Мобильная версия сайта |  RSS
 Обратная связь
DrevLit.Ru - ДревЛит - древние рукописи, манускрипты, документы и тексты
   
<<Вернуться назад

ТОЛСТОЙ Л. Н.

НАБЕГ

РАСКАЗ ВОЛОНТЕРА.

I.

Двенадцатого июля, капитан Хлопов, в эполетах и шашке — форма, в которой со времени моего приезда на Кавказ я еще не видал его — вошел в низкую дверь моей землянки.

— Я прямо от полковника, сказал он, отвечая на вопросительный взгляд, которым я его встретил: — завтра баталион наш выступает.

— Куда? спросил я.

— В №№. Там назначен сбор войскам.

— А оттуда, верно, будет какое нибудь движение? [238]

— Должно быть.

— Куда же? как вы думаете?

— Что думать? я вам говорю, что знаю; прискакал вчера ночью Татарин от генерала — привез приказ, чтобы баталиону выступать и взять с собою на два дня сухарей; а куда, зачем, на долго ли? этого, батюшка, не спрашивают: велено идти — и довольно.

— Однако, если сухарей берут только на два дня, стало, и войска продержат не долее.

— Ну, это ничего не значит...

— Да как же так? спросил я с удивлением.

— Да так же.

— А мне можно будет с вами идти? спросил я, помолчав немного.

— Можно-то можно, да мой совет лучше не ходить. Из чего вам рисковать!..

— Нет, уж позвольте мне не послушаться вашего совета: я целый месяц жил здесь только затем, чтобы дождаться случая быть в деле, и вы хотите, чтобы я пропустил его.

Пожалуй, идите; только, право, не лучше ли бы вам остаться? Вы бы тут нас подождали, охотились бы; а мы бы пошли с Богом. И славно бы! сказал он таким убедительным тоном, что мне в первую минуту действительно показалось, что это было бы славно; однако, я решительно сказал, что ни за что не останусь.

— И чего вы не видали там? продолжал [239] убеждать меня капитан. — Хочется вам узнать, какие сражения бывают? прочтите Михайловского-Данилевского «Описание Войны» — прекрасная книга: там все подробно описано, и где какой корпус стоял, и как сражения происходят.

— Напротив, это то меня и не занимает, отвечал я.

— Ну, так что же? вам, просто, хочется видно посмотреть, как людей убивают?... Вот, в тридцать втором году, был тут тоже неслужащий какой-то, из Испанцев, кажется. Два похода с нами ходил; в синем плаще в каком-то, да наконец и сложил тут свою голову. Здесь, батюшка, никого не удивишь.

Как мне ни совестно было, что капитан так дурно объяснял мое намерение, я и не покушался разъуверять его.

— Что, он храбрый был? спросил я его.

— А Бог его знает: все, бывало, впереди ездит; где перестрелка, там и он.

Так, стало быть, храбрый, сказал я.

— Нет, это не значит храбрый, что суется туда, где его не спрашивают...

— Что же вы называете храбрым?

— Храбрый? храбрый? повторил капитан с видом человека, которому в первый раз представляется подобный вопрос: — храбрый тот, который ведет себя как следует, сказал он, подумав немного. [240]

Я вспомнил, что Платон определяет храбрость знанием того, чего нужно и чего не нужно бояться, и несмотря на общность и неясность выражения в определении капитана, я подумал, что основная мысль обоих не так различна, как могло бы показаться, и что даже определение капитана вернее определения греческого философа, потому что если бы он мог выражаться так же, как Платон, он, верно, сказал бы, что храбр тот, кто боится только того, чего следует бояться, а не того, чего не нужно бояться.

Мне хотелось объяснить свою мысль капитану.

— Да, сказал я: — мне кажется, что в каждой опасности есть выбор; и выбор, сделанный под влиянием, например, чувства долга, есть храбрость; а выбор, сделанный под влиянием низкого чувства — трусость: поэтому человека, который из тщеславия, или из любопытства, или из алчности рискует жизнию, нельзя назвать храбрым.

Капитан с каким-то странным выражением смотрел на меня в то время, как я говорил.

— Ну уж этого не умею вам доказать, сказал он, накладывая трубку: — а вот у нас есть юнкер, так тот любит пофилософствовать. Вы с ним поговорите; он и стихи пишет.

Я только на Кавказе познакомился с капитаном, но еще в России знал его. Мать его, Марья Ивановна Хлопова, мелкопоместная помещица, живет в двух верстах от моего имения. Перед [241] отъездом моим на Кавказ я был у нее: старушка очень обрадовалась, что я увижу ее Пашеньку (как она называла старого, седого капитана) и — живая грамота — могу расказать ему про ее житье-бытье и передать посылочку. Накормив меня славным пирогом и полотками, Марья Ивановна вышла в свою спальню и возвратилась оттуда с черной, довольно большой ладонкой, к которой была пришита такая же шелковая ленточка.

