Мобильная версия сайта |  RSS
 Обратная связь
DrevLit.Ru - ДревЛит - древние рукописи, манускрипты, документы и тексты
   
<<Вернуться назад

РУНОВСКИЙ А. И.

СЕМЕЙСТВО ШАМИЛЯ

(Из записок пристава.)

Утром 5 января, на дворе занимаемого Шамилем дома, явилась почтовая тройка с багажем, состоявшим из нескольких огромных тюков, обшитых персидскими коврами. Эта была библиотека Шамиля, о потере которой он получил ложное сведение, погрузившее его почти в такую же печаль, какую наводила на него неизвестность об участи его семейства. За то и радость его была велика. Но она казалась ничтожною в сравнении с чувством, вызванным словами ямщика, что он ехал только двумя станциями впереди всего поезда.

Хотя пленник уже и свыкнулся с мыслию скорого соединения с дорогими для него людьми и хотя еще накануне, с очень довольною улыбкою, жаловался он на сильный зуд в левой брови — верный признак немедленного приезда тех, кого ожидаешь, но, не менее того, известие, что чрез несколько часов он их увидит, заметно его поразило: в продолжение одной минуты лицо его менялось несколько раз, покрываясь то ярким румянцем, то мертвою бледностию. Голос, [190] которому он усиливался придать такое же спокойствие, как и лицу, оправдал его ожидания не менее дурно: он сильно дрожал и тем яснее обнаруживал ощущения, которые следовало скрыть.

А скрыть ощущения было необходимо: это и в характере горца и в его понятиях о законах приличия. Сколько-нибудь порядочный и мало-мальски серьезный горец считает всякое увлечение в присутствии посторонних свидетелей ничем больше, как школьничеством. Тем менее может быть оно доступно Шамилю, очень серьезному, очень умному и еще недавно столь грозному владыке Чечни и Дагестана.

Но, видно, природа человека сильнее его характера, в каких бы битвах его ни закаливали, и самым убедительным доказательством того служит человеческая природа Шамиля, которая, несмотря на все усилия с его стороны заглушить ее, одолела его самого и порывисто явилась перед нашими глазами.

Порывы эти обнаруживались в тот день еще несколько раз. Узнав, например, что ямщик, который доставил багаж, получил на водку только 20 копеек, Шамиль не на шутку рассердился на бедного казначея своего Хаджио и, обличая столь великую его скупость, пресерьезно спрашивал: разве он не знает, что человека, который привез такое «большое» известие (уллу-хабар), следует озолотить?... И вслед затем он таки настоял, чтобы ямщик был розыскан и позолочен.

Часа через два после прибытия библиотеки, Шамиль потребовал обедать. Это было гораздо ранее обыкновенная и сделано, по-видимому, с тою целью, чтобы заблаговременно освободиться от всякой житейской суеты и заняться предстоящим делом с тем вниманием, которое ему подобает. Однако, несмотря на это стремление к пище и на необычайно веселое расположение духа, возбуждавшее мысль о добром аппетите, Шамиль почти не дотрагивался до кушанья, и наконец оказалось, что ранний обед был им устроен для удовлетворения аппетита его сожителей, а что ему самому совсем было не до еды.

В средине обеда, доложили о приезде передовых. Это был младший сын Шамиля, Магомет-Шеффи. Не зная еще, о чем идет доклад, Шамиль инстинктивно понял его [191] сущность и, быстро встав со стула, пошел очень скорыми шагами к лестнице, навстречу сыну. Но здесь он одумался и воротился на прежнее место, искусно выразив на своей физиономии полное равнодушие. Не менее того, заслышав шаги приезжего, поднимавшегося наверх, Шамиль не выдержал и встретил сына у дверей столовой. Тут произошла сцена приема, до того церемониальная, что способна была напомнить собою прием иноземных послов царем Иваном Грозным.

Магомет-Шеффи, которому, по всему видимому, тоже хотелось кинуться Шамилю на шею, вместо того, молча подошел к нему, поцеловал его руку и, в таком же молчании и с опущенными в землю глазами, стал по другую сторону двери, ожидая вопросов отца. Шамиль тотчас же потребовал сведений о здоровье путешественников, о благополучии путешествия, а главное — о том, кто едет и кто не едет.

Об этом последнем обстоятельстве он уже давно получил от правительства самые положительные сведения, вполне его успокоившие, так что, в настоящую минуту, не только все это было очень хорошо ему известно, но он даже знал, что семья его и путешествует совершенно благополучно. Тем не менее, вопросы эти были для него жизненными вопросами. Но, Боже мой, с каким равнодушием он их делал!... Но и тут Шамиль-человек выскальзывал из железных рук Шамиля-муршида, хотевшего, во чтобы то ни стало, выдержать этот характер до конца: по правилам даргинского этикета, разговор о женщине между мужчинами, и, притом, в присутствии других мужчин, считается непростительным нарушением всяких приличии, и уж если настоит в этом крайняя необходимость, то можно о женщине, кто бы она ни была, упомянуть в общей нити разговора, но никак не вести речь собственно о ней. Так сделал и Шамиль. Однако, глаза его, опускавшиеся каждый раз, когда произносилось женское имя, метали искры в то время, когда Магомет-Шеффи говорил: что лошади во всю дорогу благополучно везли Шуаннат; что «суук» (холод) не так был силен, чтобы здоровье Зейдат могло пострадать; что одежда у всех была очень крепкая, и потому ни Нафиссат, ни Фатимат, ни Наджават, ни Софият, ни даже трехлетняя Баху-Меседу (сестры расскащика) не простудились и ни разу не болели. Называя одну за другою сестер, Магомет-Шеффи не назвал, однако, своей жены [192] Аминнат: этим он, с своей стороны, выполнил требование этикета, запрещающего мужу говорить о жене, хотя бы относительно ее здоровья.

Истощив весь запас сведений Магомета-Шеффи, Шамиль велел ему, вместо отдыха, совершить намаз, чтобы поблагодарить Бога за то, что позволил ему увидеться с отцом еще раз в жизни. Затем он отправился к себе в кабинет, без всякого сомнения, с целью заняться тем же самым делом, которое предложил сейчас сыну.

Легкая гримаса, появившаяся на притворно постной физиономии Магомета-Шеффи, как нельзя лучше объясняла степень удовольствия, которое доставляет ему поручение отца. Однако, не медля нимало, он зашел в первую комнату, скинул у порога теплые сапоги, после чего остался в красных сафьянных чевяках, потом бросил в угол, выходящий на юго-восток бурку и, став на нее, начал молиться с таким притом, усердием, по крайней мере наружным, с каким не молятся многие из нас в наших благолепных храмах, заключающих в себе так много для обращения к Богу всех помыслов человека. Кончив, минут чрез десять, свой намаз, Магомет-Шеффи отправился осматривать отведенное ему отцом помещение, которым остался вполне доволен.

С первого взгляда на круглую, белую, розовую физиономию Магомета-Шеффи и с первых его слов, произнесенных женским серебристым голосом, нельзя было не узнать в нем того шалуна-мальчика, о котором упоминается в книге г. Вердеревского: «Пленницы Шамиля». Несмотря на то, что немного объемистая полнота тела портить несколько грациозность его фигуры, в замен того, детский огонь в небольших карих и совсем масляных глазах, подвижность и свежесть лица, очень приятная шепелявость языка и, наконец, самые жесты, когда их не связывает присутствие отца, — все говорило, что ему еще очень хотелось бы поиграть, пошалить и что он именно тот самый мальчуган Магомет-Шеффи, который, с отъездом Шамиля из дому, не признавал над собою никаких властей.

