах очень редко дают промах.

Проводя на воде большую часть своей жизни, гольд придумал для себя и особую лодку, так называемую оморочку. Эта лодка имеет 2 1/2 — 3 сажени [5—6 м] длины, но не более аршина [70 см] ширины и оба носа её высоко загнуты над водой. Остов оморочки делается из тонких крепких палок и обтягивается берестой, так что эта лодка чрезвычайно легка и послушна мельчайшему движению весла; но нужно иметь большую сноровку, чтобы безопасно управлять ею. Под искусною рукою гольда, который одним длинным веслом гребёт на обе стороны, эта лодка летит, как птица; если же нужно потише, то он бросает длинное весло и, взяв в обе руки два маленьких, сделанных наподобие лопаток, изредка гребёт ими и неслышно скользит по зеркальной поверхности тихого залива.

Впрочем, гольды, с малолетства привыкшие к воде, смело ездят в этих лодках по Уссури даже и в сильный ветер.

Самая горячая пора рыбной ловли для всего уссурийского населения бывает осенью, когда в половине сентября идёт здесь в верх реки красная рыба (Salmo lagocephalus) в бесчисленном множестве. Эта рыба, известная в здешних местах под именем кэты, входит в конце августа из моря в устье Амура, поднимается вверх по этой реке, проникает во все её притоки до самых вершин (Красная рыба совсем не заходит в озеро Ханка, вероятно, по причине его мутной воды) и мечет икру в местах, более удобных для её развития.

Ход красной рыбы на Уссури продолжается недели две с половиной, до конца сентября, — и в это время все спешат на берег реки с неводами, острогами и другими снарядами. Даже белохвостые орланы слетаются во множестве к реке, чтобы есть убитую или издохшую и выброшенную на берег рыбу. Гольды в это время делают весь годовой запас для себя и для своих собак, которых они держат очень много как для звериного промысла, так и для зимней езды.

Приготовлением рыбы впрок занимаются гольдские женщины, которые для этой цели разрезают каждую рыбину пополам и сушат её на солнце. При этом вовсе не употребляют соли, так что подобная сушёная рыба, известная здесь под именем юколы, издаёт самый невыносимый запах.

Наши казаки хотя также занимаются ловлей красной рыбы, но далеко не с таким рвением, как гольды, и притом большая часть из них вовсе не делает себе запасов в зиму на случай голодовки.

Русские обыкновенно не сушат, но солят красную рыбу, в таком виде она очень похожа вкусом на сёмгу, только несколько погрубее её. [91] Впрочем, на устье Амура, где эта рыба ловится ещё не исхудавшая от дальнего плавания, её вкус ничуть не уступает самой лучшей европейской сёмге.

Обратный ход красной рыбы неизвестен. Гольды и казаки говорят, что она не возвращается, но вся погибает. В этом, вероятно, есть своя доля правды, так как уцелевает и возвращается назад может быть одна из многих тысяч рыб, поэтому её обратный ход и незаметен.

Как ни много идёт красной рыбы по Уссури, но всё-таки гольды говорят, что прежде её бывало гораздо больше. Может быть, этому причиной развивающееся по Амуру пароходство, а может быть, в этих рассказах играет общая многим людям страсть хвалить прошлое, старину.

Когда замерзает Уссури, рыбные промыслы гольдов почти прекращаются, так как все здоровые мужчины отправляются в это время в леса на соболиный промысел. Только оставшиеся старики и женщины ловят еще рыбу на удочку, делая для этого проруби по льду Уссури. На крючок для приманки привязывается кусочек красной материи или клочок козлиной шкуры.

Сидя на льду и держа удилище в руках, гольд беспрестанно дергает им вверх и вниз, чтобы приманка не стояла неподвижно.

На такую удочку попадаются преимущественно сазаны и таймени. В счастливый день, говорят, можно поймать от двух до трёх пудов [30—50 кг], но только нужно иметь терпение и здоровье гольда, чтобы от зари до зари просидеть открыто на льду во время ветра и иногда при морозе в 20° Р.

В то время когда гольды ловят зимой рыбу на удочку, казаки добывают её посредством, так называемых заездков. Для этой цели перегораживают какой-нибудь рукав или глубокое место на главном русле реки посредством плетня, который опускается до дна и там вколачивается. В этом плетне на расстоянии 1—2 саженей делают свободные промежутки, в которые вставляют сплетённые из тальника морды. Эти морды иногда бывают сажени две длины и около сажени высоты, так что для поднятия их из воды тут же на льду устраиваются особые рычаги, вроде тех, какими достают из колодцев воду в наших русских деревнях.

Рыба, которая обыкновенно идёт против течения, встречая плетень, ищет прохода и попадает в морду. Эти морды осматривают каждый день утром и, с начала зимы, когда улов бывает всего прибыльнее, на 10 или 15 морд каждый раз вынимают от 10 до 15 пудов [165—250 кг] рыбы, т. е. средним числом по одному пуду на каждую морду.

С начала зимы более всего добывают таким образом налимов, которые в это время мечут икру; потом начинают попадаться сазаны, таймени, белая рыба и к концу зимы, т. е. в феврале, улов бывает весьма незначителен, так что многие заездки в это время совсем бросаются.

Кроме рыбной ловли, другой важный промысел, обеспечивающий существование гольдов, есть звероловство, в особенности охота за соболями, которая начинается с первым снегом и продолжается почти всю зиму.

Лишь только замёрзнет Уссури и земля покроется снегом, гольды оставляют свои семейства и, снарядившись как следует, отправляются в горы, лежащие между правым берегом Уссури и Японским морем, [92] преимущественно в верховья рек Бикина, Има и ее притока Вака. Многие из них, даже большая часть, идут на места ловли ещё ранее замерзания воды и поднимаются в верховьях названных рек на лодках для того, чтобы не терять времени и начать охоту с первым снегом; те же, которым итти поближе, отправляются уже зимой. Для этой цели они снаряжают особенные легкие и узкие сани, называемые нарты, кладут на них провизию и все необходимое, и тащат эти нарты собаками, которые служат также для охоты.