— Вот это Божие милосердие, сказала она, крестом поцаловав изображение Божией Матери и передавая мне в руки: — потрудитесь, батюшка, доставьте ему. Видите ли: как он поехал на Капказ, я отслужила молебен и дала обещание, коли он будет жив и невредим, послать этот образок Божией Матери. Вот уж осьмнадцать лет, как Заступница и угодники святые милуют его: ни разу ранен не был, а уж в каких, кажется, сражениях не был!... Как мне Михайло, что с ним был, порасказал, так, верите ли, волос дыбом становится. Ведь я что и знаю про него, так только от чужих: он мне, мой голубчик, ничего про свои походы не пишет — меня напугать боится.

(Уже на Кавказе я узнал, и то не от капитана, что он был четыре раза тяжело ранен, и, само собою разумеется, как о ранах, так и о походах ничего не писал своей матери.)

— Так пусть теперь он это св. изображение на [242] себе носит, продолжала она: — я его им благословляю. Заступница Пресвятая защитит его! Особенно в сражениях, чтобы он всегда его на себе имел. Так и скажи, мой батюшка, что мать твоя так тебе велела.

Я обещался в точности исполнить поручение.

— Я знаю, вы его полюбите, моего Пашеньку, продолжала старушка: такой славный! Верите ли, году не проходит, чтобы он мне денег не присылал, и Аннушке, моей дочери, тоже много помогает; а все из одного жалованья! Истинно век благодарю Бога, заключила она, со слезами на глазах, что дал Он мне такое дитя.

— Часто он вам пишет? спросил я.

— Редко, батюшка: нечто в год раз, ито когда с деньгами, так словечко напишет, а то нет. Ежели, говорит, маменька, я вам не пишу, значит жив и здоров, а коли что, избави Бог, случится, так и без меня напишут.

Когда я отдал капитану подарок матери (это было на моей квартире), он попросил оберточной бумажки, тщательно завернул его и спрятал. Я много и с увлечением говорил ему о подробностях жизни его матери; капитан молчал. Когда я кончил, он отошел в угол и что-то очень долго накладывал трубку.

— Да, славная старуха, сказал он оттуда, несколько глухим голосом: — приведет ли еще Бог свидеться. [243]

В этих простых словах выражалось очень много любви и печали.

— Зачем вы здесь служите? сказал я.

— Надо же служить, отвечал он с убеждением. А двойное жалованье для нашего брата бедного человека много значит.

Я знал, что капитан жил бережливо: в карты не играл, кутил редко и курил простой табак — знал тоже, куда употребляется большая часть его жалованья. Капитан еще прежде нравился мне: у него была одна из тех простых, спокойных русских физиономий, которым приятно и легко смотреть прямо в глаза; но после этого разговора я почувствовал к нему истинное уважение.

II.

В четыре часа утра, на другой день, капитан заехал за мной. На нем был старый, истертый сюртук без эполет, лезгинские широкие штаны, белая попашка, с опустившимся пожелтевшим курпеем 1, и незавидная азиатская шашка через плечо. Беленький маштачек 2, на котором он [224] ехал, шел понура голову, мелкой иноходью и беспрестанно взмахивал жиденьким хвостом. Несмотря на то, что в фигуре доброго капитана было не только мало воинственного, но и красивого, в ней выражалось так много равнодушия ко всему окружающему, что она внушала невольное уважение.

Я ни минуты не заставил его дожидаться, тотчас сел на лошадь, и мы вместе выехали за ворота крепости.

Баталион был уже сажен двести впереди нас и казался какой-то черной, сплошной, колеблющейся массой. Можно было догадаться, что это была пехота, только потому, что, как частые длинные иглы, виднелись штыки и изредка долетали до слуха звуки солдатской песни, барабана и прелестного тенора подголоска шестой роты, которым я не раз восхищался еще в укреплении. Дорога шла серединой глубокой и широкой балки 3, подле берега небольшой речки, которая в это время играла, то есть была в разливе. Стада диких голубей вились около нее: то садились на каменный берег, то, поворачиваясь на воздухе и делая быстрые круги, улетали из вида. Солнца еще не было видно, но верхушка правой стороны балки начинала освещаться. Серые и беловатые камни, желто-зеленый мох, поросший на них, и темно-зеленые, [245] покрытые росой, кусты держидерева, кизила и карагача обозначались с чрезвычайной ясностию и выпуклостию на прозрачном, золотистом свете восхода; зато другая сторона и лощина, покрытые густым туманом, который волновался дымчатыми, неровными слоями, были сыры, мрачны и представляли неуловимую смесь цветов: бледно-лилового, почти черного, темно-зеленого и белого. Прямо перед нами, на темной лазури горизонта, с поражающей ясностию, виднелись ярко-белые, матовые массы снеговых гор, с их причудливыми, но до малейших подробностей изящными тенями и очертаниями. Сверчки, стрекозы и тысячи других насекомых проснулись в высокой траве и наполняли воздух своими ясными, непрерывными звуками: казалось, бесчисленное множество крошечных колокольчиков звенело в самых ушах. В воздухе пахло водой, травой, туманом, — одним словом, пахло ранним прекрасным летним утром. Капитан вырубил огня и закурил трубку; запах табаку и трута показался мне необыкновенно приятным.