Теперь ему двадцать один год, и уж он семьянин: у него был сын, умерший несколько месяцев тому назад, и есть жена, хорошенькая Аминнат, в которую, несмотря на [193] четыре года женитьбы, он до сих пор влюблен всеми силами своего молодого сердца.

Незадолго до наступления сумерек, по ту сторону Оки показался и весь поезд, осторожно спускавшиеся к реке. Зная все ужасы, представляемые гористою местностию Калуги во время гололедицы, я выехал за Оку навстречу экипажам, чтобы, в случае надобности, приготовить помощь заблаговременно.

Экипажи, числом шесть, подвигались вперед медленно и с величайшим трудом. Кроме одной легкой кибитки, в которой ехал впереди всех старший сын Шамиля, Гази-Магомет, с младшим зятем его, Абдуррахимом, все остальные экипажи состояли из тарантасов, поставленных на полозья и более или менее тяжелых. Из числа их, один являл собою великое сходство с ноевым ковчегом: в нем ехали все остальные женщины, за исключением Зейдат, сидевшей с дочерьми своими: Наджават и Баху-Меседу, в одном из других тарантасов. По причине страшных ухабов и происходившей оттого ломки в экипажах, поезд растянулся не менее, как на версту. Это доставило мне возможность видеть и рассмотреть каждый экипаж отдельно. Один из них, и именно передний, завяз в сугробе в ту самую минуту, как я к нему подъехал. Пока вытаскивали из снега лошадей и направляли их на торный путь, прошла добрая четверть часа. В это время, в одном из стекол тарантаса, появилось миловидное женское лицо; но, заметив русские костюмы людей, окружавших экипаж, оно тотчас же исчезло. Вместо него, к стеклу прильнуло хорошенькое личико девочки, представлявшей собою миниатюр только что скрывшегося оригинала. Это были: известная читающей публике, жена Шамиля, армянка Шуаннат, и дочь ее Софият. К сожалению, красивая девочка сильно страдает глазами, и по этой причине не было возможно снять с нее портрет, хотя много усилий было приложено к тому и с моей и с ее стороны.

Пока происходила возня с тарантасом, к нему подъехали остальные экипажи. Все они были более или менее изувечены, а некоторые невольно возбуждали охоту предложить известный вопрос: «доедут ли они до Калуги, или не доедут?» По словам сопровождавших поезд, дорога на всем пространстве от Ставрополя и «по cиe время» так была гадка, а ломка [194] экипажей случалась так часто, что лица эти даже удивлялись, каким манером тарантасы увидели Калугу.

Проходя мимо экипажей, я счел обязанностию, подобно чересчур стыдливой барышне, опустить свой взор в землю, чтоб не возбудить в ком либо подозрения насчет анти-мусульманской нескромности. Тем не менее, я позволял себе взглядывать, впрочем, совершенно исподлобья, на окна тарантасов, в чаянии увидеть Зейдат, на которую больше всего хотелось мне взглянуть, по топ причине, что личность ее, после личности Шуаннат, заинтересовала меня преимущественно перед всеми остальными личностями, выведенными в книге г. Вердеревского. Мне почему-то казалось, что я непременно узнаю ее, хотя бы рядом с нею были поставлены двадцать других женщин. Но — увы! — все окна были занавешены, все тарантасы закупорены самым герметическим образом, и я лишился удовольствия увидеть не только Зейдат, но даже и Вали-Кыз, до крайности безобразную старуху, единственную из всех обитательниц нашего дома, с которою впоследствии я имел удовольствие познакомиться лично. Это событие совершилось вследствие нечаянной встречи с нею на лестнице, что называется лицом к лицу, при чем она громко вскрикнула и, по свойственной ей стыдливости, тотчас же закрыла лицо собственным кулаком, за неимением под рукою какой либо другой материи. Через полчаса после этой встречи, Вали-Кыз прислала своего племянника попросить у меня извинения в том, что не побереглась столкновении со мною и что этого никогда больше не случится. В свою очередь, я также просил извинения в нечаянной встрече и, чтоб устранить на будущее время соблазн подобных нечаянностей, послал ей платок на голову. Это установило между нами самые розовый отношения, и новая приятельница моя, в порыве своей признательности за сделанный ей подарок, вызвалась ежедневно варить для меня калмыцкий чай, что составляет исключительную ее профессию.

Итак, я не видел Зейдат. К сожалению, должен признаться, что не увижу ее никогда, и что не уводить ее никто, исключая тех дам, которые пожелают сделать Шамилю честь своим посещением.

Когда экипажи въехали во двор, каждый из них, явившись, по очереди, у подъезда, был оцепляем мужчинами, и [195] затем начиналась выгрузка, сопровождаемая глубоким молчанием, словно хоронили людей, пораженных моровою язвою.

В сущности, оно так и было, с тою только разницею, что хоронили не мертвых людей, а живых, цветущих молодостью и здоровьем женщин, пораженных язвою нетерпимости их религии и невежества их мужей, которою, впрочем, не так давно страдали и мы грешные.

Привилегия сидеть взаперти и если хочешь, то ничего не делать, принадлежит, в горах, женщинам только именитым или очень уж богатым: стало быть, это почти так же, как было и у нас до петровских в ремень: богатые и именитые барыни сидели сложа ручки в своих теремах, а женщины, для которых труд составлял средство к существование, преспокойно выходили из домов, куда указывала надобность, и сознавая, быть может, столь видимое свое ничтожество, едва ли имели желание променять его на золотую клетку и на отвратительную праздность многих госпож.

Именитых домов, где женщины пользовались столь завидною привилегиею, во всем немирном крае было немного — по словам мюрида Хаджио, всей о только два: дом Шамиля и дом Даниэль-султана. Что касается до сыновей первого, то, разговаривая со мною об этом предмете, Хаджио только рукой махнул и, в виде ответа на предложенный ему вопрос, сказал: «Уж на что строго запретил у нас Шамиль музыку: не дешево разделывался за нее тот, кто попадался: много месяцев приходилось ему сидеть в яме, и много абазов переходило из его кармана в сундуки казначея Хаджио (Всякий горец, подвергавшая заключению в яму, обязан был, сверх того, платить за каждый день своего ареста по 20 к. сер., которые и поступали в обычный раздел, составляющий предмет особого изложения); но у нас с Гази-Магометом завсегда была кичик-музыка («Маленькая музыка». Так горцы зовут табакерки-карильоны) или в карманах, или под подушкою. Раз, чуть-чуть не попались мы с нею Шамилю, — и хорошо, что не попались, а то, с кого абазы, а с нас головы слетели бы долой....»

