Мобильная версия сайта |  RSS
 Обратная связь
DrevLit.Ru - ДревЛит - древние рукописи, манускрипты, документы и тексты
   
<<Вернуться назад

ТОЛСТОЙ Л. Н.

Из автобиографических воспоминаний графа Льва Николаевича Толстого.

«Я приехал в Старогладовскую в исходе мая, цел и невредим, но несколько грустно настроенный (Письмо к Т. А. Ергольской); пригляделся в образу жизни Николеньки и познакомился с обществом офицеров. Здешний образ жизни, как мне показалось, не особенно привлекателен, и страна далеко не так красива, как я ожидал. Так как станица расположена на низменности, то нет никакого вида; вдобавок у нас помещение плохое и полное отсутствие комфорта. Что касается офицеров, то они, как вы можете себе представить, очень мало образованы, но за всем тем люди очень порядочные и, главное, очень любят Николеньку.

Его начальник, Алексеев, невысокого роста, белокурый, несколько рыжеватый господин с усами и бакенбардами, говорит пронзительным голосом, он — хороший христианин, напоминает отчасти А. С. Волкова, но не такой ханжа, как он. Затем В., молоденький офицерик, почти ребенок, славный малый, напоминает Петрушу. Старый капитан Белвовский, из уральских казаков, простой, но благородный, храбрый и добрый старый служака. Надобно сознаться, в начале мне многое не нравилось в их обществе, но теперь я свыкся с этими господами, хотя дружбы с ними не вожу. Мне удалось взять верный тон, без излишней гордости [230] и фамильярности. Впрочем, в этом случае оставалось только подражать Николеньке» (Оригинал письма на французском языке).

Пробыв короткое время в Старогладовской, Л. Н. отправился вместе со своим братом в укрепленный лагерь Старый-Юрт, устроенный для больных в Горячеводске, откуда он писал Т. А. Ергольской в июле месяце 1851 г.:

«Николенька отправился (в Старый Юрт) неделю спустя после своего приезда, и я последовал за ним, так что мы живем тут уже почти три недели и помещаемся в палатке; но так как погода хороша и я свыкаюсь мало-помалу с этим образом жизни, то я чувствую себя прекрасно. Здесь есть великолепные виды, начиная с того места, где находятся источники. Это огромная гора, на которой нагромождены камни; некоторые из них скатились и образовали пещеры, другие нависли на громадной высоте. Все эти камни размыты потоками горячей воды, ниспадающей с шумом в нескольких местах; верхняя часть горы, особенно по утрам, бывает окутана белым паром, который подымается безостановочно от этой горячей воды. Она так горяча, что в ней варят яйца в три минуты. Посреди этого оврага, на главной скале, очень своеобразно и живописно построены, одна над другой, три мельницы. Выше и ниже этих мельниц, татарки целыми днями моют белье. Надобно сказать, что они моют его ногами, и это делает впечатление кишащего муравейника. Женщины, по большей части, красивы и хорошо сложены. Одежда восточных женщин, при всей бедности, грациозна. Живописные группы, которые они образуют, и дикая красота местности составляют по истине восхитительное зрелище. Я нередко часами любуюсь этой картиной. Вид на вершину горы еще восхитительнее, но совсем в другом роде. Однако, я боюсь наскучить вам своими описаниями.

Я очень доволен тем, что попал на воды, так как пользуюсь ими; я беру железистые ванны и не чувствую теперь боли в ногах. У меня всегда был ревматизм, а во время нашего путешествия водою я, кажется, еще более простудился. Я редко так хорошо чувствовал себя, как теперь, и несмотря на жару много двигаюсь.

Офицеры ведут здесь тот же образ жизни, о котором я вам писал; их здесь много, я со всеми перезнакомился, и наши отношения сложились так же, как и в станице» (Оригинал письма писан по-французски).

«11-го июня 1851 г. Старый Юрт. (Из дневника)

«Прошлую ночь я почти не спал. Пописав немного свой дневник, я стал молиться. Невозможно описать, какое сладостное [231] чувство я испытывал в это время. Прочитав обычные молитвы, я долго еще после того молился. Если определять молитву как прошение или благодарение, то я не молился. Я желал чего-то очень большого, прекрасного, но чего именно? не могу сказать, хотя я сознаю ясно, что я чего-то желал. Я хотел слиться с бесконечным существом, я просил его простить мне мои прегрешения. Нет, я об этом не просил, так как я чувствовал, что, дав мне эту минуту счастья, он уже простил меня. Я молился и, в то же время, чувствовал, что мне нечего сказать, что я не могу и не умею молиться. Я благодарил его мысленно, а не словами. Молитва и благодарность сливались в одно чувство. Всякий страх исчез. Вера, надежда, любовь, — все слилось в одном общем чувстве. Да, то, что я испытал вчера, это была любовь в Богу, та великая любовь в Богу, которая соединяет в себе все хорошее, в которой нет места чему-либо дурному. Как мне было тяжко окинуть взором все низкое, порочное в жизни. Я не мог понять, как все это могло привлекать меня. Я от души молил Бога принять меня в свое лоно. Я не чувствовал своей плоти. Я был... но нет, плотское, низменное снова взяло верх и не далее, как час спустя, почти бессознательно я прислушивался снова к голосу порока и житейской суеты. Я знал, откуда исходить этот голос, я знал, что он разрушает мое счастье. Я боролся и пал в этой борьбе; я уснул, мечтая о славе и женщинах. Но я не виноват, это было сильнее меня.