Мы ехали стороной дороги, чтобы скорее догнать пехоту; капитан казался задумчивее обыкновенного, не выпускал изо рта дагестанской трубочки и с каждым шагом поталкивал ногами свою лошадку, которая, перекачиваясь с боку на бок, прокладывала чуть заметный темно-зеленый след по мокрой высокой траве. Из под самых ног ее, [246] с тордоканьем 4 и тем звуком крыльев, который невольно заставляет вздрагивать охотника, вылетел старый фазан и медленно стал подниматься кверху. Капитан не обратил на него ни малейшего внимания.

Мы уже почти догоняли баталион, когда сзади нас послышался топот скачущей лошади, и в ту же минуту проскакал мимо очень хорошенький и молоденький юноша в офицерском сюртуке и высокой белой попахе. Поровнявшись с нами, он улыбнулся, кивнул головой капитану... Я успел заметить только, что он как-то особенно грациозно сидел на седле и держал поводья, и что у него были прекрасные черные глаза, вздернутый носик и едва пробивавшиеся усики. Мне особенно понравилось в нем то, что он не мог не улыбнуться, заметив, что мы любуемся им. По одной этой улыбке можно было заключить, что он еще очень молод.

— И куда скачет? с недовольным видом пробормотал капитан, не выпуская чубука изо рта.

— Кто это такой? спросил я его.

— Прапорщик Аланин, субалтер-офицер моей роты... Еще только в прошлом месяце прибыл из корпуса.

— Верно, он в первый раз идет в дело? сказал я. [247]

— То-то и радешенек, отвечал капитан, глубокомысленно покачивая головой. — Молодость!

— Да какже не радоваться? я понимаю, что для молодого офицера это должно быть очень приятно.

Капитан не отвечал,

III.

Едва яркое солнце вышло из-за горы и стало освещать долину, по которой мы шли, волнистые облака тумана рассеялись, и сделалось жарко. Солдаты, с ружьями и мешками на плечах, медленно шагали по пыльной дороге; в рядах слышался изредка малороссийский говор и смех. Несколько старых солдат, в белых кителях — большею частию унтер-офицеры — шли, с трубками, стороной дороги и степенно разговаривали. Троичные, навьюченные верхом повозки подвигались шаг за шагом и поднимали густую неподвижную пыль. Офицеры верхами ехали впереди; иные, как говорится на Кавказе, джигитовали 5, то есть, ударяя плетью по лошади, заставляли ее сделать прыжка четыре и круто останавливались, оборачивая назад [248] голову; другие занимались песенниками, которые, несмотря на жар и духоту, неутомимо играли одну песню за другою.

Сажен сто впереди пехоты, на большом белом коне, с конными Татарами, ехал известный в полку за отчаянного храбреца и такого человека, который хоть кому правду в глаза отрежет, высокий и красивый офицер в азиатской одежде. На нем был черный бешмет с галунами, такие же ноговицы, новые, плотно обтягивающие ногу чувяки с чиразами 6, желтая черкеска и высокая, заломленная назад попаха. На груди и спине его лежали серебряные галуны, на которых надеты были натруска и пистолет за поясом; другой пистолет и кинжал, в серебряной оправе, висели на поясе. Сверх всего этого была опоясана шашка в красных сафьянных ножнах с галунами и надета через плечо винтовка в черном чехле. По его одежде, посадке, манере держаться, и вообще по всем движениям, заметно было, что он старается быть похожим на Татарина. Он даже говорил что-то на неизвестном мне языке Татарам, которые ехали с ним; но, по недоумевающим, насмешливым взглядам, которые бросали эти последние друг на друга, мне показалось, что они не понимают его. Это был один из [249] удальцов-джигитов, образовавшихся по Марлинскому и Лермонтову. Эти люди смотрят на Кавказ не иначе, как сквозь призму Героев нашего времени, Мулла-Нуров и т. п., и во всех своих действиях руководствуются не собственными наклонностями, а примером этих образцов.

Поручик всегда ходил в азиятском платье и оружии, имел кунаков; не только во всех мирных аулах, но и в горах, по самым опасным местам, езжал без оказии, ходил с мирными Татарами по ночам засаживаться на дорогу подкарауливать и убивать горцев, был влюблен в Татарку и писал свои записки...

Фамилия его была Розенкранц; но он часто говорил о своем происхождении, выводил его как-то от Варягов и ясно доказывал, что он и предки его были чистые Русские.

IV.

Солнце прошло половину пути и кидало сквозь раскаленный воздух жаркие лучи на сухую землю. Темно-синее небо было совершенно чисто; только подошвы снеговых гор начинали одеваться бело-лиловыми облаками. Неподвижный воздух, казалось, был наполнен какою-то прозрачною пылью: становилось нестерпимо жарко. Дойдя до небольшого [250] ручья, который тек на половине дороги, войска сделали привал. Солдаты, составив ружья, бросились к ручью; баталионный командир сел в тени, на барабан, и с некоторыми офицерами расположился закусывать; капитан лег на траву под ротной повозкой; храбрый поручик Розенкранц и еще несколько молодых офицеров, поместившись на разостланных бурках, собрались повеселиться, как то заметно было по расставленным около них фляжкам и бутылкам и по особенному одушевлению песенников, которые, стоя полу-кругом перед ними, с присвистом играли плясовую кавказскую песню на голос лезгинки.