Как бы то ни было, но, в настоящее время, «завидная привилегие» досталась и на долю невесток Шамиля, которые до сих пор ее не знали и, как кажется, совсем были бы [196] непрочь отказаться от этого счастия в пользу желающих. И не мудрено: до сих пор они жили с мужьями вне родительского дома и, притом, совсем в иных условиях. А эти условия были созданы свежим и светлым умом молодых людей и страстной их любовью к своим женам. И вот Гази-Магомет с Магометом-Шеффи сначала поняли, что принятый ими от Шамиля взгляд на женщину искажен, неправилен. Потом стали они придумывать свой собственный взгляд. В этом деле, имела на них большое влияние семейная жизнь в горах наших ренегатов, не изменивших, вместе с религиею, обычаев своей страны. Молодые люди заметили в их быту одну особенность, которая окончательно навела их на ум: они видели, что женщина не играет там роли вьючного скота, что она не скрывает и даже не старается скрывать своего лица от постороннего глаза, что она вовсе не трепещет мужа, что муж открыто оказывает ей свое внимание, бывает в ее обществе, находит в этом не последнее удовольствие, и что, наконец, из всего этой о ничего дурного не выходит. Убеждений этих было достаточно, чтобы сыновья Шамиля поняли настоящее значение и назначение женщины. Им оставалось только определить, хотя приблизительным образом, положение в обществе женщины «их круга». Но для этого необходимы были более грациозные и, пожалуй, более грандиозные образцы. На их счастье, главная квартира волею судеб перенесена из Гуниба в Калугу: это предоставило им возможность побывать во многих местах, где они видели женщину и в общественной и в домашней ее жизни. Темир-Хан-Шура, Ставрополь, Харьков, Москва, Петербург и наконец Калуга послужили для них школою, где окончательно сформировался у них взгляд на женщину и выработались те идеи о цивилизации которые теперь они проповедуют столь открыто.... в моем присутствия. Я уверен, что Калуга довершит остальное: в ней так много есть того, что вызывает на размышление, а у сыновей бывшего предводителя горцев так много охоты подвергать анализу все, что проходить замечательного пред их глазами. Нет сомнения насчет скорого и блистательного преобразования молодых горцев: в этом убеждают меня и сдержанные, но многозначительные речи Гази-Магомета, в которых выражается весь пыл, вся [197] задушевность стремления горца к достижению предположенной цели; убеждает меня и удовольствие, с которым вглядывается Магомет-Шеффи в уланский мундир г. Щ*, служившего в одном полку с покойным его братом Джемалалдином: Магомет-Шеффи находит, что он должен носить его и по наследству от брата и потому, что самый мундир почему-то ему очень нравится. Наконец, не убедят ли каждого нижеследующие слова мюрида Хаджио, этой, по выражению обоих братьев, «половины Гази-Магомета и половины Магомета-Шеффи»: в одном интересном разговоре, происходившем между мною и этими тремя горцами и касавшемся различных постановлений Шамиля, мюриду пришлось перечислять все, что было запрещено горцам и что дозволено. Оканчивая свой перечень, Хаджио сделал восклицание, сильно отзывавшееся грустью и досадой:

— Да что тут толковать: у нас было запрещено все хорошее и не запрещено все дурное!...

Однако, я очень невежливо оставил приезжих дам у подъезда нашего дома. Спешу к ним возвратиться и только мимоходом упомяну, что дом наш, по случаю чрезвычайно живописного местоположения, открывающаяся из окон двух верхних его этажей, назван горцами очень характеристическими имением Ахульго.

Яркое освещение лестниц, запах сожженного одеколона, красивый на дворе водоем, довольно обширный сад и наконец безукоризненная голландская чистота везде произвели на новоприезжих необыкновенное впечатление: входя поодиночке в дом, все женщины видимо были поражены тем, что им представлялось, и с первого же шага останавливались, как пораженные электричеством. Отрывистые восклицания: «Аллах, Аллах!» как нельзя яснее обнаруживали их восторг и удивление, которые, в свою очередь, служили порукою в том, что ничего подобного не видали горянки во всю свою жизнь, да едва ли воображение их рисовало подобные картины; а если случалось им когда-нибудь об этом слышать, то, без сомнения, они считали расскащицу (расскащиков они не слушают, потому что никогда их не видят) бессовестною лгуньею или, по меньшей мере, отличною сказочницею.

Обаяние, действию которого подчинились наши гостьи, продолжалось не менее трех минут. Заметно было, что им очень [198] хотелось освободиться от него, «осмотреться» и уж потом идти в дальнейший путь; но это им не удалось, и они начали всходить по лестнице, опусти в бессознательно головы вниз и видимо находясь под влиянием своего первого впечатления. Любопытно было бы знать, о чем они в то время думали. Какие идеи переваривались в хорошеньких головках молодых желтишь и в растрепанных, чурбановидных головах старух-каравашей (Караваш — служанка)? Рассчитывали ль они закончить свое путешествие магометовым раем и его утехами, или утешала их более скромная надежда, что обычная гнусность их затворничества авось либо облегчится и усладится в этом, столь приятном на взгляд, жилище? Бог знает! За одно только можно поручиться, что как у молодых женщин, так и у старух воображение рисовало картины одинакового содержания, потому что более, нежели монастырский образ жизни и состояние невольничества, в котором находятся все мусульманские женщины вообще, а кавказские мусульманки в особенности, дает фантазии их направление одностороннее, исполненное одной лишь чувственности; а это последнее условие притупляет, как известно, умственные способности и очень рано лишает их свойственной им игривости, разнообразия.

Дальнейшие приключения моих дам, в продолжение остального времени этого дня, мне лично не известны; но спросим о том у мюрида Хаджио, который, без сомнения, знает это дело гораздо лучше и подробнее, нежели я.

— Ну, что, Хаджио: вот, кюльфат (Семейство) наше и приехало!

— Валла (Ей-Богу) приехало! Тхамаша (Удивительно)!!...

Мюрид находился под влиянием восторга, возбужденного в нем свиданием с сыновьями Шамиля; поэтому все казалось ему удивительным, все было в розовом свете.

— Что ж тут удивительного: больше ничего, как ехало-ехало, наконец и приехало.

— Шамиль никак не думал, чтобы приехало.

— Вот это хорошо! А сколько раз я читал ему бумаги, в которых было написано, что семейство его готовится к отъезду, что оно выехало из Шуры, что оно уж едет? [199]

— Это правда; только ему все не верилось.

— Верно, оттого, что крепко хотелось увидаться?

— От этого самого.

— То-то, я думаю, теперь он обрадовался.

Мюрид молчал.

— Расскажи, пожалуйста, какая была встреча.

— А встреча была вот какая: когда женщины вышли из экипажей, мы пошли вслед за ними в дом; они отправились на самый верх, а мы завернули в ту комнату, где Шамиль гостей принимает. Там уж он сидел на диване, перебирал в руках четки и дожидался приезжих. Увидавши их, он сказал: «хошь гялды!» Тогда Гази-Магомет подошел к нему и поцеловал его руку, а за ним сделали то же все остальные мужчины, и стали после этого вокруг Шамиля. Шамиль спросил, как была дорога, благополучно ли приехали. Ему отвечали, что дорога была скверная, а приехали благополучно. Тогда он велел мне призывать правоверных к молитве. Мы сделали намаз и пошли в кунацкую чай пить, а он пошел наверх к женам. Вот и все.

— Как, только-то!... А жены, а дочерни? Как их встретил Шамиль?

— А я почем знаю! У нас женщины не показываются при мужчинах.

— Ну, скажи, по крайней мере, как бы ты принял свою Фатиммат... Вот теперь, например, ты скоро поедешь на Кавказ и увидишь ее: как же ты с нею встретишься?

— Я-то встречусь просто: увижу ее и поцелую....

— Один раз?

— О, нет: много раз буду целовать, и говорить с нею буду много.

— Значит, и Шамиль также встретил своих жен?

— Должно быть, также; только, прежде, чем поцеловать, я думаю, он велел им намаз сделать, чтобы кстати и самому помолиться.

— Ну, а как тебе кажется: со всеми женщинами увиделся он в одно время или сперва с женами, а после с дочерьми?

— Нет: я думаю, он и жен своих увидел порознь: Магомет-Шеффи показал им комнаты — они и дожидались каждая на своей половине... Я был там часа уж через два [200] после их приезда: в это время, к Шамилю пришли поздороваться старшие дочери.

— Какже он с ними поздоровался?