Обыкновенно, добравшись до места промысла, каждая партия разделяется на несколько частей, которые расходятся по различным падям и избирают их местом своей охоты.

Прежде всего устраивается шалаш, в котором складывается провизия и который служит для ночёвок. К этому шалашу каждая отдельная партия собирается всякий вечер, между тем как днем все ходят особо или только вдвоём.

При этом гольды никогда не забывают взять с собой своих богов, или бурханов, которые представляют изображения человека китайского типа, сильно размалёванные красной краской, на бумаге или на дереве. Устроив шалаш, каждая партия вешает тут же на дереве и своего бурхана. Отправляясь на промысел, гольды молятся ему, прося хорошего лова, и в случае действительной удачи, т. е. поймав хорошего соболя, убив кабана или изюбра, опять приносят своему бурхану благодарственные моления, причем брызгают на него водкой, мажут салом или варёным просом и вообще стараются всяким образом выразить свою признательность.

В начале зимы, т. е. в течение ноября и декабря, когда снег ещё мал, охота производится с собаками, которые отыскивают соболя и, взогнав его на дерево, начинают лаять до тех пор, пока не придёт промышленник. По большей части соболь, взбежав на дерево, начинает перепрыгивать с одного на другое чрезвычайно быстро, но хорошая собака никогда не потеряет зверя из виду и, следуя за ним с лаем, всегда укажет охотнику дерево, на котором, наконец, он засел.

Случается, что иной соболь пускается науход по земле и залезает в дупло дерева, в нору, или под камни. В первом случае дерево обыкновенно срубается; во втором — копают нору, если только это позволяет грунт земли, и, наконец, в третьем — выкуривают зверька дымом. Охотясь за соболями, гольды бьют и других зверей, если только они попадаются. Весьма большой помехой для всех этих охот служат тигры, которых довольно много на Уссури и которые часто ловят охотничьих собак, а иногда приходят даже к самым шалашам спящих промышленников.

В IX главе настоящей книги я сообщу подробно об этом звере и его проделках, теперь же скажу только, что гольды страшно его боятся и даже боготворят. Завидев тигра, хотя издали, гольд бросается на колени и молит о пощаде; мало того, они поклоняются даже следу тигра, думая этим умилостивить своего свирепого бога.

Впрочем, с тех пор как на Уссури поселились русские, и начали почти каждый год бить тигров, многие гольды, видимо, сомневаются во всемогуществе этого божества и уже менее раболепствуют перед ним. Некоторые даже совсем перестали поклоняться тигровым следам, хотя всё ещё не отваживаются прямо охотиться за страшным зверем.

Здесь кстати заметить, что гольды охотно заменяют свои прежние [93] фитильные ружья нашими сибирскими винтовками, которые хотя по виду не стоят и двух копеек, но в искусных руках здешних охотников без промаха бьют всякого зверя и большого и малого.

Когда выпадут большие снега и охота с собаками сделается крайне затруднительной, тогда гольды промышляют соболей иным способом. Нужно заметить, что в это время, т. е. в январе, у соболей начинается течка, и каждый из них, напав на след другого, тотчас же пускается по этому следу, думая найти самку. Другой, третий делают то же самое, так что, наконец, протаптывается тропа, по которой уже непременно идут все, случайно попавшие на неё соболи. На таких тропах гольды настораживают особые луки, устроенные таким манером, что когда соболь заденет за привод, то стрела бьёт сверху вниз и пробивает его насквозь. Такой способ охоты гораздо добычливее и не требует особенных трудов от охотника, который только однажды в сутки обходит и осматривает свои снаряды, а остальное время сидит или спит в своём шалаше.

Кроме того, есть ещё один способ добывания соболей, который также употребляется с успехом. Этот способ основан на привычке соболя бегать непременно по всем встречным колодам. Не знаю, чем объяснить такую привычку, но я сам, видевши не одну сотню соболиных следов в хвойных лесах, покрывающих главный кряж Сихотэ-Алиня, всегда замечал то же самое: соболь непременно влезет и пробежит по верху каждой встречной колоды.

Зная такое его обыкновение, в тех местах, где много соболиных следов, устраивают на колодах особенные проходные перегородки, в которых настораживают брёвна, а иногда даже кладут приманку: кусочек рыбы или мяса. Соболь, взбежав на колоду и схватив приманку или просто пробегая сквозь загородь, трогает за привод бревно, которое падает и давит зверька. Такой снаряд употребляется всеми инородцами на Уссури и нашими казаками, у которых называется слопцом. Подобные слопцы употребляются также для ловли енотов и зайцев.

Между всеми соболиными промышленниками, как инородцами, так и русскими, развита чрезвычайная честность относительно добычи охоты, запасов и т. п. Часто случается, промышленник набредёт на чужой шалаш, в котором никого нет и где лежит вся провизия или добытые соболи, но он никогда ничего не украдёт. Только, по существующему обычаю, он может сварить себе обед и поесть, сколько хочет, но ничего не смеет брать в дорогу. Примеров воровства никогда не бывает, и я, несколько раз расспрашивая об этом у казаков и гольдов, всегда получал один ответ, что если бы случайно набредший на чужой шалаш промышленник украл из него что-нибудь, то хозяин украденной вещи непременно нашел бы его по следу и убил бы из винтовки. Вероятно, такая острастка сильно действует даже и на тех охотников, которые при случае не прочь стянуть чужое.