Здесь, на земле, вечное счастье невозможно. Необходимо страдать. За что? не знаю. Как осмелился я сказать, что я этого не знаю? Как осмелился я подумать, что можно постичь неисповедимые пути Провидения? Оно есть источник разума, а разум хочет постигнуть... Рассудок теряется в бездне премудрости, и чувство боится оскорбить его. Я благодарю Бога за эту минуту счастья, за то, что Он показал мне мое ничтожество и мое величие. Я хочу молиться, но не умею, я хочу понять, но не смею. Предаю себя воле Твоей!

К чему я пишу все это! Как выражение моих чувств ничтожно, слабо, бестолково, а чувства эти были так велики».

2-го июля.

«Сейчас, переживая мысленно все неприятные минуты жизни, которые припоминаются мне только по ночам, я подумал: нет, в жизни слишком мало отрадного, чтобы любить ее... Человек слишком склонен мечтать о счастье, а судьба зачастую наносить зря слишком тяжелые удары, затрагивает самые чувствительные струны. А потом я почувствовал, что в этом равнодушии жизни есть нечто отрадное и великое, и я наслаждался этим сознанием, хотя [232] я считаю себя сильным, готовым на всякую случайность, в твердой уверенности, что здесь, на земле, нечего ждать, кроме смерти. А сейчас я думал с удовольствием о том, что я заказал себе седло, на котором я буду кататься верхом, думал о том, как я буду ухаживать за казачками и в каком я был бы отчаянии, если бы мой левый ус был бы вздернуть более, чем правый, и что я стал бы целых два часа поправлять его перед зеркалом».

«Вы говорили мне не раз, — писал Л. Н. Ергольской, в сентябре 1851 г., — что вы привыкли писать письма без черновиков; я следую вашему примеру, но это мне не так удается, как вам, мне часто случается рвать их. Я делаю это не из ложного стыда, — орфографическая ошибка, чернильное пятно, неловко сказанная фраза не смущают меня, но дело в том, что я никак не могу выразить на бумаге то, что я хочу. Я только что порвал письмо, написанное вам, потому что я сказал в нем многое, что не хотел вовсе сказать. Вы подумаете, быть может, что это притворство, и скажете, что нехорошо притворяться с людьми, которых любишь и которые вас любят. Согласен, но сознайтесь, со своей стороны, что постороннему можно все сказать, а что чем дороже вам человек, тем больше вы хотели бы скрыть от него» (Оригинал письма писан по-французски).

Августа и сентябрь 1851 г. Толстой провел в станице Старогладовской, а в сентябре отправился со своим братом Николаем в Тифлис, с целью сдать экзамен и поступить в полк. Из Тифлиса он писал Татьяне Александровне:

«Мы, действительно, уехали 25-го, и после семидневной поездки, очень скучной, потому что приходилось на каждой станции ждать лошадей, и очень приятной — по дивной красоте местности, которую мы проезжали, мы добрались 1-го числа на место.

Тифлис — цивилизованный город, с успехом подражающий во многом Петербургу; общество здесь избранное и довольно большое; имеется русский театр и итальянская опера, чем я пользуюсь, насколько мне позволяют мои скудные средства. Я живу в немецкой колонии; это предместье, но оно представляет для меня два больших преимущества, во-первых, это хорошенькое местечко тонет в садах и виноградниках и, живя там, чувствуешь себя скорее в деревне, нежели в городе (теперь еще очень тепло, и погода стоит прекрасная; до сих пор не было еще ни снега, ни мороза); второе преимущество заключается в том, что я плачу здесь за две, довольно чистенькие комнаты пять рублей в месяц, между тем как в городе нельзя иметь подобное помещение менее, чем [233] за сорок рублей в месяц. Кроме того, я имею даром практику немецкого языка; у меня есть книги, занятие и досуг, так как никто мне не мешает, и в конце концов я не скучаю.

Помните ли, дорогая тетя, данный вами когда-то совет — писать романы; — представьте! — я следую этому совету, и занятия, о которых я вам пишу, заключаются в писании. Не знаю, появится ли когда-нибудь то, что я пишу в печати, но эта работа доставляет мне удовольствие и я занимаюсь ею слишком давно, чтобы бросить ее» (Оригинал письма писан по-французски).

«На этих днях должен быть подписан давно ожидаемый мною приказ о назначении моем сержантом 4-ой батареи, — писал Л. Н. брату Сергею 23 января 1852 г., — и я буду иметь удовольствие делать под козырек и провожать глазами проходящих мимо меня офицеров и генералов. Даже теперь, когда я прогуливаюсь по улица и в своем шармеровском плаще и механической шляпе, заплаченной мною десять рублей, несмотря на все мое величие в этом наряде, я до того свыкся с мыслью, что мне придется скоро облачиться в серую шинель, что моя правая рука невольно стремится схватить пружину шляпы и спустить ее. Если мое желание осуществится, то в тот же день, когда состоится мое назначение, я отправлюсь в Старогладовскую, а оттуда в поход; буду идти пешком или ехать верхом в тулупе или черкеске, и по мере сил, и с помощью пушек истреблять алчных и непокорных азиатов.

Сережа, ты видишь из моего письма, что я нахожусь в Тифлисе, куда я приехал 9 ноября, так что я успел немного поохотиться с купленными там (в Старогладовской) собаками; тех же собак, который мне посланы, я еще не видал. Здесь, т. е. в станице, охота — великолепие: удобные поля, болото, кишащее зайцами, целые острова, поросшие не лесами, а камышами, в которых водятся лисицы. Я выезжал в поле всего девять раз, оно в десяти или пятнадцати верстах от столицы; я брал с собою только двух собак, из коих одна прекрасная, а другая никуда не годится; убил двух лисиц и штук шестьдесят зайцев. Как только я вернусь, попробую охотиться на ланей.