В числе этих офицеров был и молоденький прапорщик, который обогнал нас утром. Он был очень забавен: глаза его блестели, язык немного путался; ему хотелось цаловаться и изъясняться в любви со всеми... Невинный юноша! он еще не знал, что в этом положении можно быть смешным; что его откровенность и нежности, с которыми он ко всем навязывался, расположат других не к любви, которой ему так хотелось, а к насмешке; не знал и того, что когда он, разгоревшись, бросился наконец на бурку и, облокотившись на руку, откинул назад своп черные густые волосы, он был необыкновенно мил. Одним словом, всем было хорошо.

Я с любопытством вслушивался в разговоры солдат и офнцеров и внимательно всматривался в [251] выражения их физиономий; но решительно ни в ком я не мог заметить и тени малейшего беспокойства: шуточки, смехи, расказы выражали общую беззаботность и равнодушие к предстоящей опасности. Как будто нельзя и предположить, что некоторым уже не суждено вернуться по этой дороге!

V.

В девять часов вечера должны были выступить войска. В половине девятого я сел на лошадь и поехал к генералу; но, предполагая, что он и адъютант его заняты, я остановился на улице, привязал лошадь к забору и сел на завалинку, с тем, чтобы, как только выедет генерал, догнать его.

Солнечный жар и блеск уже сменились прохладой ночи и неярким светом молодого месяца, который, образовывая около себя бледный светящийся полу-круг на темной синеве звездного неба, начинал опускаться; в окнах домов и щелях ставень землянок засветились огни. Стройные раины садов, видневшиеся на горизонте из-за выбеленных, освещаемых луною землянок с Камышевыми крышами, казались еще выше и чернее. Длинные тени домов, деревьев, заборов ложились так красиво по светлой пыльной дороге.... [252] На реке без умолку звенели лягушки 7, на улицах слышны были то торопливые шаги и говор, то скок лошади; с форштата изредка долетали звуки шарманки: то виют витры, то какого нибудь Aurora Walzer.

Я не скажу, о чем я задумался: во первых, потому, что мне совестно было бы признаться в мрачных мыслях, которые неотвязчивой чередой набегали мне в душу, тогда как кругом себя я замечал только веселость и радость, а во вторых, потому, что это нейдет к моему расказу. Я задумался так, что даже не заметил, как колокол пробил 11 и генерал со свитою проехал мимо меня.

Арьергард еще был в воротах крепости. Насилу пробрался я по мосту между столпившимися орудиями, ящиками, ротными повозками и шумно распоряжающимися офицерами. Выехав за ворота, я рысью объехал чуть не на версту растянувшиеся, молчаливо двигающиеся в темноте войска и догнал генерала.

Большая часть неба покрылась длинными темно-серыми тучами; только кое-где между ними блестели неяркие звезды. Месяц скрылся уже за близким горизонтом черных гор, которые виднелись направо, и бросал на верхушки их слабый и [253] дрожащий полу-свет, резко противоположный с непроницаемым мраком, покрывавшим их подошвы. В воздухе было тепло и так тихо, что, казалось, ни одна травка, ни одно облачко не шевелились. Было так темно, что на самом близком расстоянии невозможно было определять предметы: по сторонам дороги представлялись мне то скалы, то животные, то какие-то странные люди, — и я узнавал, что это были кусты, только тогда, когда слышал их шелест и чувствовал свежесть росы, которою они были покрыты. Перед собой я видел сплошную, колеблющуюся, черную стену, за которой следовало несколько движущихся пятен: это был авангард конницы и генерал со свитой. Сзади нас подвигалась такая же мрачная масса, но она была ниже первой: это была пехота. Во всем отряде царствовала такая тишина, что ясно слышались все сливающиеся, исполненные таинственной прелести звуки ночи: далекий, заунывный вой чакалок, похожий то на отчаянный плач, то на хохот, звонкие, однообразные песни сверчка, лягушки, перепелки; какой-то приближающийся гул, причины которого я никак не мог объяснить себе, и все те ночные, чуть слышные движения природы, которые невозможно ни понять, ни определить, сливались в один полный прекрасный звук, который мы называем тишиною ночи. Тишина эта нарушалась, или, скорее, сливалась с глухим [254] топотом копыт и шелестом высокой травы, которые производил медленно двигающийся отряд.

Только изредка слышались в рядах звон тяжелого орудия, звук столкнувшихся штыков, сдержанный говор и фырканье лошади.

Природа дышала примирительной красотой и силой...

VI.

Мы ехали уже более двух часов. Меня пробирала дрожь и начинало клонить ко сну. Во мраке смутно представлялись те же неясные предметы: в некотором отдалении черная стена, такие же движущиеся пятна; подле самого меня круп белой лошади, которая, помахивая хвостом, широко раздвигала задними ногами; спина в белой черкеске, на которой показывалась винтовка в черном чехле и виднелась белая головка пистолета в шитом кабуре; огонек папиросы, освещающий русые усы, бобровый воротник и руку в замшевой перчатке. Я нагибался к шее лошади, закрывал глаза и забывался на несколько минут; потом вдруг знакомый топот и шелест поражали меня: я озирался — и мне казалось, что я стою на месте, что черная стена, которая была передо мной, двигается на меня, или что стена эта остановилась [255] и я сейчас наеду на нее. В одну из таких минут меня поразил еще сильнее тот приближающийся, непрерывный гул, причины которого я не мог отгадать. Эго был шум воды. Мы входили в глубокое ущелье и приближались к горной реке, которая была в это время во всем разливе 8. Гул усиливался, трава становилась гуще и выше, кусты попадались чаще, и горизонт постепенно съуживался. Изредка на мрачном фоне гор вспыхивали, в различных местах, яркие огни и тотчас же исчезали.