С соболиного промысла гольды возвращаются в конце зимы, т. е. в феврале и марте; другие же остаются в лесах до вскрытия рек и выезжают уже на лодках. Число соболей, добываемых каждым охотником, не одинаково каждый год и меняется от 5 до 15 и даже до 20 штук. Это зависит от большего или меньшего счастья; главным же образом, от количества соболей, которых в один год бывает много, а в другой на тех же самых местах мало. Подобное явление происходит оттого, [94] что соболи, так же как белки, хорьки, а в Уссурийском крае даже кабаны и дикие козы, предпринимают периодические переселения из одной местности в другую. Такие переселения обусловливаются различными физическими причинами. Так, например, когда снег падает на мёрзлую землю, то кабанам неудобно копать её и они тотчас же перекочёвывают на другие, более удобные места; точно так же урожай кедровых орехов в данном месте привлекает туда множество белок, за которыми следует и соболь, их главный истребитель.

Всех добытых соболей гольды отдают китайцам за порох, свинец, просо, табак, соль и другие продукты, которые они забирают наперёд в долг и за это обязываются доставлять весь свой улов. Заплатив за прежнее взятое, гольд снова забирает у китайца, опять несёт ему на будущий год всех добытых тяжким трудом соболей и, таким образом, никогда не освобождается от кабалы. Эта кабала так велика, что гольд не смеет никому продать своих соболей даже за цену гораздо большую, а обязан всех доставить своему заимодавцу китайцу, который назначает цену по собственному усмотрению. Я думаю, что каждый соболь обходится китайцу гораздо менее рубля. Этих соболей китайцы в свою очередь отдают русским купцам, большей частью за товар, взятый в долг, или свозят летом на продажу в селение Хабаровку, о чём уже было говорено во II главе.

Соболиным промыслом занимаются и наши казаки, но только в размерах, несравненно меньших, чем гольды.

Русские охотятся на этих зверьков только с собаками, и уходят из станиц в горы по первому снегу недели на две, на три или уже многие на месяц.

3. Орочи, или тазы 1

1 Слово «таза», как объясняли мне манзы, есть местная переделка китайского названия «юпи-да-цзы», что значит в буквальном переводе рыбокожие инородцы. Этим именем китайская география издавна называет обитателей восточной Маньчжурии, употребляющих для обуви и одежды выделанные шкуры рыб. [Правильное современное название удэгейцы. — Ред].

Этот народ по количеству, вероятно, не уступающий гольдам, обитает по береговым речкам Японского моря, начиная от устья Суйфуна до устья реки Тазуши и даже несколько далее к северу; сверх того, он встречается внутри страны по большим правым притокам Уссури: Бикину, Има и др.

По образу своей жизни орочи разделяются на два сорта — бродячих и оседлых.

Первые из них представляют в полном смысле тип дикарей-охотников и целую жизнь скитаются со своими семействами с места на место, располагаясь в шалашах, устраиваемых из бересты.

Это жалкое убежище ставится обыкновенно там, где можно добыть побольше пищи, следовательно, на берегу реки, когда в ней много рыбы, или в лесной пади, если там много зверей. Часто случается, что ороча, убив кабана или оленя, перекочёвывает сюда и живет, пока не съест свою добычу, после чего идет на другое место.

Во время странствований по Уссурийскому краю мне несколько раз случалось встречать одинокие становища этих бродяг, и я всегда с особенным любопытством заходил к ним. Обыкновенно вся семья сидит полуголая вокруг огня, разложенного посредине шалаша, [96] до того наполненного дымом, что с непривычки почти невозможно открыть глаза. Тут же валяются звериные шкуры, рыболовные снаряды, различная рухлядь и рядом с малыми детьми лежат охотничьи собаки. При появлении незнакомца целое общество разом забормочет, собаки залают, но через несколько минут все успокоятся: собаки и дети по-прежнему улягутся в стороне, взрослые орочи и их жены опять начнут продолжать еду или какую-нибудь работу, словом, появление неизвестного человека производит на этих людей впечатление не больше, чем и на их собак.

С грустным настроением духа выходил я всегда из такого шалаша. Какая малая разница, думал я, между этим человеком и его собакой. Живя, как зверь в берлоге, чуждый всякого общения с себе подобными, он забывает всякие человеческие стремления и, как животное, заботится только о насыщении своего желудка.

Поест мяса или рыбы, полуизжаренной на угольях, а затем идёт на охоту или спит, пока голод не принудит его снова встать, развести огонь и в дымном, смрадном шалаше вновь готовит себе пищу.

Так проводит этот человек целую жизнь. Сегодня для него то же, что вчера, завтра то же, что сегодня.

Другая часть орочей поднялась ступенью выше своих собратий и достигла уже некоторой степени оседлости. Хотя они, так же как и гольды, не знают земледелия, но подобно последним живут в фанзах, которые как по своему наружному виду, так и по внутреннему устройству ничем не отличаются от китайских. Летом орочи покидают эти фанзы и переселяются на берега рек, обильных рыбой, но с наступлением зимы снова возвращаются в них. Здесь остаются тогда жёны, старики и малые дети, все же взрослые мужчины уходят в леса на обильный промысел, с которого возвращаются к началу весны. За забранные у соседнего или какого-нибудь другого манза просо, табак, водку и пр. ороча несёт ему всех добытых соболей, отдаёт их по цене, назначенной китайцем, и затем опять в течение года берёт у него в долг всё необходимое для себя, так, что остаётся в постоянной кабале.

Женщины орочей если и не отличаются красотою, то, тем не менее, имеют большую претензию на щегольство, хотя, конечно, по собственному вкусу. Прежде всего у каждой из них в правой ноздре и в ушах продеты довольно толстые кольца, на которых висят медные или серебряные бляхи, величиной с двугривенный. Кроме того, на всех пальцах надеты, иногда по нескольку штук на одном, медные и серебряные кольца, а на кистях рук такие же или реже стеклянные браслеты.