Я был несколько раз на охоте с ружьем на кабанов и оленей, но ничего не убил. Эта охота также очень интересна, но после нашей обычной охоты с борзыми она не может нравиться; так же, как табак Жукова, после турецкого табаку: его нельзя любить, хотя можно признавать его качества.

Знаю твою слабую струну; тебе хочется, вероятно, знать, какие у меня завелись тут знакомые и какие установились отношения к [234] ним. Признаюсь, это очень мало интересует меня, тем не менее спешу удовлетворить твое любопытство.

В батарее немного офицеров, вот почему я знаю их всех, хотя весьма поверхностно; впрочем, я пользуюсь общей симпатией, потому что у меня и у Николеньки всегда много водки, вина и закусок. На тех же основаниях возникло и поддерживается мое знакомство с прочими офицерами полка, с которыми я встретился в Старом Юрте (курорт, где я провел лето) и во время набега, в котором я принимал участие. Хотя здесь встречаются личности более или менее образованный, но так как у меня есть занятие более интересное, нежели разговоры с офицерами, то мои отношения к ним остаются неизменны.

Подполковник Алексеев, командир батареи, в которую я поступаю, человек очень добрый, но крайне тщеславный. Признаюсь, я воспользовался этой слабостью и пустил ему пыль в глаза. Мне он нужен. Но я сделал это бессознательно и раскаиваюсь в этом. С человеком тщеславным, сам делаешься тщеславен.

Здесь, в Тифлисе, у меня всего трое знакомых, я не заводил других знакомств, во-первых, потому, что я этого не хочу и во-вторых, потому, что к тому не представилось случая, так как я все время хворал и начал выходить всего с неделю тому назад,

Первый, с кем я познакомился, был Багратион из Петербурга (товарищ Ферзена), затем князь Барятинский. Я познакомился с ним во время набега, совершенного под его начальством, в котором я принял участие. Потом я провел с ним целый день в одной крепости вместе с Ильей Толстым, которого я тут встретил. Знакомство это, само собою разумеется, не доставляет мне особенного удовольствия, ибо ты, конечно, понимаешь, какого рода может быть знакомство у юнкера с генералом. Мой третий знакомый — провизор, разжалованный поляк, человек очень потешный. Я уверен, что князю Барятинскому никогда не приходило в голову, что существует какая-нибудь бумага, где его имя фигурирует рядом с именем провизора. А между тем это так. Николенька тут на очень хорошем счету. Начальство и товарищи любят и уважают его. Кроме того он пользуется славой храброго офицера. Я люблю его более, чем когда-либо, и, находясь с ним, чувствую себя вполне счастливым, а без него скучаю.

Если ты хочешь блеснуть новостями, полученными с Кавказа, можешь рассказать, что некий Хаджи-Мурад, человек самый важный после Шамиля, передался на днях русскому правительству.

Это был первый джигит во всей Чечне, а между тем он сделал низость. [235]

Можешь также передать с грустью, что известный умный генерал Слепцов на днях убит.

6 января 1852 г. Л. Н. писал из Тифлиса Татьяне Александровне Ергольской:

«Я только что получил ваше письмо от 24-го ноября и отвечаю сию минуту (как я привык это делать). Недавно я писал, что ваше письмо заставило меня плакать; я объяснил эту слабость болезнию. Я ошибся. С некоторых пор все ваши письма производят подобное действие. Я всегда был Лёва-рёва. Прежде я стыдился этой слабости, но слезы, которые я проливаю, думая о вас и о вашей любви к нам, так сладки, что я проливаю их без всякого ложного стыда. Ваше письмо слишком дышит грустью, чтобы оно могло не произвести такое же впечатление и на меня. Вы давали мне всегда советы и хотя, к несчастью, я не всегда следовал им, но я хотел бы поступать только по вашему совету. Позвольте мне пока сказать вам о впечатлении, какое произвело на меня ваше письмо, и какие мысли пришли мне на ум, читая его. Говоря с вами вполне откровенно, я знаю, что вы простите мне это, зная мою любовь к вам. Говоря о том, что теперь ваша очередь покинуть нас и отойти к тем, коих уже нет с нами, и коих вы так любили, говоря, что вы просите Бога превратить вашу жизнь, которая так невыносима и одинока, извините меня, дорогая тетушка, но мне кажется, что, говоря это, вы оскорбляете Бога, меня и всех нас, так горячо любящих вас. Вы просите у Господа смерти, т. е. величайшего несчастья, какое могло бы постигнуть меня (это не фраза, Господь мне свидетель, что величайшим несчастием, которое могло бы постигнуть меня была бы ваша смерть или смерть Николеньки, двух людей, коих я люблю более, чем самого себя); что осталось бы у меня, если бы Господь исполнял вашу просьбу? Ради кого хотел бы я тогда стать лучше, иметь добрые качества, пользоваться доброй славой? Когда я мечтаю о счастии для себя, я всегда думаю о том, что вы разделите это счастье и будете пользоваться им; делая что-либо хорошее, я доволен собою потому, что я знаю, что вы будете мною довольны.