— А так, что когда они вошли в кабинет, Шамиль сперва спросил их: «это ты, Нафиссат? это ты, Фатиммат?...»

— Зачем же он спрашивал? Разве они так переменились, что Шамиль не узнал их?

— Да какже он их узнает под покрывалами!

— Как, перед отцом, да под покрывалами!

— Да ведь они замужние, а, кроме того, и я тут был. Впрочем, теперь и Наджават стала носить покрывало.

— Эта маленькая девочка?

— Какая она маленькая: ей двенадцать лет; а у нас иногда закрываются и десятилетия девочки (Это зависит от физического развития).

— Неужели они и перед отцом закрываются?

— Наджават перед отцом всегда закрывается; а в иных этого нет.

— Как же отец встретил Нафиссат и Фатиммат: расцеловал их, я думаю?

— Как это можно! Еслиб и меня не было, так они только руку бы у него поцеловали; а теперь он просто спросил об их здоровье и велел чаще молиться Богу: больше ничего. После этого они и вышли.

— Скучно же, брат, у вас встречаются: не стоит после того и встречаться... Как ты думаешь?

— Да я уж сказал, что у нас запрещено все хорошее, а позволено только то, что дурно.

— Ну, с этим-то я не вполне согласен: кажется, и у вас есть кой-чего хорошего.

Мюрид цокнул.

— Иох! сказал он с видом глубокого убеждения: — затта иохтур (Нет! Ничего нету!...).

Несколько дней спустя после события, увеличившего народонаселение Калуги, я начал понемногу собирать сведения, касающиеся приезжих дам. Сведения эти добывались мною таким образом, что о жене Абдуррахима, например, я [201] должен был спрашивать у Абдурахмана, о жене Абдуррахмана у братьев ее, и т. д. Наконец, о женах Шамили я получил сведения от всех мужчин. Сам же Шамиль сообщил мне данные о возрасте каждой женщины и о значении их имен. Попробовал было я, забывши условия горского этикета, спросить о жене у самого мужа. Этот казус достался на долю Абдуррахмана.

— А что, Абдуррахман, сказал я ему однажды, распивая вдвоем с ним чай: — должно быть, ты крепко любишь свою Нафиссат: она такая молоденькая, хорошенькая и, как говорят, такая добрая?

— А ты, верно, слышал о ней что-нибудь? ты, верно, слышал, что я дурно с нею живу?.. Скажи, от кого ты это слышал? кто тебе это говорил? Я....

И глаза Абдуррахмана наливались кровью.

— Бог с тобою, джаным! Я только слышал, что она молода, хороша и добра, поэтому был уверен, что такой умный молодец, как ты, не может не любить эдакой славной жены.

Абдуррахман успокоился, а я давал в душе заклятие ее делать мужу вопросов о ей о жене.

Вообще же, кроме нарушения этикета, вопросы эти непременно возбуждают в недоверчивом горце какое либо подозрение. В сыновьях Шамиля эта струна звучит несравненно тише: не совсем еще освободившись (и очень понятно) из-под влияния условий прежней жизни и обычаев своей родины, они, при подобном вопросе, сначала как будто несколько конфузились, но тотчас же приходили в нормальное состояние и говорили со мною о своих женах довольно свободно; а Гази — Магомет даже увлекся однажды до того, что говорил о Керемат и о своих чувствах к ней с большим одушевлением. В его сетованиях на разлуку с нею слышалось так много грусти и так много страсти, несмотря на то, что он женат уже девять лет. А кто из наших мужей, через девять лет женитьбы, сохранит, в отношении своей супруги, весь пыл, всю нежность чувства жениха? Вот вам и дикая необузданность горских нравов!

Приступая к изложению сведений о «наших» дамах, я начну со старшей — Зейдат. Настоящее ее имя Залидат — [202] отшельница благочестивая; в разговоре же, для краткости, ее зовут Зейдат. Теперь ей тридцать лет. По словам мюрида Хаджио, с поручительством Гази-Магомета, Зейдат «очень, очень умна». Она в совершенстве знает все требования горского этикета, и если могли существовать в горах первые дамы — звание, которое, как известно, приобретается не умом и красотою, а должностию мужа и собственным уменьем держать себя с особенным шиком, то, по всей справедливости, Зейдат была первою дамою Чечни и Дагестана. Она была бы даже законодательницею дамских мод, еслиб все потребности горских щеголих не ограничивались обшивкою нижнего края шальвар тем или другим галуном да прибавлением или убавлением количества русских монет в ожерелье, составляющем для горских женщин лучшее украшение. Все остальное в их костюме не изменяется, я думаю, со времен Аеши, Кадиджи, Mapиaм и прочих жен и любимиц Магомета-Пегомбара (Пегомбар — пророк. Горцы (да, я думаю, и все прочие мусульмане), говоря о своем пророке, всегда прибавляют к имени Магомет слово Пегомбар, для отличия его от всех других Магометов, прежде живших и ныне живущих на земле).

Основательное познание требований корана относительно женщин, фанатическая сосредоточенность в исполнении их, наконец деятельное и вполне успешное изучение характера своего мужа, соображаясь с которым она рассчитывала все свои поступки, доставили ей то влияние, которое, незаметно для постороннего глаза, скрывалось в основании многих решений по делам немирного края, иногда по делам первой важности. В какой степени благодетельно или тлетворно было это влияние, я до времени сказать не могу, по неимению кой-каких данных, способных сделать мои показания положительно верными. Что касается до наружности Зейдат, то, но словам знакомых мне дам, она нехороша и неприятна. Этот отзыв, кажется, совершенно одинаков с отзывом пленных княгинь. Теперь обращаюсь к Шуаннат.

О ней, так же, как и о всех почти членах семейства Шамиля, сказано в книге г. Вердеревского так подробно, что к этим подробностям мне остается прибавить очень немного. К тому же, знакомство мое с ними ведется при посредстве [203] третьих лиц; а это условие слишком неблагоприятно для того, чтобы сделать мои показании сколько-нибудь интересными. Впрочем, за время трехнедельного отсутствия Шамиля из Калуги, когда он ездил в Москву, чтобы представиться фельдмаршалу князю Барятинскому, сношения мои с затворницами были необыкновенно живы, и случалось иногда, что вопросы, просьбы и требования различного рода советов, даже по части дамского туалета, адресовались ко мне по нескольку раз в день. Это обстоятельство сблизило меня с ними на столько, что я мог составить себе некоторое понятие о характеристике большей части моих соседок, не ручаясь, впрочем, за непогрешимость моего заключения.

Основываясь на этих данных, а также на показаниях моих всегдашних собеседников, я составил о Шуаннат следующее немногосложное понятие: эта женщина сосредоточиваете все свои интересы в одном Шамиле и затем уж не интересуется ничем остальным в мире, за исключением разве своей дочери да желания угодить Зейдат, чтобы легче было жить на свете. Справедливость требует упомянуть еще о некотором стремлении с ее стороны не отставать ни в чем от своей соперницы по брачному ложу, например: иметь такой же, как у нее, браслет, ахалук и тому подобное; и надо признаться, что эти мелочи, составляя характеристику всех женщин вообще, в Шуаннат проявляются совсем иным образом, что сообщает ее личности особый колорит, который довольно резко отличается от всех прочих женщин. Эта особенность заключается в желании иметь то же самое, что имеет Зейдат, но никак не лучше, не дороже. Чему это приписать? Смирению ли, которое опасается раздражить сильную соперницу и тем навлечь лишнее зло на свою голову, или же это своего рода кокетство, скрывающее под наружною незлобивостию бойкую уверенность, что она опередит Зейдат всегда, если шансы их будут совершенно одинаковы, и, напротив того, спасует перед нею тотчас, как только между ними будет малейшее различие, хотя бы не в пользу соперницы?.... Шуаннат — женщина, и потому я позволяю себе отнести ее нежелание лучшего к последней причине.