Наконец, голова и всё платье украшено множеством различных побрякушек: бубенчиков, медных или железных пластинок и т. п., так что при мельчайшем движении такой красавицы издаются самые негармонические звуки.

Однако «о вкусах не спорят», и бессемейные манзы часто берут себе этих женщин в наложницы. Мужья и отцы орочи, как видно, смотрят на такое дело весьма хладнокровно, потому что зачастую сами живут вместе с китайцем, у которого находится их дочь или жена в обоюдном владении.

Нужно заметить, что все инородцы нашего Уссурийского края совершенно свободно объясняются по-китайски, так что этот язык в здешних местах в таком же ходу, как и французский в Европе. [97]

4. Корейцы

К числу замечательных явлений, совершающихся в последнее время на крайнем востоке Азии, следует отнести также иммиграцию корейцев в пределы России и образование ими здесь новых колоний. Густая населённость Корейского полуострова и развившиеся там вследствие этого нищета, грубый деспотизм, сковавший все лучшие силы народа, наконец, близость наших владений, обильных плодородной, нетронутой почвой,— всё это было сильной пружиной, достаточной даже для того, чтобы заставить и неподвижных жителей востока отречься от преданий прошлого и, бросив свою родину, искать себе при новых условиях и новой обстановке лучшей и более обеспеченной жизни.

И вот, боязливо, как будто ещё не решаясь покончить вдруг со всем прошлым, начали мало-помалу жители ближайших к нам владений Кореи изъявлять свою готовность на переселение в русские пределы.

С нашей стороны подобное заявление было встречено с полным сочувствием, и ещё в 1863 году к нам переселилось 12 семейств.

Затем переселение повторялось каждый год, так что в настоящее время в наших пределах образовались три корейские деревни — Тызен-хэ, Янчи-хэ и Сидими (Дер. Тызен-хэ лежит в 18 верстах от Новгородской гавани в заливе Посьета; Янчи-хэ — в 14 верстах от той же гавани, а Сидими в 80 верстах севернее её. Все эти деревни расположены на берегу речек того же названия), в которых считается 1 800 (Подробная статистическая таблица помещена в приложении) душ обоего пола.

Пример всех этих переселенцев сильно действует на пограничное корейское население, так что и теперь еще есть много желающих переселиться к нам.

С своей стороны корейское правительство всеми средствами старалось и старается приостановить подобное переселение и употребляет самые строгие меры, расстреливая даже тех корейцев, которых удаётся захватить на пути в наши владения. Однако, несмотря на это, корейцы бросают свои фанзы, втихомолку ночью переправляются через пограничную реку Тумангу (Гоали-дзян или Тумень-дзян) и уже там, иногда даже под прикрытием наших солдат, безопасно следуют в Новгородскую гавань. До чего корейское правительство чуждается всяких сношений с русским, можно судить уже из того, что начальник пограничного города Кыген-Пу запретил жителям, под страхом смерти, продавать что-либо русским, чтобы никто из корейцев не мог переезжать на левую сторону реки, где стоит наш пограничный пост. Однако, несмотря на строгое запрещение своего начальника, жители Кыген-Пу зимой, когда замёрзнет река, приходят ночью на этот пост в гости к солдатам.

Корейские деревни состоят из фанз, расположенных на расстоянии 100—300 шагов одна от другой. Своим наружным видом и внутренним устройством эти фанзы ничем не отличаются от китайских. Только в тех из них, где находятся несколько женатых, нары разделены перегородками на части, служащие отдельными спальнями для каждой пары.

В пространствах между фанзами находятся поля, в трудолюбивой и тщательной обработке которых корейцы нисколько не уступают китайцам.

Все полевые работы производятся на коровах и быках; но плуги весьма дурного устройства, так что работа ими тяжела как для скотины, так и для человека. [98]

Из хлебов корейцы более всего засевают просо (буды), которое составляет для них, так же как и для китайцев, главную пищу, потом бобы, фасоль и ячмень; в меньшем же количестве сеют кукурузу, картофель, гречиху, коноплю и табак, а также огородные овощи; огурцы, тыкву, редьку, салат, красный перец и пр.

Хлеб свой корейцы жнут небольшими серпами, вроде нашей косы, и затем связывают в снопы, которые молотят колотушками на особых токах, находящихся возле фанз.

Табак после сбора вешают под навес для просушки; курят все, даже женщины. Для обработки конопли они сначала варят самый стебель часа два в горячей воде, а потом уже руками обдирают волокно.

Кроме того, корейцы, так же как и китайцы, приготовляют для себя масло из семян кунжута (Sesamum orientale). Для этого они сначала мелют семена в жернове, потом наливают на них немного воды и варят; наконец, кладут в мешок под тяжёлый камень. Масло вместе с водой вытекает в подставленный сосуд. Вкусом оно похоже на подсолнечное.

Кроме хлебопашества, корейцы занимаются скотоводством, в особенности разведением рогатого скота, который служит им для работ. Коров своих они никогда не доят и, так же как китайцы, вовсе не употребляют молока.

В своем домашнем быту корейцы, или как они сами себя называют — каули, отличаются трудолюбием, особенно чистотой, что совершенно противоположно китайским манзам, грязным донельзя. Самое одеяние их белого цвета уже указывает на любовь к чистоте.

Обыкновенная одежда мужчин состоит из верхнего платья вроде халата с чрезвычайно широкими рукавами, белых панталон и башмаков; на голове они носят черные шляпы с широкими полями и узкой верхушкой. Шляпы эти сплетены в виде сетки из волос; ободки их сделаны из китового уса. Кроме того, старики носят постоянно; даже и дома, особый волосяной колпак.