Поступая дурно, я боюсь более всего причинить горе вам. Ваша любовь для меня все, а вы просите Бога разлучить нас! Я не умею высказать вам то чувство, какое я питаю к вам, не нахожу слов выразить его и боюсь, что вы подумаете, что я преувеличиваю его, а между тем я рыдаю над этим письмом. Настоящей тяжелой разлуке я обязан тем, что я знаю, какого друга я имею в вас и как я вас люблю. Но разве я один люблю вас? А вы просите у Бога смерти! Вы говорите, что вы одиноки; хотя мы [236] разлучены с вами, но если вы верите моей любви, то эта мысль могла бы смягчить ваше горе; что касается меня, я не буду чувствовать себя одиноким нигде до тех пор, пока я буду знать, что меня любят так, как вы меня любите.

Сегодня случилась со мною одна вещь, которая заставила бы меня уверовать в Бога, если бы я уже твердо не верил в Него с некоторых пор.

Летом, в Старом Юрте, офицеры только и делали, что играли в карты и вели довольно крупную игру. Так как, живя в лагере, было невозможно не видеться с ними, то я часто присутствовал при их игре и, несмотря на все настояния, удерживался целый месяц, но однажды, шутя, я поставил небольшую сумму, проиграл, снова поставил, снова проиграл, мне не везло, во мне пробудилась страсть к игре, и я проиграл в два дня все бывшие у меня деньги, все, что мне дал Николенька (около 250 рублей), и сверх того пятьсот рублей, на которые я выдал вексель, сроком на январь 1852 г. Надобно сказать вам, что подле лагеря находится аул чеченцев. Один молодой чеченец, Садо, приходил в лагерь и играл, но так как он не знал счета и записи, то нашлись негодяи, которые надували его. Поэтому я никогда не соглашался играть с Садо и даже говорил, что ему не следует играть, потому что его надувают, и предложил играть за него по доверенности. Он был мне за это очень благодарен и подарил мне кошелек, а там как у чеченцев принято обмениваться подарками, то я подарил ему плохенькое ружье, купленное мною за 8 рублей. Надобно сказать, что для того, чтобы сделаться кунаком, т. е. другом, принято обменяться подарками и отобедать в доме кунака. После этого, по древнему обычаю этого народа (который соблюдается только по традиции), люди становятся друзьями на жизнь и на смерть, т. е. если я попрошу у него все его деньги или его жену, или оружие, словом все, что у него есть самого драгоценного, то он должен дать это мне, и я, со своей стороны, не могу ни в чем отказать ему. Садо просил меня придти к нему и стать его кунаком. Я отправился в его дом. Угостив меня по-своему, он предложил мне выбрать в его доме, что я захочу, оружие, лошадь — все. Я хотел выбрать самую дешевую вещь и взял уздечку в серебряной оправе, но он сказал, что я оскорбляю его и заставил меня взять саблю стоимостью, по меньшей мере, во сто рублей.

Его отец, человек довольно богатый, но прячет деньги и не дает сыну ни гроша, а тот, чтобы иметь деньги, ворует у неприятеля лошадей, коров; он двадцать раз подвергает свою [237] жизнь опасности, чтобы украсть вещь, не стоющую и десяти рублей; но это делается не из жадности, а потому, что это считается доблестным. Самый отъявленный вор пользуется уважением и называется джигитом (храбрецом). У Садо бывает в кармане иной раз тысяча рублей, а иной раз ни гроша. Побывав у него, я подарил ему серебряные часы Николеньки, и мы стали величайшими друзьями в мире. Он не раз давал мне доказательства своей преданности, подвергаясь ради меня опасности, но для него это ничего не значит, это стало привычкой и удовольствием.

Когда я уехал из Старого Юрта, где остался Николенька, Садо приходил к нему каждый день и говорил, что он ужасно скучает.

Когда я написал Николеньке, что у меня заболела лошадь и просил его найти мне другую в Старом Юрте, Садо, узнав об этом, поспешил приехать ко мне и подарил мне своего коня, хотя я всячески отказывался от этого подарка.

После того, как я сделал глупость играть в Старом Юрте, я не брал больше карт в руки и постоянно читал наставления Садо, который до страсти любить карты и, хотя совершенно не имеет играть, но ему всегда удивительно везет. Вчера вечером я стал обдумывать свои денежный дела, сосчитал свои долги и обдумывал, как сделать, чтобы уплатить их. После долгих размышлений я убедился, что если я не буду тратить слишком много денег, то долги не особенно обременять меня и года в два или в три мне удастся заплатить их; но пятьсот рублей, которые я должен был уплатить в этом месяце, приводили меня в отчаяние. Я не имел возможности заплатить их в эту минуту; это было для меня гораздо труднее, нежели в свое время отдать четыре тысячи, которые я задолжал Огареву.

Я приходил в отчаяние при мысли о том, как глупо было, наделав долгов в России, приехать сюда и снова задолжать. Вечером, молясь Богу, я просил Его вывести меня из этого неприятного положения и молился очень горячо. «Как я выпутаюсь из этого?» — думал я, ложась спать. — Ничего не может случиться, что дало бы мне возможность уплатить этот долг. Мне уже представлялись все неприятности, которые пришлось бы перенести из-за этого. Когда вексель будет подан ко взысканию, если начальство потребует объяснения, почему я не плачу, и пр. Господи, помоги мне, — сказал я мысленно и заснул.

На другой день я получил письмо от Николеньки с приложением вашего письма и некоторых других. Он писал мне:

«На днях зашел ко мне Садо. Он выиграл у Кноррига твои [238] векселя и принес их мне. Он был так доволен этим, так счастлив и так усердно спрашивал меня несколько раз: «Как ты думаешь? будет ли брат доволен?», что я искренно полюбил его за это. Этот человек к тебе искренно предан. «Не удивительно ли, что мое желание исполнилось на другой же день, т. е. может ли быть что-либо удивительнее божественного промысла по отношению к существу, так мало заслуживающему его, как я. Не правда ли: преданность Садо достойна удивления? Ему известно, что мой брат Сережа любит лошадей и так как я обещал ему взять его с собою в Россию, когда я уеду туда, то он сказал мне, что он украдет лучшую лошадь, какая есть в горах, и приведет ее Сереже, хотя бы это стоило ему сто раз жизни.