Довольно хорошо также характеризуется личность Шуаннат и письмом ее к родственникам, в ответ на их предложение чем-нибудь услужить ей. Вот это письмо: [204]

«Любезный братец!

«Считаю приятною обязанностью благодарить вас и всех моих добрых родных за радушное гостеприимство и родственные ласки, которые вы оказали мне в бытность мою в Моздоке. Шамиль, муж мой, тоже от всей души благодарить вас за это, и вместе со мною свидетельствует свое почтение вам и всем нашим родным. Благодарим также вас и за родственное ваше письмо и за выраженное в нем предложение услуг. Великий Государь так щедро и так прекрасно устроил нашу жизнь, что мы терпим недостаток только в одном предмете: в невозможности достаточно выразить Ему нашу признательность и представить доказательства искренности чувств, которые мы к нему питаем.

«Зная ваше родственное к нам расположение, я уверена, что для вас интересно будет знать об окончании нашего долгого путешествия и некоторых подробностях жизни нашей в Калуге. Поэтому я с удовольствием уведомляю вас, что как я с дочерью, так и все остальные члены нашего семейства прибыли в Калугу в добром здоровьи и нашли нашего имама господина тоже здоровым и покойным.

«По милости великого Государя, мы живем в очень большом доме просторно, удобно и приятно: у нас есть хороший сад и есть все, что нужно для покойной и счастливой жизни. Кроме того, благодаря Бога, никто из нас и даже наших детей не был до сих пор болен. Хотя это следует приписать хорошему климату Калуги, очень похожему на климат страны, в которой мы жили прежде, но главный виновник нашего благополучия — великий Государь, который так хорошо нас устроил. Одно, чем можем мы достойно возблагодарить Его — это молитвою к Богу о ниспослании Ему всех радостей земных и спокойствия душевного. Молитесь за Него так же горячо и искренно, как молимся мы, и вы окажете нам услугу, единственную, какую только мы можем от вас принять и за которую душевно будем вам благодарны. Имам муж мой и я от души желаем вам всего того, чего вы сами себе желаете, и просим верить нашему дружески родственному расположению к вам и ко всем общим нашим родным.

«Нуждающаяся в милости Божией Шуаннат, жена беднаго странника Шамуиля.» [205]

Письмо Шуаннат достаточно знакомить нас с личностию этой женщины. Остается объяснить значение ее имени. Сначала я думал, не есть ли это синоним Анны, имени, которое носила Шуаннат в детстве, бывши христианкою. Но на днях я получил от нее самой объяснение, что, во-первых, слово это значения никакого не имеет; а во вторых, что, когда наступило время дать ей имя, Шамиль обложился своими книгами и, розыскав в них деяния одной очень богоугодной женщины Шуаннат, дал это имя своей любимой жене, в чаянии сделать и из нее такую же благочестивую женщину, какою была и та.

Переходя к младшим представителям прекрасного пола в семействе Шамиля, я очень желал бы начать свою речь с «кавказской розы», с Керемат, интерес к которой возбудили во мне восторженный похвалы мюрида Хаджио и глубокое идеальное чувство любви к ней Гази-Магомета. К сожалею, я должен отложить это удовольствие на несколько времени.

Жена Магомета-Шеффи, восемнадцатилетняя Аминнат (Аминнат — внушающая доверие, верная) — дочь бывшего чохского наиба Эньккау-Хаджио (Эньккау — глухой; Хаджио — собственное имя), человека, известного во всем Дагестане по своему богатству и по особенному уважение, которым он пользуется в народе. Замужество Аминнат могло бы послужить канвою для очень интересного и, притом, очень длинного романа из кавказских нравов; но на этот раз дело обойдется кратким описанием одного небольшого приключения с Магометом-Шеффи.

Года четыре тому назад, был он в Чохе (Чох — большой и сильно укрепленный природою аул в Дагестане. Кроме своей военной известности, он пользуется репутациею самого торгового пункта во всем покоренном крае, где, по сознанию самого Шамиля, вместо торговли существовала какая-то странная пародия на нее) и зашел однажды, по какой-то надобности, к будущему своему тестю. Разговаривая с Магометом-Шеффи, Эньккау-Хаджио вдруг кликнул свою дочь, бывшую в соседней комнате. Веселая Аминнат, очень верно соображавшая, что Шамиль, этот грозный враг всякого веселья и всех, кто в такое трудное время веселится, теперь далеко от Чоха и не услышит ее [206] проказ, беззаботно распевала себе песенки, совсем не подозревая того, что сын этого врага сидит в двух шагах от нее. Услышав зов отца и думая, что он один, Аминнат выбежала к нему, но всегдашнему обыкновению, без чадры, и в ту же минуту почти столкнулась лицом к лицу с неизвестным ей, но очень красивым молодым человеком. Она вскрикнула, закрыла лицо руками и выбежала из комнаты, при громком смехе добряка-отца, который от всей души забавлялся тем, что ему удалось сыграть две штуки в один прием, так как и Магомет-Шаффи при взгляде на Аминнат, тоже сконфузился, — неизвестно только, от каких причин: от ужаса или от удовольствия.

Был ли в этом приеме какой-нибудь умысел, или, говоря прямо, рассчитывал ли старый Эньккау породниться, на всякий случай, с повелителем страны, где ничего не было верного и ни за что нельзя было поручиться, об этом история умалчивает; верно только то, что чрез самое короткое время шутка Эньккау розыгралась свадьбой его дочери с Магометом-Шеффи.

Теперь Аминнат совершенно счастлива. Она любит и любима: чего ж больше! Всякому человеку было бы лестно закончить свой роман на этой странице...

Ио вот еще любовь.... Любовнику-мужу семнадцать лет, любовнице-жене пятнадцать лет, и они уж три года, как женаты. Если вы думаете, что им не мешало бы прослушать несколько лекций о любви, то вы ошибаетесь: они могут дать несколько уроков нам с вами. В доказательство этого, привожу разговор, который неоднократно приходилось мне заводить с любовником, болтающим по-русски довольно понятно.

— Что это, брат Абдуррахим, с тобою: с кошками ты дрался, что ли?

— Иох; бу, меным Патиммат (В произношении собственных имен, у горцев есть одна особенность: букву ф они обращают в п: Патиммат, Написсат и проч): булай-булай, булай-булай... (Нет, это моя Фатиммат: вот так, вот так, вот так, вот так!) [207]

И, растопырив на руках пальцы, Абдуррахим легонько водил ногтями по расцарапанным местам своего лица.

— Вот как! А я думал, что ты это с кошками... За что ж она эдак отделала тебя: должно быть, провинился в чем-нибудь?

— Иох: кирепка лубит мине.

— А! вот оно что!... Ну, а ты ж ее любишь?

— Я ее лублу кирепка ужасна.

— Молодец! Какже ты ее любишь: вот эдак же, как и она?

— Иох! Я ее лублу булай-булай, булай-булай...

На этот раз, в его жестах не было ничего кошачьего...

Наконец, вот еще Нафиссат (прекрасная), старшая дочь Шамиля, и жена Абдуррахмана, который спрашивал меня, от кого я слышал, что он неладно с женою живет. Нафиссат и Фатиммат (Фатимат — отторгнутая от материнской груди), вместе с Гази-Магометом и Магометом-Шеффи, родились от одной матери, умершей вскоре после сухарной экспедиции 1845 года. История замужества этих молодых женщин чуть ли не имеет связи с историей последних событий в Дагестане. Но прежде, чем объяснить это, следует сказать, что дочери Шамиля находятся в замужестве за двумя родными братьями жены его Зейдат.