Одежда женщин состоит из белой кофты и такой же белой юбки с разрезами по бокам.

Волосы свои корейцы не бреют, как китайцы, но собирают их в кучу наверху головы и сплетают здесь в виде столба; женщины же обвивают волосы кругом головы и тут их связывают. Вообще красота волос считается главным щегольством, так что щеголихи, обиженные в этом случае природой, носят искусственные косы, работа которых доведена у корейцев до высшей степени совершенства.

В общем, физиономии корейцев довольно приятны, хотя стан их, в особенности женщин, далеко не может назваться стройным. Здесь прежде всего бросается в глаза очень узкая, как будто сдавленная грудь. Лица корейцев по большой части круглые, в особенности у женщин, но притом белые, и все они решительно, как мужчины, так и женщины, брюнеты.

Мужчины носят бороды, которые, впрочем очень невелики и редки. Роста мужчины большей частью среднего; женщины же несколько меньше. Последние носят маленьких детей не на руках, как обыкно венно это делается у нас, но привязывают их полотенцем за спину возле поясницы.

Замечательно, что женщины у корейцев не имеют имён, а [99] называются по родне, например: мать, тетка, бабушка и пр.; у мужчин же сначала пишется и говорится фамилия, а потом имя.

Каждый кореец может иметь только одну жену, но этот закон не строго соблюдается, и богатые иногда держат до трёх жён.

Корейский властитель наран-ними или наран имеет девять жён и живёт во дворце Пухан, из которого есть подземный ход в соседнюю крепость Сеуль, или Сяури, столицу государства. Он считается меньшим братом китайского богдохана и совершенно независим от него, хотя, по заведённому исстари обычаю, однажды в год отправляет в Пекин подарки, в отплату за которые получает новый календарь.

Каждый из подданных, являющихся перед лицом своего царя, должен пасть ниц на землю. Этот обычай соблюдает также простой народ относительно чиновников, в особенности важных по чину.

Вообще деспотизм у корейцев развит до крайней степени и проник все суставы государственного организма. Самый вид чиновника приводит в трепет простого человека. Когда от нас был послан офицер с каким-то поручением в пограничный город Кыген-Пу, то бывший с ним переводчик из корейцев, перешедших к нам, трясся, как лист, увидав своего бывшего начальника, хотя теперь был от него в совершенной безопасности, до того ещё сохранилась в нём прежнее укоренившееся чувство страха перед начальством.

В Корее каждый город и деревня имеют школу, где все мальчики обучаются корейскому языку, а более способные, сверх того и китайскому, на котором ведётся вся высшая дипломатическая переписка с Китаем (Кроме того, по словам отца Палладия, китайский язык обязательно употребляется в законодательных и административных актах корейского правительства («Известия Географического общества», 1870 г., т. VI, No 11, стр. 20)).

В своих нравственных воззрениях корейцы имеют понятие о высшем существе, душе и загробной жизни. Бога они называют Путэ-ними, душу — Хани, а небо или рай — Ханыри.

Собственно в Корее две религии: буддийская и религия духов, состоящая в поклонении разным божествам и гениям. Служителями (шаманами) этой религии могут быть не только мужчины, но и женщины, последние даже в особенности. Те и другие состоят при особых кумирнях и славятся вообще силой своих заклинаний от различных бедствий, во что корейцы веруют безусловно (Сообщение архимандрита Палладия («Известия Географического общества», 1870 г., т. VI, No 11, стр. 22)).

Замечательно, что у корейцев сохранились предания, как бы заимствованные из Ветхого завета, например, о потопе, Моисее и т. д. (Эти предания, по замечанию отца Палладия, могут быть известны в Корее, по рассказам христиан-корейцев, которых прежде было довольно, в особенности в северной части этого государства (там же, стр. 22)).

Однажды во время пребывания в деревне Тызен-хэ мне случилось быть свидетелем поминок по умершему. Обряд этот совершается следующим образом. Когда я пришёл в фанзу, где происходили поминки, то все корейцы просили меня сесть на солому, разостланную на дворе, и тотчас же поставили передо мной небольшую деревянную скамейку, на которой стояло глиняное блюдце с тонко нарезанными кусочками свинины и сушёной рыбы. В то же время мне предложили самого лакомого напитка — нагретой водки с медом; я нарочно попробовал [100] один глоток — мерзость ужасная. Между тем началась самая церемония поминок, для чего сначала принесли несколько выделанных собачьих шкур и разостлали их на дворе. Два, три человека присутствующих поочередно ложились ниц на эти шкуры и что-то бормотали шопотом.

В то же время двое сыновей умершей матери, по которой совершались самые поминки, стояли подле лежащих и напевали самым плачевным голосом.

Полежав минуты три, гости вставали, заменяясь новыми и, отойдя немного в сторону, садились большей частью на корточки; при этом получали свинину и рыбу, так же как и я, и выпивали чашку водки. Эта чашка несколько раз обходила всех присутствующих, которые в антрактах между едой и питьём наклонялись друг к другу и что-то тихо бормотали. Каждый вновь приходящий проделывал всю церемонию, от которой не увернулся даже и мой крещённый спутник — старшина деревни Тыхен-хэ. Женщины находились отдельно от мужчин внутри фанзы, даже с завешанным окном, и голосили там во время церемонии.

Все присутствующие были одеты в свою обыкновенную белую одежду, а на головах имели черные шляпы с широкими полями; только одеяние обоих сыновей умершей матери было серого цвета и вместо шляп у них были надеты какие-то серые колпаки. Такая одежда считается признаком траура, который, по закону корейцев, должен носиться три года. Самые поминки совершаются, как и у нас, однажды в год, в день смерти, и продолжаются с утра до глубокой ночи. Праздников у корейцев очень мало, всего четыре в году, да и из них только один продолжается трое суток, остальные же празднуются по одному дню.