— Скажите пожалуете, что это за огни? спросил я шопотом у Татарина, ехавшего подле меня.

— А ты не знаешь? отвечал он.

— Не знаю.

Это горской солома на таяк 9 связал и огонь махать будет.

— Зачем же это?

Чтобы всякий человек зналРусской пришел. — Теперь мулах, прибавил он. засмеявшись: — ай-ай, томаша 10 идет, всякий хурда-мурда 11 будет в болка тащить. [256]

— Разве в горах уж знают, что отряд идет? спросил я.

Эй! как можно не знает! всегда знает: наши такой народ!

— Так и Шамиль теперь сбирается в поход? сказал я.

Йок 12, отвечал он, качая головой, в знак отрицания. Шамиль на похода ходить не будет: Шамиль наиб 13 пошлет, а сам труба смотреть будет, наверху.

— А далеко он живет?

Далеко, нету. Вот; вот лева сторона, верста десять будет.

— Почему же ты знаешь? спросил я: разве ты был там?

Был; наша все в горах был.

— И Шамиля видел?

Пих! Шамиля наша видно не будет. Сто триста, тысяча, мюрид 14 кругом. Шамиль середка будет! прибавил он, с выражением подобострастного уважения.

Взглянув к верху, можно было заметить, что выяснившееся небо начинало светлеть на востоке и [257] стожары опускаться к горизонту; но в ущелье, по которому мы шли, было сыро и мрачно.

Вдруг немного впереди нас, в темноте, зажглось несколько огоньков; в то же мгновение с визгом прожужжали пули и средь окружающей тишины далеко раздались выстрелы и громкий, пронзительный крик. Это был неприятельский передовой пикет. Татары, составлявшие его, гикнулы, выстрелили на удачу и разбежались.

Все смолкло. Генерал подозвал переводчика; Татарин в белой черкеске подъехал к нему и о чем-то шопотом и с жестами довольно долго говорил с ним.

— Полковник Хасанов, прикажите рассыпать цепь, сказал генерал тихим, протяжным, но внятным голосом.

Отряд подошел к реке. Черные горы ущелья остались сзади; начинало светать. Небосклон, на котором чуть заметны были бледные, неяркие звезды, казался выше; зарница начинала ярко блестеть на востоке; свежий, прохватывающий ветерок тянул с запада, и светлый туман как пар подымался над шумящей рекой.

VII.

Вожак показал брод, и авангард конницы, а вслед за ним и генерал со свитою стали переправляться. Вода была лошадям по груди, с [258] необыкновенной силой рвалась между белых камней, которые в иных местах виднелись на уровне воды, и образовала около ног лошадей ценящиеся, шумящие струи. Лошади удивлялись шуму воды, подымали головы, настороживали уши, но мерно и осторожно шагали против течения, по неровному дну. Седоки подбирали ноги и оружие. Пехотные солдаты, буквально — в одних рубахах, поднимая над водою ружья, на которые надеты были узлы с одеждой, схватившись человек по двадцати рука с рукою, с заметным, по их напряженным лицам, усилием, старались противостоять течению. Артиллерийские ездовые, с громким криком, рысью пускали лошадей в воду: орудия и зеленые ящики, через которые изредка хлестала вода, звенели о каменное дно; но добрые черноморки дружно натягивали уносы, пенили воду и с мокрым хвостом и гривой выбирались на другой берег.

Как скоро переправа кончилась, генерал повернул лошадь и с конницею рысью поехал по широкой, окруженной лесом поляне, открывшейся перед нами. Казачие конные цепи рассыпались вдоль опушек.

В лесу виднеется пеший человек в черкеске и попахе, другой, третий... Кто-то из офицеров говорит: «это Татары». Вот показался дымок из-за дерева, выстрел, другой... Наши частые выстрелы заглушают неприятельские; только [259] изредка пуля, с медленным звуком, похожим на полет пчелы, пролетая мимо, доказывает, что не все выстрелы наши. Вот пехота беглым шагом и орудия на рысях прошли в цепь: слышатся гудящие выстрелы из орудий, металлический звук полета картечи, шипение ракет и трескотня ружей. Конница, пехота и артиллерия виднеются со всех сторон по обширной поляне. Дымки орудий, ракет и ружей сливаются с покрытой росою зеленью и туманом. Полковник Хасанов подскакивает к генералу и на всем марш-марше круто останавливает лошадь.

— Ваше превосходительство! говорит он, приставляя руку к попахе: прикажите пустить кавалерию: показались значки 15, — и он указывает плетью на конных Татар, впереди которых едут два человека на белых лошадях, с красными и синими лоскутами на палках.

— С Богом, Иван Михайлыч, говорит генерал.