Женитьба Гази-Магомета, а также и Магомета-Шеффи, хотя имела в своем основании чувство нежное, но окончательно устроилась только вследствие соображений, по которым рассудок вполне одобрил выбор сердца. Сознавая необходимость утвердить на более прочных основаниях влияние своего отца в немирном крае, а кстати упрочить в будущем и собственное свое значение, сыновья Шамиля думали достигнуть этого посредством брачных союзов. В таких мыслях, женившись на дочерях людей самых значительных по богатству и по влиянию в народе, они предполагали устроить таким же образом замужество и сестер.

Первоначально они имели в этом полный успех: Шамиль обещал выдать обеих дочерей за двух сыновей известного наиба Кибит-Магома, а впоследствии, по взаимному с ним соглашении, он оставил свое слово за одною только дочерью, а другую обещал сыну уважаемого в Дагестане наиба [208] Албаз-Дебира. Но вслед затем, по поводу происшедших между всеми этими лицами несогласий, а в особенности вследствие настояний Зейдат, желавшей иметь всегда подле себя надежную поддержку, Шамиль отказал Кибит-Магома и Албаз-Дебиру и выдал Нафиссат и Фатиммат за двух сыновей своего же собственного тестя Джемалалдина: Абдуррахмана и Абдуррахима. Решение это изумило всех и возбудило негодование общее и одинаковое как в семействе Шамиля, так и в народе. В одном месте, его порицали за явную нерасчетливость, которая отпечатывалась и на бесцветной личности новых родственников и на отсутствии малейшей к ним симпатии в их молодых женах. С другой стороны, не знали, что подумать о том человеке, который единственно железною волею и непоколебимостию в своих решениях, в продолжение более двадцати лет, наводил ужас на всю страну и держал в повиновении народ, признававший над собою один только закон — своеволие. Независимо того, оскорбленные наибы поклялись отмстить свою обиду и, во время последних событий на Кавказе честно сдержали эту клятву.

Все эти обстоятельства сложились для семейной жизни молодых женщин во что-то целое, грустное, безвыходное.

Мне остается упомянуть еще о трех дочерях Шамиля: Наджават, Софият и Баху-Меседу. Но две последние так малы, что еще не представляют особого интереса, а потому скажу несколько слов о Наджават (Наджават — доблесть, добродетель. Софият — чистота).

Эта будущая красавица очень несчастлива: ноги ее, вследствие падения и ушиба в самом раннем детстве, вывернуты носками в средину, так что пальцы обеих ног, при ходьбе сходятся друг с другом и очень ее затрудняют, заставляя ноги переплетаться между собою, что составляет очень странную походку. Но Наджават уже привыкла к этому и ходит довольно скоро, только не может стоять не опираясь на что-нибудь. По словам Гази-Магомета, в бытность их в Темир-Хан-Шуре, два медика вызывались пособить Наджават, посредством операции но, осмотрев ее ноги, положительно отказались. Недавно Шамиль снова возбудил этот вопрос и выразил желание отдать все и самого себя на придачу, чтоб только возвратить своей дочери здоровье. [209]

— Не можешь ли ты ей помочь? спросил он меня.

— Разве тем только, чтобы написать к тому, кто может ей помочь. Но для этого нужно осмотреть ноги, чтоб определить состояние их.

Тотчас же позвали Наджават, которая явилась к нам, по обыкновению, под чадрою. Поправляя ей шальвары, Шамиль сказал:

— Пусть ее изрежут всю, только чтоб исправили ноги.

— А ты, позволишь ли себя резать, Наджават? спросил я у нее: — ведь больно будет.

— Отец приказал, значить не будет больно, коротко отвечала она.

«Да это мюрид под чадрой!» подумал я, принимаясь осматривать ее ноги.

Наджават ходит на оконечностях берцовых костей, заросших довольно толстым слоем мяса. Пятки ног не участвуют в процессе ходьбы: они тоже вывернуты и только волочатся вслед за ногами». Берцовые кости обтянуты довольно грубой кожей, без малейших признаков существовала икор, так что нога кажется высохшею; но это не должно быть так, потому что объем костей имеет нормальные размеры.

Бедная девочка хорошо понимает свое несчастие: печальные его последствия уже довольно живо представляются ее воображению в перспективе недалекого будущего. Это будущее — замужество горской девушки, которая имеет какой-нибудь физический недостаток: обыкновенно, она выходит или за молодого дурака, или за какую-нибудь старую кислятину, который обрадовался бы еще более, если бы его жена была совсем без ног.

Выходя из комнаты, бедная Наджават говорила мне сквозь слезы: «пожалуйста, нельзя ли помочь? пусть совсем отрежут мои ноги, только чтоб этого не было!...» Бедная, бедная девочка! как я тебе помогу?

В продолжение нескольких дней после приезда семейства Шамиля, дом наш представлял собою, в некотором роде, хаос: не привыкшие к европейскому образу жизни, горцы долго не могли помириться с условиями наших жилищ и с требованиями нашего климата. Сколько мебели переломано ради [210] испытания ее прочности и применения к такому делу, на которое она совсем не годится! Сколько разного рода простуд и лихорадок приобретено в самое короткое время, и сколько сделано других промахов, изменивших прежний заманчивый вид комнат, а главное — повредивших здоровью новоприезжих!... Наконец мало по малу все пришло в должный порядок, и мне, как представителю наших обычаев в этом возрожденном Ахульго, торжественно было объявлено: что сизин низам-валла коп яхшидр» — ваш порядок, ей Богу, очень хорош: мы будем жить по вашим обычаям....

Заметив, что в доме все устроилось и все приезжие осмотрелись в своей новой жизни, Шамиль тотчас же приступил к исполнению обещания, данного им калужским дамам еще в первое время пребывания нашего в Калуге: познакомить их с своими женами и дочерьми. И вот начались визиты.

В один из визитных дней, провожая приехавших дам по лестнице в бель-этаж, где устроена приемная, я увидел обеих жен Шамиля, спускавшихся туда же из своих комнат в третьем этаже и шедших, таким образом, прямо к нам навстречу. Лестница, по которой они, спускались, очень узка и едва достаточна для движения одного человека, да и то отнюдь не толстого; следовательно, еслиб им вздумалось, для избежания предстоявшей встречи, возвратиться назад, то не иначе могли бы они это сделать, как подражая походке рака, которого Шамиль так не любит, при чем лица их все-таки были бы нам видны. Столь тесные обстоятельства побудили жен Шамиля продолжать свой путь, очень храбро откинув назад покрывала, потому что, в противном случае, они подвергались явной опасности упасть с лестницы, имевшей все нужные для того условия.