Переселяясь к нам, некоторые из корейцев приняли православную веру, так что теперь в деревне Тызен-хэ есть несколько десятков христиан мужчин и женщин и в том числе старшина деревни. Его прежняя фамилия и имя были Цуи-ун-кыги; теперь же он называется Петр Семёнов, по имени и отчеству своего крёстного отца, одного из наших офицеров.

Этот старшина, пожилой человек 48 лет, умеет, хотя и плохо, говорить по-русски и, кроме корейского языка, знает немного по-китайски. Ходит он в русском сюртуке, обстрижен по-русски и даже при своей фанзе выстроил большую русскую избу. Любознательность этого человека так велика, что он несколько раз высказывал мне своё желание побывать в Москве и Петербурге, чтобы посмотреть эти города. Притом же этот старшина человек весьма услужливый и честный. В продолжение двух суток, которые я пробыл в деревне Тызен-хэ, он находился неотлучно при мне, везде ходил со мной, рассказывал, и когда на прощанье я предложил ему деньги за услуги, то он долго отказывался от них и взял только после настоятельной просьбы с моей стороны.

Вообще услужливость, вежливость и трудолюбие составляют, сколько я мог заметить, отличительную черту характера корейцев. Кроме всего вышеизложенного, я мог весьма немного узнать от корейцев об их родине, частью по неимению хорошего переводчика, а частью и потому, что они сами мало знают об отдалённых частях своего отечества. Однако ввиду большого интереса сообщаемых [101] фактов, я передам их в том виде, как сам слышал, не ручаясь за достоверность.

Начну с того, что, по рассказам корейцев, хребет Чан-бо-шан (или правильнее Тян-пэ-сян) бывает покрыт снегом не круглый год, а только зимой, весной и осенью; летом же снег сходит даже с самых высших точек.

В дремучих лесах, его покрывающих, водятся соболи, которых нет во всей остальной Корее.

Высоко в горах лежит озеро, имеющее около пяти верст в окружности, из которого вытекают три реки: Сунгари — к северу, Туманга — к востоку и Амнока к западу (Ялу-цзян), впадающая в Жёлтое море и составляющая границу между Маньчжурией и Кореей. Озеро это еще замечательно тем, что по берегам его множество каких-то особенных камней, которые легки, как дерево, так что плавают на воде и выносятся вытекающими реками.

Подобный рассказ я слышал не только от корейцев, но также и от одного китайца, который долго жил в городе Нингуте (у подошвы Чан-бо-шаня) и хорошо знает об этом явлении. Если действительно такое показание справедливо, то не есть ли вышеупомянутые камни пемза вулканического происхождения — факт в высшей степени интересный.

Наконец, корейцы говорят, что на южном склоне Чан-бо-шаня живет особое горное племя (леу-танги), независимое ни от Кореи ни от Маньчжурии и строго оберегающее свою независимость.

В заключение главы об инородческом населении я считаю уместным поместить рассказ о посещении мной в октябре 1867 года пограничного корейского города Кыген-Пу.

Этот город находится в 25 верстах от Новгородской гавани и расположен на правом берегу реки Туманги (Исправлено. В авторском издании было напечатано на левом. — Ред), которая имеет здесь около ста сажен [200 м] ширины.

Весь город, состоящий из трёх или четырёх сот фанз, налепленных, как гнёзда ласточек под крышей, выстроен на довольно крутом южном склоне горы, которая упирается в реку отвесным утёсом.

Самая большая часть, приблизительно три четверти города, расположена внутри стены, сложенной из камня и имеющей сажени полторы вышины, а толщину около сажени.

Стена эта в общем своём очертании представляет форму квадрата. Одной стороной она примыкает к обрыву берега, а отсюда тянется вдоль горы, заключая внутри себя пространство с версту длины и около полверсты ширины.

Впрочем, большая часть этого пространства остаётся пустой, так как фанзы, там находящиеся, скучены к подошве горы.

В самой стене вделано несколько пушек без лафетов, так что эти грозные орудия могут стрелять только по одному направлению — вниз по Туманге.

Вообще своим наружным видом городская стена сильно напоминает каменные ограды, которыми обыкновенно обносятся кладбища больших городов. На юго-западном углу её находится вышка, где постоянно стоит часовой, и тут же устроена комната в виде каземата, в которую садят преступников. [102]

В середину крепости, если только можно употребить здесь подобное название, ведут трое ворот, и там живёт сам начальник города; вне её находится немного, только несколько десятков фанз, да и те жмутся как можно ближе к самой крепости. Таков наружный, весьма не привлекательный вид города Кыген-Пу, который мне предстояло посетить.

Обождав до девяти часов утра, чтобы дать как следует проспаться тамошним жителям и в особенности их начальнику, я взял лодку, находящуюся на нашем пограничном посту, трёх гребцов и поплыл вверх по реке к городу, до которого расстояние от нашего караула не более версты. Со мной был также переводчик, один из солдат, живущих на посту, хотя он весьма плохо говорил по-корейски, но всё-таки с помощью пантомим мог передать обыкновенный разговор.

В то время когда наша лодка плыла по реке, несколько раз показывались около фанз внизу и в крепости наверху горы белые фигуры корейцев и, пристально посмотрев, куда-то быстро скрывались. Но лишь только мы вышли на берег и направились к городу, как со всех концов его начали сбегаться жители, большие и малые, так что вскоре образовалась огромная толпа, тесно окружившая нас со всех сторон. В то же время явилось несколько полицейских и двое солдат, которые спрашивали, зачем мы пришли. Когда я объяснил через переводчика, что желаю видеться с начальником города, то солдаты отвечали на это решительным отказом, говорили, что их начальник никого не принимает, потому что болен, и что даже если пойти доложить ему, то за это тотчас отрежут голову. Впрочем, всё это было только одна уловка со стороны солдат, не желавших пустить нас в город; вместе с тем они требовали, чтобы мы тотчас же уходили на свою лодку и уезжали обратно.