Полковник на месте поворачивает лошадь, выхватывает шашку и кричит: «ура»!

«Урра! Урра! Урра»! раздается в рядах, и конница несется за ним. [260]

Все смотрят с участием: «вон значок, другой, третий, четвертый...»

Неприятель, не дожидаясь атаки, скрывается в лес и открывает оттуда ружейный огонь. Пули летают чаще.

В это время, с быстрым, неприятным шипением, пролетает неприятельское ядро и ударяется во что-то; сзади слышен, стон раненого. Этот стон так странно поражает меня, что воинственная картина мгновенно теряет для меня всю свою прелесть; но никто кроме меня как будто не замечает этого: майор смеется, как кажется, с большим увлечением; другой офицер совершенно спокойно повторяет начатые слова речи; генерал смотрит в противуположную сторону и с спокойнейшей улыбкой говорит что-то по французски.

Прикажете отвечать на их выстрелы? спрашивает, подскакивая, начальник артиллерии.

— Да, попугайте их, говорит генерал, закуривая сигару.

Батарея выстраивается, и начинается пальба. Земля стонет от выстрелов, огни беспрестанно вспыхивают, и дым, в котором едва можно различить движущуюся прислугу около орудий, застилает глаза.

Аул обстрелен. Снова подъезжает полковник Хасанов и, по приказанию генерала, летит в [261] аул. Крик войны снова раздается, и конница исчезает в поднятом ею облаке пыли.

VIII.

Аул уж был занят нашими войсками, и ни одной неприятельской души не оставалось в нем, когда генерал, со свитою, в которую вмешался и я, подъехал к нему.

Длинные, чистые сакли, с плоскими земляными крышами и красивыми трубами, были расположены по неровным, каменистым буграм, между которыми текла небольшая река. С одной стороны виднелись освещенные ярким солнечным светом зеленые сады, с огромными грушевыми и лычевыми 16 деревьями; с другой — торчали какие-то странные тени, перпендикулярно стоящие высокие камни кладбища и длинные деревянные шесты, с приделанными к концам шарами и разноцветными флагами. (Это были могилы джигитов).

Войска в порядке стояли за воротами.

Через минуту драгуны, казаки, пехотинцы с видимой радостию рассыпались по кривым переулкам, и пустой аул мгновенно оживился. Там рушится кровля, стучит топор по крепкому дереву и выламывают дощатую дверь; тут загорается стог сена, забор, сакля, и густой дым столбом [262] подымается по ясному воздуху. Вот казак тащит куль муки и ковер; солдат, с радостным лицом, выносит из сакли жестяной таз и какую-то тряпку; другой, расставив руки, старается поймать двух кур, которые, с кудахтаньем, бьются около забора; третий нашел где-то огромный кумган 17 с молоком, пьет из него и с громким хохотом бросает потом на землю.

Баталион, с которым я шел из крепости N, тоже был в ауле. Капитан сидел на крыше сакли и пускал из коротенькой трубки струйки дыма с таким равнодушным видом, что когда я увидел его, я забыл, что я в немирном ауле, и мне показалось, что я в нем совершенно дома.

— А! и вы тут, сказал он, заметив меня.

Высокая фигура поручика Розенкранца то там, то сям мелькала в ауле: он без умолку распоряжался и имел вид человека, чем-то крайне озабоченного. Я видел, как он, с торжествующим видом, вышел из одной сакли; вслед за ним двое солдат вели связанного старого Татарина. Старик, всю одежду которого составляли распадавшиеся в лохмотьях пестрый бешмет и лоскутные порты, был так хил, что туго стянутые за сгорбленной спиной костлявые руки его, [263] казалось, едва держались в плечах, и кривые босые ноги насилу передвигались. Лицо его и даже часть бритой головы были изрыты глубокими морщинами; искривленный, беззубый рот, окруженный седыми подстриженными усами и бородой, беспрестанно шевелился, как будто жуя что-то; но в красных лишенных ресниц глазах еще блистал огонь и ясно выражалось старческое равнодушие к жизни.

Розенкранц, через переводчика, спросил его, зачем он не ушел с другими.

— Куда мне идти? сказал он, спокойно глядя в сторону.

— Туда, куда другие ушли, заметил кто-то.

— Джигиты пошли драться с Русскими, а я старик.

— Разве ты не боишься Русских?

— Что мне Русские сделают? Я старик, сказал он опять, небрежно оглядывая кружок, составившийся около него.

Возвращаясь назад, я видел, как этот старик, без шапки, со связанными руками, трясся за седлом линейного казака и с тем же бесстрашным выражением смотрел вокруг себя. Он был необходим для размена пленных.

Я влез на крышу и расположился подле капитана.

— Неприятеля, кажется, было немного, [264] сказал я ему, желая узнать его мнение о бывшем деле.

— Неприятеля, повторил он, с удивлением: да его вовсе не было. Разве это называется неприятель?... Вот вечерком посмотрите, как мы отступать станем: увидите, как провожать начнут: что их там высыплет! прибавил он, указывая трубкой на перелесок, который мы проходили утром.

— Что это такое? спросил я, с беспокойством, прерывая капитана и указывая на собравшихся недалеко от нас около чего-то донских казаков.