Пошлите пожалуйста в Тулу купить шестиствольный пистолет и пришлите его вместе с музыкальным ящиком, если это будет стоит не особенно дорого. Эти вещи доставят ему большое удовольствие» (Оригинал письма писан по-французски).

Несколько дней спустя после того, как было написано это письмо, Л. Н. отправился обратно в станицу Старогладовскую и со станции Моздокской, где ему пришлось долго ждать лошадей, писал Т. А. Ергольской.

«Вот мысли, пришедшие мне в голову. Постараюсь поделиться ими с вами, так как я думал о вас. Во мне произошла большая нравственная перемена, и это уже не первый раз. Впрочем, я думаю, что это всеобщий удел. Чем больше живешь, тем больше меняешься; вы, такая опытная, — скажите мне, ведь это так? Я думаю, что недостатки и качества — основа характера, остаются неизменны, а взгляд на жизнь — на счастье — должен изменяться с летами. Год тому назад я думал найти счастье в удовольствии, в движении, теперь, напротив, я жажду отдыха физического и нравствен наго. Но я представляю себе отдых без скуки, с тихой радостью любви и дружбы — для меня это верх блаженства. Впрочем, отдыхом можно наслаждаться только после утомления, а прелестью любви — послелишений. Я лишен последнее время того и другого, вот почему я так сильно жажду этого, мне придется еще терпеть это лишение, долго ли? — одному Богу известно. Не знаю почему, во я чувствую, что так должно быть. Религия и опыт жизни (как бы он ни был мал) научили меня тому, что жизнь есть испытание. Для меня она более, чем испытание, это — искупление за мои грехи.

Мне сдается, что легкомысленная фантазия, пришедшая мне в [239] голову совершить поездку на Кавказ, была, внушена мне свыше. Мною руководил перст Божий, и я непрестанно благодарю его за это. Я чувствую, что я стал здесь лучше (это еще немного говорит в мою пользу, так как и был очень дурен), и я твердо верю, что все, что бы ни случилось здесь со мною, пойдет мне на пользу, ибо этого хотел сам Бог. Думать так, может быть, большая смелость; тем не менее, я уверен в этом. Поэтому я переношу физическую усталость и лишения, о коих я говорю (это не физические лишения, их не бывает для здорового двадцати трех летнего молодого человека), совершенно незаметно, и даже с некоторым удовольствием мечтая об ожидающем меня счастии.

Вот как я себе представляю его:

По прошествии нескольких лет, когда я буду ни молод, на стар, я буду жить в Ясной; дела мои приведены в порядок, у меня нет ни забот, ни тревог. Вы также живете в Ясной. Вы немного состарились, но еще свежи и здоровы. Мы живем по-прежнему, — я работаю по утрам, но мы видимся почти целый день. Вечером, после обеда, я читаю вам вслух; чтение не надоедает вам, так как оно перемешано беседой, я рассказываю о своей жизни на Кавказе, вы делитесь со мною своими воспоминаниями, — говорите о моем отце, о матери, рассказываете истории о разбойниках, которые мы слушали некогда, разинув рот, с испуганными глазами, мы вспоминаем тех, кто был нам дорог и кого уже нет; вы будете плакать, я тоже, но это будут приятные слезы; мы будем беседовать о братьях, которые будут изредка навещать нас; дорогая Маша также будет проводить с всеми детьми несколько месяцев в своей любимой Ясной Поляне. У нас не будет знакомых — никто не будет докучать нам и сплетничать. Это дивный сон, но это еще не все: мои мечты идут далее. Я женат — моя жена кроткая, добрая, любящая; она вас любит также, как я, у нас дети, которые зовут вас бабушкой; вы живете в большом доме наверху, в той самой комнате, где жила некогда бабушка. Весь дом идет тем же порядком, как при папаше, и мы снова начинаем жить, — только меняются роли: вы играете роль бабушки, но вы лучше ее, я играю роль батюшки, но отчаиваюсь когда-либо стать достойным его; моя жена — на месте матушки; дети — на нашем месте; Машенька играет роль двух тетушек, но ее минуют их несчастья, даже Гаша играет роль Прасковьи Ильинишны. Будет недоставать только человека, который мог бы взять на себя роль, которую вы играли в нашей семье, — никогда не будет такой прекрасной, любящей души, как ваша. У [240] вас нет преемника. Три новые лица будут время от времени появляться на сцене — это братья, в особенности один, который часто будет с вами, Николенька — старый холостяк, плешивый, отставной, все такой же добрый, такой же благородный.

Я представляю себе, что, как в былые времена, он будет рассказывать детям сочиненные им сказки, как дети будут целовать его пухлые (но заслуживающие этого) руки, как он будет играть с ними, как моя жена будет готовить его любимое блюдо, как мы будем беседовать и вспоминать давно прошедшие времена; как вы будете сидеть на своем обычном месте и будете с удовольствием слушать; как вы будете звать нас, стариков, по-прежнему, Левочка, Николенька, и как вы будете бранить меня за то, что я ем руками, а его за то, что у него грязные руки.