Зная характер всех азиатцев, в обращении с которыми следует быть настойчивым и даже иногда дерзким для достижения своей цели, я начал требовать, чтобы непременно доложили начальнику города о моём приезде.

Между тем толпа увеличивалась всё более и более, так что полицейские начали уже употреблять в дело свои палочки, которыми быстро угощали самых назойливых и любопытных.

Действительно, становилось уже несносным это нахальное любопытство, с которым вас рассматривают с ног до головы, щупают, берут прямо из кармана или из рук вещи и чуть не рвут их на части. Впрочем, в толпе были только одни мужчины; женщин я не видал ни одной во всё время своего пребывания к Кыген-Пу. Не знаю, действовало ли здесь запрещение ревнивых мужей, или кореянки, к их чести, менее любопытны, чем европейские женщины.

Между тем солдаты (Одежда корейских солдат такая же, как у обыкновенных жителей, т. е. широкая вроде халата; только на шляпе они имеют по два павлиньих пера. У полицейских на шляпах нашито по два красных шнура) опять начали повторять своё требование, чтобы мы убирались обратно, и, наконец, видя наше упорство спросили: имею ли я какую-либо бумагу к их начальнику, без чего уже никоим образом нельзя его видеть. Хотя со мной не было никакого документа в этом роде, но, по счастию, оказалось в кармане открытое из [103] Иркутска предписание на получение почтовых лошадей, и я решился пустить в дело эту бумагу, на которой сидела большая красная печать, самая важная вещь для корейцев.

Взяв от меня это предписание, один из солдат начал рассматривать печать и потом вдруг спросил: почему же бумага написана не по-корейски?

На это я ему отвечал, что корейского переводчика теперь нет в Новгородской гавани, что он куда-то уехал, а без него некому было писать.

Убедившись таким аргументом и помявшись ещё немного, солдат решился, наконец, доложить обо мне начальнику города. Для этого он сделал рукой знак, чтобы следовать за ним, и повёл нас в особый дом, назначенный для приёма иностранцев, которые до последнего времени состояли только из пограничных китайских властей.

Дом, назначенный для такого приёма, находится с краю города, шагах в пятидесяти от крепости и состоит из простого навеса, обнесённого тремя деревянными стенами, с таким же полом, на который ведут несколько ступенек. Внутри здания к средней стене приделано ещё небольшое отделение, вроде маленькой комнаты, с решётчатыми дверями. Над этими дверями висит доска с каким-то писанием, вероятно, заключающим правила, как должны вести себя иностранцы, удостоенные великой чести видеть начальника города Кыген-Пу. Однако едва ли кто из немногих иностранцев, здесь бывших, мог читать наставления относительно своего поведения, так как они написаны только по-корейски.

Оставив нас в приёмном доме и сказав, чтобы мы здесь ждали, солдаты пошли с докладом к начальнику города.

Между тем толпа, не отстававшая ни на минуту и всё более увеличивавшаяся, опять окружила нас со всех стороны и битком набилась даже под навес.

Мальчишки начали уже школьничать, дёргали нас исподтишка за фалды или за панталоны, а сами скрывались. Взрослые же корейцы попрежнему ощупывали, обнюхивали или стояли неподвижно, не спуская с нас глаз.

Минут через десять после ухода солдат принесли несколько плетёных из травы цыновок, которые разостлали на полу и одну из них покрыли небольшим ковром; всё это было знаком, что начальник города согласился на свидание.

Спустя ещё немного времени в крепости вдруг раздалось пение — знак шествия начальника, которого несли четыре человека на деревянных носилках. Впереди шло несколько полицейских, которые своими длинными и узкими палочками или скорее линейками разгоняли народ; потом четыре мальчика, исполняющие должность прислужников; за ними ехал на плечах своих подчинённых сам начальник города и, наконец, человек десять солдат заключали шествие. Всё это пело или, лучше сказать, кричало во всю глотку, что, вероятно, у корейцев делается всегда, когда только куда-нибудь несут начальника. Сам он сидел сложа руки и совершенно неподвижно на деревянном кресле, приделанном к носилкам и покрытом тигровой шкурой.

Вся толпа, до сих пор шумная, лишь только увидала шествие, мигом отхлынула прочь и, образовав проход, почтительно стала по бокам дороги; несколько человек даже поверглись ниц.

Взойдя на ступеньки приёмного дома, носильщики опустили свои [104] носилки. Тогда начальник встал с них, сделал несколько шагов внутрь здания и, поклонившись мне, просил сесть на тигровую шкуру, которую сняли с кресел и разостлали на цыковках.

Сам он довольно красивый пожилой человек 41 года, по фамилии Юнь-Хаб и в чине капитана, сатти по-корейски.

В одежде начальника не было никаких особенных знаков отличия. Как обыкновенно у корейцев, эта одежда состояла из белого верхнего платья, панталон, башмаков и шляпы с широкими полями.

Прежде чем сесть на ковер, разостланный рядом с тигровой шкурой, назначенной собственно для меня, Юнь-Хаб снял свои башмаки, которые взял и поставил в стороне один из находящихся при нём мальчиков.

В то же время возле нас положили бумагу, кисточку, тушь для писания и небольшой медный ящик, в котором, как я после узнал, хранится печать. Наконец, принесли ящик с табаком, чугунный горшок с горячими угольями для закуривания, и две трубки, которые тотчас же были наложены и закурены. Одну из них начальник взял себе, а другую предложил мне, но когда я отказался, потому что не курю, тогда эта трубка была передана переводчику-солдату, который, по моему приказанию, уселся рядом со мной.