Между ними слышалось что-то похожее на плачь ребенка и слова:

— Э, не руби... стой... увидим... нож есть, Евстегнеич?... давай нож...

— Что нибудь делят молодцы, спокойно сказал капитан.

Но в то же самое время, с разгоревшимся, испуганным лицом, вдруг выбежал из-за угла хорошенький прапорщик и, махая руками, бросился к казакам.

— Не трогайте, не бейте его! кричал он детским голосом.

Увидев офицера, казаки расступились и выпустили из рук белого козленка. Молодой прапорщик совершенно растерялся, забормотал что-то и со сконфуженной физиономией остановился перед ним. Увидав на крыше меня и капитана, он [265] покраснел еще больше и, припрыгивая, подбежал к нам.

— Я думал, что это они ребенка хотят убить, сказал он, робко улыбаясь.

IX.

Генерал с конницей поехал вперед. Батальон, с которым я шел из крепости N, остался в арьергарде. Роты капитана Хлопова и поручика Розенкранца отступали вместе.

Предсказание капитана вполне оправдалось: как только мы вступили в узкий перелесок, про который он говорил, с обеих сторон стали беспрестанно мелькать конные и пешие горцы, и так близко, что я очень хорошо видел, как некоторые, согнувшись, с винтовкой в руках, перебегали от одного дерева к другому.

Капитан снял шапку и набожно перекрестился; некоторые старые солдаты сделали то же. В лесу послышалось гиканье, слова: «иай Гяур! Урус иай!» Сухие, короткие винтовочные выстрелы следовали один за другим и пули визжали с обеих сторон. Наши молча отвечали беглым огнем; в рядах их только изредка слышались замечания в роде следующих: «вон он 18откуда палит, [266] ему хорошо из-за леса, орудию бы нужно....» и т. п.

Орудия въезжали в цепь, и, после нескольких залпов картечью, неприятель, казалось, ослабевал, но через минуту и с каждым шагом, который делали войска, снова усиливал огонь, крики и гиканье.

Едва мы отступили сажен на триста от аула, как над нами со свистом стали летать неприятельские ядра. Я видел, как ядром убило солдата... но зачем расказывать подробности этой страшной картины, когда я сам дорого бы дал, чтобы забыть ее!

Поручик Розенкранц сам стрелял из винтовки, не умолкая ни на минуту, хриплым голосом кричал на солдат и во весь дух скакал с одного конца цепи на другой. Он был несколько бледен, и это очень шло к его воинственному лицу.

Хорошенький прапорщик был в восторге: прекрасные черные глаза его блестели отвагой, рот слегка улыбался; он беспрестанно подъезжал к капитану и просил его позволения броситься на ура.

— Мы их отобьем, убедительно говорил он: право, отобьем.

— Не нужно, кротко отвечал капитан: надо отступать.

Рота капитана занимала опушку леса и лежа [267] отстреливалась от неприятеля. Капитан в своем изношенном сюртуке и взъерошенной шапочке, опустив поводья белому маштачку и подкорчив на коротких стременах ноги, молча стоял на одном месте. (Солдаты так хорошо знали и делали свое дело, что нечего было приказывать им.) Только изредка он возвышал голос, прикрикивая на тех, которые подымали головы. В фигуре капитана было очень мало воинственного; но зато в ней было столько истины и простоты, что она необыкновенно поразила меня. «Вот кто истинно храбр», сказалось мне невольно.

Он был точно таким же, каким я всегда видал его: те же спокойные движения, тот же ровный голос, то же выражение бесхитростности на его не красивом, но простом лице; только поболее чем обыкновенно светлому взгляду можно было заметить в нем внимание человека, спокойно занятого своим делом. Легко сказать: таким же, каким и всегда; но сколько различных оттенков я замечал в других: один хочет казаться спокойнее, другой суровее, третий веселее, чем обыкновенно; по лицу же капитана заметно, что он и не понимает, зачем казаться.

Француз, который при Ватерлоо сказал «lа Garde meurt, mais ne se rend pas», и другие, в особенности французские герои, которые говорили достопамятные изречения, были храбры и [268] действительно говорили достопамятные изречения; но между их храбростью и храбростью капитана есть та разница, что если бы великое слово, в каком бы то ни было случае, даже шевелилось в душе моего героя, я уверен, он не сказал бы его: во первых, потому, что, сказав великое слово, он боялся бы этим самым испортить великое дело, а во вторых, потому, что когда человек чувствует в себе силы сделать великое дело, какое бы то ни было слово ненужно. Это, по моему мнению, особенная и высокая черта русской храбрости.

Вдруг в той стороне, где стоял хорошенький прапорщик со взводом, послышалось недружное и негромкое «ура». Оглянувшись на этот крик, я увидел человек тридцать солдат, которые, с ружьями в руках и мешками на плечах, насилу, насилу бежали по вспаханному полю. Они спотыкались, но все подвигались вперед и кричали. Впереди их, выхватив шашку, скакал молодой Прапорщик.

Все скрылось в лесу...