Если бы меня сделали императором всероссийским, если бы мне дали Перу, словом, если бы явилась благодетельная фея со своей палочкой и спросила, что я желаю — положа руку на сердце, я сказал бы, что я желаю одного — чтобы эта мечта стала действительностью. Я знаю, что вы не любите мечтать о будущем.

Но что же тут худого? это так приятно. Я боюсь, что я оказался эгоистом и отвел для вас слишком малую долю счастья; боюсь, что пережитые невзгоды, оставившие слишком болезненные следы в вашем сердце, не дадут вам наслаждаться этим будущим, которое сделало бы меня счастливым. Дорогая тетушка, скажите, были ли бы вы счастливы? Все это может сбыться, а надежда — вещь такая отрадная.

Я опять плачу; почему же я плачу, думая о вас? Это слезы от избытка счастья — я счастлив сознанием, что я вас люблю, какие бы меня ни постигли несчастия, я никогда не сочту себя вполне несчастным, пока вы живы. Помните наше прощание в Иверской часовне перед нашим отъездом в Казань. В ту минуту, раздаваясь с вами, я каким-то наитием понял все, чем вы были для меня, и хотя я был еще ребенком, но своими слезами и несколькими отрывочными словами я сумел дать вам понять то, что я чувствовал; я никогда не переставал любить вас, но чувство, испытанное мною в Иверской часовне, и то чувство, которое я питаю к вам в настоящее время, — две вещи разные — теперешнее чувство гораздо сильнее, гораздо возвышеннее, чем когда бы то ни было.

Признаюсь вам в одной вещи, которой мне совестно, но я должен это сказать вам для облегчения совести. Прежде, читая ваши письма, в которых вы говорили о своих чувствах к нам, я думал, что они преувеличены, и только теперь, перечитывая их, [241] я понял вас, вашу безграничную к нам любовь и вашу возвышенную душу. Я уверен, что на вашем месте всякий, читая это и предыдущее мое письмо, упрекнул бы мена в том же, на и не боюсь этого с вашей стороны, вы знаете меня слишком хорошо и вам известно, что чувствительность, быть может — единственное мое качество. Ему я обязан самыми счастливыми минутами жизни. Во всяком случае, это последнее письмо, в которому и позволяю себе высказать столь восторженный чувства — они могут показаться восторженными посторонними но вы сумеете оценить их» (Оригинал письма писан по-французски).

В это же время Л. Н. записал в дневник, что он подметил в себе три главные страсти:

«Во-первых, страсть к игре, это — страсть к наживе, которая переходит, мало-помалу, в привычку к очень сильным ощущениям. Бороться с нею возможно. Во-вторых, чувственность. Это физическая потребность, вызванная воображением. Она усиливается от воздержания, вследствие чего борьба с нею очень трудна. Лучшее средство против нее есть труд, занятия. В-третьих, тщеславие. Это страсть, наименее вредная для других и наиболее вредная для самого себя».

«Последнее время меня начинает мучить раскаяние о потере лучших годов жизни, с тех пор, как я почувствовал, что я мог бы сделать что-либо хорошее. Было бы интересно описать ход своего нравственного развития, но для этого не хватит ни слов, ни мысли. Для полета мысли нет предела, но писатели давно уже дошли до предела в выражении мысли.

Во мне есть нечто, заставляющее меня думать, что я не рожден, чтобы быть таким, как все люди».

В мае месяце Л. Н. ездил в отпуск в Пятигорск, откуда, он писал Татьяне Александровне:

«Со времени моей поездки и пребывания в Тифлисе, мой образ жизни ничуть не изменился; я стараюсь заводить как можно менее знакомств и воздерживаться от сближении с теми, с кем пришлось познакомиться. Люди привыкли к моей манере держать себя, мне более не докучают, но я уверен, все говорят, что я чудак и гордец.

Я держу себя так не из гордости, это сделалось само собою; между мною и теми, с коими мне приходится сталкиваться здесь, слишком большая разница в воспитании, чувствах и взглядах, чтобы я находил удовольствие в их обществе. Только один [242] Николенька способен, несмотря на огромную разницу, существующую между ним и этими господами, находить удовольствие в их обществе и быть ими любимым. Я завидую этой способности, но чувствую, что я бы этого не мог. Правда, этот образ жизни не доставляет удовольствия, и я давно уже не думаю более об удовольствиях, а стараюсь только быть спокойным и довольным. С некоторых пор я пристрастился к чтению исторических сочинений (это служило всегда предметом спора между нами, и в настоящее время я вполне присоединяюсь к вашему мнению на этот счет); мои литературные занятия также идут потихоньку, хотя я не собираюсь пока ничего печатать. Я три раза переделал одну вещь, начатую мною давно, и рассчитываю переделать ее еще раз, чтобы быть ею вполне довольным. Быть может, это будете трудом Пенелопы, но это меня не страшите, я сочиняю не из честолюбия, а из любви к писательству, нахожу пользу и удовольствие в труде и поэтому работаю. Хотя, как я уже вам говорил, я не веселюсь, но далеко не скучаю, так как я занят и даже испытываю более приятное и более возвышенное чувство по сравнению с тем, которое могло бы мне дать общество, а именно, я чувствую, что моя совесть спокойна, что я теперь лучше знаю себя, могу быть беспристрастнее в своей оценке, нежели прежде, я чувствую, что во мне зарождаются добрые, великодушные чувства. Было время, когда я гордился своим умом и своим положением в свете, своим именем, но теперь я знаю, я чувствую, что если во мне есть что-либо хорошее, и если мне нужно благодарить Провидение, то я должен благодарить его за то, что оно дало мне доброе, чувствительное сердце, и что оно таким осталось. Ему одному я обязан самыми отрадными минутами, какие переживаю, и тому, что, несмотря на отсутствие развлечений и общества, я не только доволен, но часто бываю счастлив» (Оригинал письма писан по-французски).