Все же остальные присутствующие, даже адъютант начальника и много других корейцев, вероятно, самых важных обитателей города, стояли по бокам и сзади нас.

Наконец, когда мы уселись, Юнь-Хаб прежде всего обратился ко мне с вопросом: зачем я приехал к нему?

Желая найти какой-нибудь предлог, я отвечал, что приехал собственно для того, чтобы узнать, спокойно ли здесь на границе и не обижают ли его наши солдаты. На это получил ответ, что все спокойно, а обиды нет никакой.

Затем он спросил: сколько мне лет и как моя фамилия? То и другое велел записать своему адъютанту, который скоро записал цифру лет, но фамилию долго не мог выговорить и, наконец, изобразил слово, даже не похожее на неё по звукам. Однако чтобы отделаться, я утвердительно кивнул головой и в свою очередь спросил о возрасте и фамилии начальника.

Этот последний сначала принял меня за американца и долго не хотел верить тому, что я русский.

Затем разговор свёлся на войну, недавно бывшую у корейцев с французами, и Юнь-Хаб как истый патриот совершенно серьёзно уверял меня, что эта война теперь уже кончилась полным торжеством корейцев, которые, побили несколько тысяч врагов, а сами потеряли за всё время только шесть человек.

Потом принесли географический атлас корейской работы, и Юнь-Хаб, желая блеснуть своей учёностью, начал показывать мне части света и различные государства, называя их по именам. Но, как видно, он имел весьма скудные географические сведения, потому что часто сбивался в названиях и справлялся в тексте, приложенном к каждой карте. Я же нарочно притворился ничего не знающим, а потому корейский географ мог врать не смущаясь. Все карты были самой топорной работы, и хотя очертания некоторых стран нанесены довольно верно, но в то же время попадались страшно грубые ошибки. Так, например, полуостров передней Индии урезан до половины, а на месте нашей [105] Камы показана какая-то река без истока и устья вроде длинного, узкого озера.

Перебирая одно за другим различные государства и часто невообразимо искажая их названия, Юнь-Хаб, наконец, добрался до Европы, где тотчас же отыскал и показал Францию с Англией. Потом, пропустив всё остальное, перешёл к России, где также показал Петербург, Москву и, не знаю почему именно, Уральские горы. Показания его относительно России оказались настолько обширны, что он даже знал о сожжении Москвы французами. Когда эту фразу мой переводчик никак не мог понять и передать, то Юнь-Хаб взял пеплу из горшка, в котором закуривают трубки, положил на то место карты, где обозначена Москва и сказал: «французы».

Затем разговор перешёл опять на Корею. Здесь начальник выказал большую осторожность, даже подозрительность и давал только самые уклончивые ответы. Когда я спрашивал у него, сколько в Кыген-Пу жителей? далеко ли отсюда до корейской столицы? много ли у них войска? — то на всё это получил один и тот же ответ: «много».

На вопрос: почему корейцы не пускают в свой город русских и не ведут с ними торговли? Юнь-Хаб отвечал, что этого не хочет их царь, за нарушение приказания которого без дальнейших рассуждений отправят на тот свет. При этом он наивно просил передать нашим властям, чтобы выдали обратно всех переселившихся к нам корейцев, и он тотчас же прикажет всем им отрезать головы.

Между тем принесли для меня угощение, состоявшее иэ больших, довольно вкусных груш, чищеных кедровых орехов и каких-то пряников.

Во время еды всего этого начальник, оказавшийся не менее любопытным, чем и его подчиненные, рассматривал бывшие со мной вещи: штуцер, револьвер и подзорную трубу. Всё это он, вероятно, видел ещё прежде, потому что знал, как обращаться с револьвером и подзорной трубой.

Между тем бывшие со мной солдаты беседовали в стороне, как умели, с корейцами, даже боролись с ними и показывали разные гимнастические фокусы. Всё это очень нравилось окружавшей их толпе и, наконец, когда один из солдат проплясал в присядку, то это привело в такой восторг корейцев, что они решились даже доложить о подобной потехе своему начальнику.

Последний также пожелал видеть пляску, а потому солдат еще раз проплясал перед нами к полному удовольствию всех присутствующих и самого Юнь-Хаба.

В это время привели на суд трёх виновных, уличённых в покраже коровы.

Представ пред лицом своего начальника, подсудимые поверглись ниц и что-то бормотали минут с пять. Выслушав такое, вероятно, оправдание, Юнь-Хаб сказал отрывисто несколько слов, и полицейские, схватив виновных за чубы — что весьма удобно при корейской причёске — потащили их куда-то в город.

После суда разговор продолжался недолго и, наконец, когда я объявил, что желаю уйти, то Юнь-Хаб тотчас же встал и вежливо раскланялся.

На прощанье он только пожелал, чтобы я выстрелил из штуцера, для чего приказал поставить небольшую доску на расстоянии около ста [106] шагов. Когда я выстрелил и пуля, пробив эту доску, далеко ещё пошла рикошетами по полю, то вся толпа издала какой-то громкий, отрывистый звук, вероятно, знак одобрения, а Юнь-Хаб тонко улыбнулся и вторично раскланялся со мной.

Затем, усевшись на носилки, с прежней церемонией и пением он двинулся в крепость. Я же с своими солдатами в сопровождении всей толпы направился к берегу и, переправившись через реку, поехал обратно в Новгородскую гавань, откуда вскоре предпринял экспедицию для исследования Южноуссурийского края.

Текст воспроизведен по изданию: Н. М. Пржевальский. Путешествие в Уссурийском крае 1867-1869 гг. М. ОГИЗ. 1947

<<Вернуться назад

Главная страница  | Обратная связь
COPYRIGHT © 2008-2019  All Rights Reserved.