Через несколько минут гиканья и трескотни, из лесу выбежала испуганная лошадь, и в опушке показались солдаты, выносившие убитых и раненых; в числе последних был молодой прапорщик. Два солдата держали его под мышки. Он был бледен как платок, и хорошенькая головка, на которой заметна была только тень того [269] воинственного восторга, который одушевлял ее за минуту перед этим, как-то страшно углубилась между плеч и спустилась на грудь. На белой рубашке, под растегнутым сюртуком, виднелось небольшое кровавое пятнышко.

— Ах, какая жалость! сказал я невольно, отворачиваясь от этого печального зрелища.

— Известно, жалко, сказал старый солдат, который, с угрюмым видом, облокотившись на ружье, стоял подле меня.

— Молод, прыток... вот и поплатился, прибавил он, пристально глядя на раненного.

X.

Четыре солдата на носилках несли прапорщика; за ними форштатский солдат вел худую, разбитую лошадь, с навьюченными на нее двумя зелеными ящиками, в которых хранилась фельдшерская принадлежность. Дожидались доктора. Офицеры подъезжали к носилкам и старались ободрить и утешить раненного.

— Ну брать Аланин, не скоро опять можно будет поплясать с ложечками, сказал с улыбкой подъехавший поручик Розенкранц.

Он, должно быть, полагал, что слова эти поддержат бодрость хорошенького прапорщика; но, сколько можно было заметить по [270] холодно-печальному выражению взгляда последнего, слова эти не, произвели желанного действия.

Подъехал капитан. Он пристально посмотрел на раненного, и на всегда равнодушно холодном лице его выразилось искреннее сожаление.

— Что, дорогой мой Анатолий Иваныч? сказал он, голосом, звучащим таким нежным участием, какого я не ожидал от него: видно так Богу угодно.

Раненный оглянулся; бледное лице его оживилось печальной улыбкой.

— Да, вас не послушался.

— Скажите лучше так Богу угодно, повторил капитан.

Приехавший доктор принял от фельдшера бинты, зонт и другую принадлежность и, засучивая рукава, с одобрительной улыбкой подошел к раненному.

— Что, видно и вам сделали дырочку на целом месте, сказал он шутливо небрежным тоном: — покажите-ка.

Прапорщик повиновался; но в выражении, с которым он взглянул на веселого доктора, было удивление и упрек, которых не заметил этот последний. Он принялся зондировать рану и осматривать ее со всех сторон; но выведенный из терпения раненный с тяжелым стоном отодвинул его руку... [271]

— Оставьте меня, сказал он чуть слышным голосом: — все равно: я умру.

С этими словами он упал на спину, и через мять минут, когда я, подходя к группе, образовавшейся подле него, спросил у солдата: «что прапорщик?» мне отвечали: «отходит».

XI.

Уже было поздно, когда отряд, построившись широкой колонной, с песнями подходил к крепости. Солнце скрылось за снеговым хребтом и бросало последние розовые лучи на длинное, тонкое облако, остановившееся на ясном, прозрачном горизонте. Снеговые горы начинали скрываться в лиловом тумане; только верхняя линия их обозначалась с чрезвычайной ясностью на багровом свете заката. Давно взошедший прозрачный месяц начинал белеть на темной лазури. Зелень травы и деревьев чернела и покрывалась росою. Темные массы войск мерно шумели и двигались по роскошному лугу; в различных сторонах слышались бубны, барабаны и веселые песни. Подголосок шестой роты звучал изо всех сил, и, исполненные чувства и силы, звуки его чистого, грудного тенора далеко разносились по прозрачному вечернему воздуху.


Комментарии

1. Курпей на кавказском наречии значит овчина.

2. Маштак на кавказском наречии значит небольшая лошадь.

3. Балка на кавказском наречии значит овраг, ущелье.

4. Тордоканье — крик фазана.

5. Джигит по кумыцки значит храбрый; переделанное же на русский лад слово джигитовать соответствует слову «храбриться».

6. Чиразы на кавказском наречии значит галуны.

7. Лягушки на Кавказе производят звук, не имеющий ничего общего с кваканием русских лягушек.

8. Разлив рек на Кавказе бывает в июле месяце.

9. Таяк на кавказском наречии значит шест.

10. Тамаша значит хлопоты, на особенном наречии, изобретенном Русскими и Татарами для разговора между собой. Есть много слов на этом странном наречии, корень которых нет возможности отъискать ни в русском, ни в татарском языке.

11. Хурда-мурда — пожитки, на том же наречии.

12. Йок, по татарски значит нет.

13. Наибами иазывают людей, которым вверена от Шамиля какая нибудь часть управления.

14. Слово мюрид имеет много значений, но в том смысле, в котором употреблено здесь, значить что-то среднее между адъютантом и телохранителем.

15. Значки между горцами имеют почти значение знамен; с тою только разницею, что всякий джигит может сделать себе значок и возить сто.

16. Лыча — мелкая слива.

17. Кумган — горшок.

18. Он — собирательное название, под которым кавказские солдаты разумеют вообще неприятеля.

Текст воспроизведен по изданию: Набег. Рассказ волонтера // Журнал для чтения воспитанникам военно-учебных заведений, Том 107. № 427. 1854

Еще больше интересных материалов на нашем телеграм-канале ⏳Вперед в прошлое | Документы и факты⏳

Главная страница  | Обратная связь
COPYRIGHT © 2008-2024  All Rights Reserved.