Тем не менее, эта вынужденная храбрость должна была уступить перед неприятелем более сильным — перед необходимостию скрыть свои лица от приближавшегося мужчины, к тому же и гяура. Для этого, жены Шамиля с усиленным напряжением опустили головы вниз и, продолжая, таким образом, свое шествие, открыли другой стратегический пункт — свои костюмы, которые можно было рассмотреть во всей подробности. [211]

И точно, было чему подивиться: не только пышный кринолин, но и ни одна самая простая юбка не украшала бедных дикарок и не возвышала собою прелестей, дарованных им природою. Ахалук, сорочка и шальвары — вот все, что облекало их бренное тело и что постоянно должно служить для них всеоружием. Плохие средства, и трудно с ними одержать победу над столь сильным и коварным врагом, как мужчина! Впрочем, каков и мужчина; горцы, например, до сих пор не могут сообразить значения и достоинства кринолинов. С любопытством рассматривая те из них, которые имеют более обширные размеры, они простодушно спрашивают меня: «неужли этот дама такой»? и когда получали отрицательный ответ, то с прежнею наивностию спрашивали: «а когда он помрет, то наденет ли это, чтобы явиться к Богу?» Я отвечал, что в таком только случае наденет, если мы наденем наши кинжалы, пистолеты и проч. На возражение их, что это ведь оружие, я снова отвечал, что и это, в своем роде, оружие, иногда более даже губительное, нежели все холодное и огнестрельное. На этом и заканчивались подобные разговоры. Горцы видимо оставались не довольны мною за последнее сравнение: кинжал и кринолин! кринолин и пистолет! ничего нет общего!...

Кроме ахалука, сорочки и шальвар, костюм горских женщин дополняется большим платком на голове и красивыми (из красного сафьяна) чевяками (черек) на ногах, до того маленьких и стройных, что, мне кажется, их следует причислить к разряду произведений природы исключительно кавказской. К сожалению, сверх чевяк, надеваются еще особого рода чоботы (башмак, нечто в роде туфлей), которые скрадывают ногу и безобразят самую походку. Эти чоботы очень коротки: едва достают до средины пятки, и снабжены отменно высокими и узкими каблуками, которые, будучи окованы железными подковами, производят непомерно сильный стук. Обувь эта употребляется и мужчинами и женщинами только для ходьбы вне жилых комнат; при входе же в комнату, чоботы снимаются у порога всеми, исключая людей, облеченных в очень высокий сан. Таким образом, их не снимают Шамиль и его жены; остальные снимают все. [212]

Костюм дам, переселившихся из Гуниба в Калугу, давно и хорошо мне известен: его носит весь мирной Кавказ и все кавказские казачки, с тою только разницею, что у мусульманок все принадлежности костюма по большей части оборваны, засалены, грязны, у казачек же они опрятны, а в праздничные дни и щеголеваты; но за то в них есть маленький недостаток: казачки не носят шальвар, что, впрочем, отнюдь не портит их костюма, а, напротив, делает его если не живописнее горского, то, по меньшей мере, интереснее.

Соединение щегольства казачек с полнотою костюма горянок составляет костюм женщин, принадлежащих к семейству Шамиля. В прежнее время, он был роскошен: блестели на нем и драгоценные каменья, много места занимали и золотые украшения. Теперь ничего этого нет: все разграблено приверженцами экс-имама, и лишь несколько русских золотых монет в ожерельях говорить об «удовольствии», в котором еще так недавно жили жены и дочери нашего пленника. С стоическим равнодушием переносили они свое несчастие, составляющее едва ли не самое большое несчастие в жизни женщины, и, в этом случае, они показали себя вполне достойными бывшего повелителя гор, который, в свою очередь, представляется мне новым Цинциннатом, который, окончив военные дела своей страны, удалился теперь на ферму.... молиться Богу и читать то, что «написано в книгах».

Недолго, однако, продолжался этот стоицизм: в тот самый визитный день, о котором я начал было говорить, но, увлекшись костюмом горских женщин, продолжал уже о нем, — в этот день дамы ахульгинские заметили на некоторых калужских дамах бриллианты: этого достаточно было, чтобы вслед затем я получал ежедневно известия в роде следующего:

— Шуаннат и Зейдат очень убиваются: все плачут, все плачут.

— О чем же они плачут? спрашивал я.

— Бриллиантов нет. Когда жили в горах, у них много было бриллиантов; а потом они лишились всего, и теперь только у Зейдат есть еще немножко: от пленных княгинь осталось; а Шуаннат в то время ничего не хотела брать, и теперь ей очень прискорбно. [213]

— Отчего ж это ей прискорбно: верно, жалеет, что, в то время, не взяла бриллиантов?

— Нет, об этом она не жалеет: по ней хоть бы совсем их не было; а прискорбно то, что Зейдат наденет свои бриллианты и все ходит и все ходит перед мужем, точно будто дело какое есть.... А Шуаннат этого не осмеливается сделать, потому что у нее нет того, что есть у Зейдат: вот она сидит и смотрит на нее, а сама все плачет, все плачет.

По тщательном расследовании, оказалось, что Шуаннат плачет совсем не о бриллиантах, а о болезни своей дочери, возбуждающей опасения относительно порчи глаз и даже потери зрения.

Обращаюсь к визитному дню, имевшему столь сильное влияние на участь женских портретов.

По заведенному Шамилем этикету, дамы принимаются его женами и дочерьми; сам же он при этом не бывает, а дожидается в кунацкой столько времени, сколько необходимо для первых приветствий и взаимного обозрения. После того, сопровождаемый сыновьями и переводчиком, он отправляется в приемную, приглашая с собою и меня. Я, конечно, не позволяю себе отказаться от такого интересного дела. О нашем приходе предваряют дам заблаговременно. Тогда «наши» дамы опускают свои чадры, роль которых играют пестрые фуляровые платки, подобранные под большой головной платок. Молоденькие же дамы, которые иногда позабывают захватить с собою фуляры, употребляют, в этом случае, подобно Вали-Кыз, собственную руку, захватывая при этом пальцами отменно длинный рукав сорочки, что, впрочем, выходит у них довольно грациозно, хотя немного и странно (Этот способ скрывать свое лицо от нечистого взора мужчин напоминает мне один из кавказских анекдотов, который я потому решаюсь привести здесь, что, во-первых, он кавказский, а во-вторых, несколько характеризует ближайших соседок даргинских хозяек — гребенских казачек.

«В 1842 году, князь проезжая по Кавказу, остановился на некоторое время в станице Червленной. штаб-квартире известного своим молодечеством Гребенского казачьего полка. Должно быть, у храбрых людей дети завсегда выходят хорошие: сыновья — молодцы-воины, а дочери — красавицы. Так, по крайней мере, идет это дело в Гребенском полку, потому что с тех пор, как он существует казаки его славятся сворю храбростию, а гребенские казачки и в особенности червленские, известны своею красотою. Не знаю, до какой степени эта последняя известность распространена за пределами Кавказа; но в пределах его красота червленских казачек чуть ли не вошла в пословицу. Слух о ней дошел и до князя, который до того был этим заинтересован, что выразил желание лично удостовериться в существовании столь знаменательного факта. Тотчас же был устроен праздник, на который сошлись все червленские красавицы, окончательно убедившие князя в справедливости того, что о них говорили.

Проходя мимо многочисленных хороводов, князь остановился возле того, который, окончив свое занятие — песни, мимоходом сказать, крепко нестройные, предавался кратковременному отдыху, разнообразя его щелканием арбузных семячек, шелуха которых, в станицах Гребенского полка, играет некоторым образом роль булыжника и торца. В этом хороводе одна физиономия показалась князю перлом всего, что он до сих пор видел. Действительно, лицо это было замечательной красоты, невольно возбуждавшей желание услышать голос обладательницы ее. Предмет для разговора сыскать нетрудно: первое, что невольно бросается в глаза, это — особенное однообразие в костюме, которое не делает различия между замужнею женщиною и девушкою. Эту самую тему избрал князь, чтобы поговорить с персоною, которая его так заинтересовала.

— Ты замужем миленькая? спросил он, подойдя к красавице и взяв ее за подбородок.