В письме к брату Сергею, от 24 июня 1852 г., Л. Н. передает подробности своей жизни в Пятигорске:

«Что сказать тебе о моей жизни? Я написал три письма и в каждом сказал одно и то же. Я хотел бы описать тебе дух Пятигорска, но это так же трудно, как объяснить иностранцу, что такое Тула; мы, к несчастью, понимаем это прекрасно. Пятигорск до некоторой степени та же Тула, но несколько своеобразная, на кавказский лад. Напр., главную роль играют тут семейства и общественные собрания. Общество состоит из владетельных князей (так называют всех приезжих), которые относятся пренебрежительно к местным обычаям, и из гг. офицеров, которые [243] считают здешние удовольствия верхом блаженства. Одновременно со мною приехал из штаба один офицер нашей батареи. Нужно было видеть его восторг и его нетерпение, когда мы въезжали в город. Он еще раньше нахваливал мне красоту этого веселого города, прогулки на бульварах под звуки музыки, оттуда все отправляются в кондитерские, где заводятся знакомства даже с семейными домами; театр, собрания, каждый год бывают свадьбы, дуэли... словом, чисто парижская жизнь. Как только мы вылезли из тарантаса, мой офицер напялил синие брюки, очень узкие внизу, высокие сапоги с огромными шпорами, эполеты; начистился, затем отправился на музыку, на бульвары и оттуда в кондитерскую, в театр, в клуб. Но я знаю, что вместо того, чтобы завести знакомства с семейными домами и с барышнями, имеющими приданые в тысячу душ, на которых он мог бы жениться, он познакомился за целый месяц лишь с тремя офицерами, у которых не было ни гроша за душою, и которые обобрали его, как липку в карты, и с семейным домом, в котором живут в одной комнате две семьи, распивая чай вприкуску. Кроме того, этот офицер истратил рублей двадцать в месяц на пиво и конфеты и купил себе на туалетный стол зеркало в бронзовой оправе. Теперь он прогуливается в потертой тужурке, без эполет, пьет по мере сил сернистую воду, словно ему необходимо серьезное лечение, и удивляется, что ему не удается познакомиться с аристократией (здесь в каждой крепостце есть своя аристократия), несмотря на то, что он ходить каждый день на бульвар и в кондитерскую, и тратит изрядное количество денег на театр, извозчиков и перчатки. А аристократия, как нарочно, устраиваешь кавалькады, пикники, на которые его не приглашают. Та же участь ожидает почти всех приезжающих сюда офицеров, а они делают вид, будто они приехали сюда единственно для того, чтобы лечиться: ходят прихрамывая и опираясь на костыли, носят руку на перевязи, пьянствуют и рассказывают удивительные истории о черкесах. А в штабах они снова будут рассказывать, что они познакомились с семействами и очень веселились. И каждый сезон они съезжаются со всех сторон на воды, чтобы повеселиться».

29 июня Л. Н. записал в своем дневнике: «Совесть, самый лучший и самый надежный наш руководитель. Но по каким признакам можем мы отличить ее голос? Голос тщеславия говорит также громко, напр. — неотомщенная обида.

Человек, не имеющий иной цели, кроме своего собственного счастья — дурной человек. Тот, кто ставит себе целью мнение других — человек слабый. Тот, кто ставит себе целью счастье [244] других, — человек добродетельный. Тот, чья цель Бог — велик»! «Справедливость есть предел добродетели, обязательный для каждого. Выше этого — стремление к совершенству; ниже — порок».

«Будущее занимает нас более, чем настоящее. Это стремление полезно, если мы думаем о том, что ожидает нас в другом мире. Жить настоящим, т. е. поступать наилучшим образом, в настоящем — вот в чем заключается истинная мудрость».

«Простота, — качество, которое я хотел бы приобрести предпочтительнее перед всеми другими».

28 октября 1852 г. Толстой писал Татьяне Александровне: «Приехав на воды (в Пятигорск), я провел месяц довольно неприятно в виду ожидавшегося смотра, который должен был произвести генерал. Ученье и стрельба не очень приятны, в особенности потому, что это нарушаете правильный образ жизни.

К счастью, это продолжалось не долго, и я снова вернулся в своему прежнему образу жизни, т. е. охочусь, пишу, читаю и беседую с Николенькой. Я пристрастился к охоте и так как оказалось, что я недурно стреляю, то это занятие отнимаете у меня два или три часа в день. В России не имеют понятия о том, какая здесь прекрасная дичь и как ее много. Шагах в ста от моего дома я нахожу фазанов, а проходив полчаса, убиваю их две, три, четыре штуки. Кроме удовольствия, охота очень полезна для моего здоровья, которое не особенно блестяще, несмотря на то, что я пью воды. Я не болен, но очень часто страдаю от простуды; у меня то болит горло, то не переставая болят зубы, то дает себя чувствовать ревматизм, так что я не выхожу из комнаты, по крайней мере, дня два в неделю. Не подумайте, что я скрываю от вас что-либо, комплексия моя по-прежнему крепкая, но здоровье стало слабее. Я рассчитываю провести и будущее лето на водах. Хотя я не поправился окончательно, но все же они принесли мне пользу, Нет худа без добра.