Красавица стояла точно в такой позе, в которой изредка встречают нас, в приемной Шамиля, молодые горянки (кроме Аминнат). Щелкая семечки, она очень ловко выплевывала из-за спустившегося рукава рубашки шелуху, повременам попадавшую в ту самую физиономию, которой она желала выказать свое расположение.

В ответ на предложенный ей вопрос, червленская роза ударила своею рукою по руке княжеской и протяжно произнесла:

— А тебе на што, дья-а-вол?...»

Это убедило князя, что гребенские казачки не только хороши, как женщины, но и храбры, как сами казаки). [214]

При появлении Шамили, дамы под чадрами встают, отдавав этим повелителю своему честь, которою горские женщины обязаны каждому мужчине (конечно, горцу), во всякое время и на всяком месте: стоя, сидя или путешествуя, не только по образу пешего хождения, но и в экипаже (У горцев, только один род экипажа — двухколесная арба, везомая двумя быками, никогда не подмазываемая и потому нестерпимо скрипучая. Сидя в этом «экипаже» и завидя мужчину, женщина должна встать и в таком параде проехать мимо его. Та, которая этого не сделает, докажет, что не имеет о приличиях ни малейшего понятия, и вследствие того подвергается в своей деревне насмешкам и даже гонению). Это несколько [215] напоминает честь, которую отдают девицы кофейного класса, при встречах с demoiselles blanches.... Шамиль приветствует гостей, прикладывая руку к сердцу, потом благодарит их за внимание к его семейству и извиняется за бедный прием, в духе его страны. После того он снова делает прежний жест и, пожелав своим гостьям «веселиться», уходить из приемной, оставляя дам на попечение хозяек, которые и беседуют с ними при посредстве Шуаннат, объясняющейся по-русски, как говорят, довольно свободно.

В тот день, о котором идет моя речь, Шамиль был весел и разговорчив более, нежели когда-нибудь, что, конечно, следовало приписать удовольствию, которое он чувствовал, видя в своем доме столь многочисленное общество дам. Высказывая перед ними это самое чувство, он просил извинения в том, что жены его не могут заплатить визитов, которыми их удостоили.

— В книгах написано, говорил он: — что женщина (он позабыл прибавить: «мусульманка») не должна выходить из своего дома ни на один шаг....

Говоря это, Шамиль чуть заметно улыбался; но еще труднее было заметить в этой улыбке иронию, впрочем, самую добродушную, которая как будто говорила: «а вы вот ездите себе куда вздумается!...»

— Я очень жалею, продолжал он: — что за внимание, которое оказывает здешнее общество мне и моему семейству, я должен платить невежливостию; но я в этом не виноват: так написано в книгах, а я только исполняю закон, от себя же ничего не прибавляю....

Шамиль видимо сокрушался; но любезность калужских дам ободрила его: услышав, что на его и на его жен никто не будет в претензии, потому что строгость мусульманского закона относительно женщин известна всем, Шамиль казался чрезвычайно довольным и впоследствии, когда мы оставили приемную, выразил одушевлявшее его чувство желанием отправиться самому.... платить визитные долги жен. Как ни оригинальна подобная идея, но нельзя отказать ей в смысле выражающем какой-то инстинкт, чтобы не сказать: такт... [216]

В то время, когда Шамиль повторял дамам свою благодарность за их внимание и, прощаясь с ними обычным жестом, хотел уже оставить комнату, гостьи остановили его общею просьбою: во первых, позволить им навестить его жен еще когда-нибудь: а во-вторых, позволить снять с них портреты.

На первый пункт, Шамиль объяснил, что чем чаще они будут посещать его семейство, тем будет для него приятнее, и что каждое посещение он будет считать особенным знаком расположения к нему общества.

Но последняя просьба застала Шамиля врасплох: он, просто, был ошеломлен ею, никак не ожидая, чтобы сегодняшняя его любезность была до такой степени употреблена во зло. Заметно сконфуженный, он отвечал решительным отказом.

— В книгах написано, сказал он: — что ни один человек не должен видеть наших женщин. Чтобы снять с них портреты, нужно, чтоб они открыли свои лица: как же вы хотите, чтоб я нарушил закон?...

Новые усиленные просьбы привели Шамиля к тому состоянию полководца на поле сражения, когда, заметив неминуемость победы своего противника, он решается сделать один маневр, который должен или спасти честь его армию, или послужить к окончательному ее истреблению. Лукавая улыбка, мелькнувшая на умном лице бывшего предводителя горцев, ясно говорила, что он собирается сделать именно такой маневр и что даже надеется не только спасти свою армию, но и в пух разбить неприятеля.

— Хорошо, сказал он: — я не могу не исполнить желания тех, которые так много оказали мне дружеского расположения: я позволяю снять портреты с моих жен и дочерей, но только с тем условием, чтобы снимала их женщина.

Блиставшее удовольствием лицо и яркий огонь в глазах красноречиво говорили, что он вполне убежден в действительности своего маневра. Бедный Шамиль! твои теперешние расчеты так же мало оправдали твои ожидания, как и те, которые побудили тебя идти в Гуниб.

Дня через два, Шамиль пил у меня вечером чай. Воспользовавшись удобным моментом, я представил ему жену одного [217] из здешних фотографов, вызвавшуюся снять с наших дам портреты, и просил назначить день, в который можно будет приступить к этому делу.

Шамиль бил сильно озадачен. С великим недоумением смотрел он на женщину-фотографа, не отвечая ничего в продолжение нескольких минуть. Наконец он сказал:

— Разве это мастер (уста)?

— Мастер, отвечал я.

Он посмотрел на «мастера» еще раз. Не было сомнения, что до сих пор он считал женщину положительно не способною к чему-нибудь изящному, к чему-нибудь иному, кроме домашнего хозяйства и обыкновенных женских работ, а на этом основании вполне был убежден, что к исполнению обещания, данного им два дня назад, не будет никакой физической возможности. Теперь пришло время убедиться в противном. С глубокими вздохом, обличавшим чувство обманутой надежды, Шамиль сказал:

— Хорошо: завтра...

И вот история портретов.

Несколько месяцев тому назад. Шамиль получил с Кавказа портрет Шуаннат, которым, весьма естественно, думали сделать ему удовольствие. Первое впечатление, при взгляде на черты любимой женщины, выразилось у него одинаковым образом, как выразилось бы у каждого из нас; но вслед затем он сказал: «лучше б я увидел ее голову, снятую с плеч!...»

Эти слова и теперешнее решение насчет «завтрашнего дня» свидетельствуют о переломе, который совершается в уме Шамиля относительно прежних его воззрений на свет и людей: на мир христианский, на Божий мир и на тот миниатюрный, даже не мусульманский, в который он добровольно себя заключил, толкуя односторонним образом те догматы своей религии и темные места своих книг, которые еще вначале были искажены авторами их.

Перелом этот возбужден в особенности великодушием симпатиею, которые Шамиль встретил на всем пути своем от Гуниба до Петербурга и от Петербурга до Калуги. Нет сомнения, что прием, сделанный ему калужским обществом, [218] и полное уважения сочувствие, которым оно постоянно его дарит, сделают все остальное, чего только можно ожидать от пребывания пленника в Калуге, именно: приобретут для нашего отечества несколько очень способных и, стало быть, полезных граждан. Честь этого дела будет принадлежать Калуге и калужскому обществу.

А. РУНОВСКИЙ.

Текст воспроизведен по изданию: Семейство Шамиля. (Из записок пристава) // Военный сборник, № 5. 1860

Еще больше интересных материалов на нашем телеграм-канале ⏳Вперед в прошлое | Документы и факты⏳

Главная страница  | Обратная связь
COPYRIGHT © 2008-2024  All Rights Reserved.