Когда мне нездоровится, я менее отвлекаюсь от своего занятая — писания начатого мною второго романа. Тот, который я уже послал в Петербург, напечатан в сентябрьской книжке «Современника» 1852 г., под заглавием «Детство». Он подписан Л. Н. Никто, кроме Николеньки, не знаете, кто его автор. Я не хотел бы, чтобы кто-нибудь знал это» (Оригинал письма писан по-французски).

«Цензура испортила «Детство» и окончательно исказила «Набег», писал Л. Н. брату Сергею, в мае месяце 1853 г. «Я подал в отставку и через несколько дней, т. е. месяца через полтора, [245] надеюсь отправиться вольным человеком, в Пятигорск, а оттуда в Россию».

21 июля 1853 г. он писал ему же из Пятигорска:

«Кажется, я уже писал тебе, что я подал в отставку. Бог знает, буду ли я уволен и когда именно, в особенности теперь, в виду войны с Турцией. Это очень досадно, так как я уже до того свыкся с приятной мыслию поселиться вскоре в деревне, что мне очень неприятно вернуться снова в Старогладовскую и ждать целую вечность, как мне приходится ожидать всего, что касается моей службы».

«Прошу тебя, напиши скорей о моих бумагах», напоминал Л. Н. брату в декабре того же года. «Это необходимо. Когда я приеду, одному Богу известно, скоро год, как я только и думаю о том, чтобы вложить меч в ножны, но мне это не удается и так как я вынужден сражаться где бы то ни было, то я предпочел бы воевать не здесь, а в Турции, о чем я уже просил князя Сергея Дмитриевича и он отвечал мне, что он уже писал брату, но не знает, что из этого выйдет.

Во всяком случае, я ожидаю, что к новому году в моей жизни, которая мне страшно надоела, произойдет перемена. Глупые разговоры и более ничего! Хоть бы был один человек, с которым можно поговорить откровенно. Поневоле сам глупеешь. Хотя Николенька привез, Бог весть зачем, борзых, (за что мы с Епишкой частенько ругаем его свиньей), я охочусь, с утра до вечера, один. Это не удовольствие, это средство забыться. Устанешь, заснешь как убитый — и сутки прочь. Если будет случай, или если поедешь в Москву, купи мне Диккенса (David Copperfield) на английском языке и пришли мне английский словарь Садлера, который находится в моих книгах».

Отсутствие документов, без которых Л. Н. уехал внезапно на Кавказ и о присылке которых просил брата, доставило ему бездну хлопот и неприятностей; еще ранее (в июне 1852 г.) он писал по этому поводу Т. А. Ергольской.

«Я не писал вам об этом в предпоследнем письме, чтобы не повторять вещь, одинаково неприятную вам и мне, а именно, что меня преследует неудача во всем, что я предпринимаю.

В последнюю экспедицию, я дважды имел случай быть представленным к Георгию и не мог получить его, вследствие того, что эта проклятая бумага опоздала несколькими днями. Я был представлен к 17 февраля (день моих именин), но мне было отказано в награде за неимением этой бумаги.

Список представленных к награде был отправлен 19-го, [246] а 20-го пришла бумага. Признаюсь откровенно, из всех воинских знаков отличия я имел честолюбивое желание получить только этот маленький крестик, и эта неудача весьма опечалила меня, тем более, что его можно получить только в определенное время, и теперь для меня это время ушло.

Второй случай (получить Георгия) представился после экспедиции, совершенной нами 18 февраля, когда на нашу батарею было прислано два креста. Я вспоминаю с удовольствием, что я отказался от креста в пользу храброго старика Андреева, — не по собственному почину, а вследствие намека, сделанного милым Алексеевым.

Третий случай был как раз в то время, когда наш бригадный командир Левин посадил меня на гауптвахту за то, что я не явился в караул; он отказал Алексееву, представившему меня к кресту. Я был этим очень опечален».

13-го января 1854 г. Л. Н. выдержал в cтанице офицерский экзамен и 19-го числа уехал в Россию. 2-го февраля он уже был в Ясной Поляне, в кругу родных, где он пробыл, впрочем, недолго. Будучи назначен в Дунайскую армию, он выехал 14-го марта в Бухареста.

По приезде в Бухареста, Л. Н. о писал Татьяне Александрович в письме в виде дневника, свое путешествие и первые впечатления по приезде в Румынию.

13-го марта.

Из Курска я проехал более 2.000 верста вместо 1.000, как я предполагала я ехал на Полтаву, Балту, Кишинев и не на Киев, так как это был бы крюк. До Херсонской губернии был прекрасный санный путь, но тут мне пришлось оставить сани и проехать по убийственной дороге 1.000 верста на перекладных до границы и от границы до Бухареста; — дорогу эту невозможно описать, надобно испытать это самому, чтобы понять, как приятно проехать 1.000 верст в телеге, которая меньше я хуже тех, в каких у нас возят навоз. Не понимая ни слова по-молдавански и не встретив никого, кто бы говорил по-русски, и при том платя за 8 лошадей вместо 2-х, я истратил более двух сот рублей, хотя моя поездка продолжалась всего девять дней, и приехал совершенно разбитый от усталости.

22-го марта.

Князя тут не было. Он приехал вчера, и сейчас был у него. Он принял меня лучше, нежели я ожидал, как истый родственник. Поцеловал меня, пригласил каждый день обедать у него и хочет оставить меня при себе, но это еще не решено.

Текст воспроизведен по изданию: Из автобиографических воспоминаний графа Льва Николаевича Толстого // Русская старина, № 2. 1907

Еще больше интересных материалов на нашем телеграм-канале ⏳Вперед в прошлое | Документы и факты⏳

Главная страница  | Обратная связь
COPYRIGHT © 2008-2024  All Rights Reserved.