Мобильная версия сайта |  RSS
 Обратная связь
DrevLit.Ru - ДревЛит - древние рукописи, манускрипты, документы и тексты
   
<<Вернуться назад

ПОЛТОРАЦКИЙ В. А.

ВОСПОМИНАНИЯ

(Продолжение. См. “Исторический Вестник”. т. LII, стр. 355.)

XIII.

Переход отряда в Куринское укрепление. — Начало экспедиции 1853 года. — Лагерь на Хоби-Шавданских высотах. — Движение с Баклановыми. — Герой дня барон Николаи, — Оказия в Грозную и приключение по дороге. — Барон Врангель. — Фатальное купанье на Гойте. — Отъезд курьером в Тифлис. — Поездка в Каджиоры. — Князь Барятинский. — Представление главнокомандующему. — Отдых в Тифлисе и возвращение в Воздвиженское. — Объявление войны Турции.

Января 15-го 1853 г. назначено было выступление из Воздвиженского, а через неделю из Грозной, нашего отряда. Переход от Грозной до укрепления Куринского, где мы должны были соединиться с кабардинцами и вместе войти в состав чеченского отряда, был крайне для нас неблагоприятен. Отряд, с обозом на колесах, с первого же шага попал под сильный снег с морозом и страшною метелью. Среди белого дня, во все время первого перехода, зги Божьей не было видно. Порывистый северный ветер надувал громадные сугробы, по которым бедные солдаты вязли по самое брюхо. Колонна двигалась с быстротою черепахи, так как колеса по ступицу тонули в снегу, лошади выбились из сил, и обоз останавливался ежеминутно. Шум, крик и ругань фурштатов сливались с отчаянным стоном прозябших и совершенно [668] изнемогавших рабочих, отряженных от рот в ведение геваль-дигеров, чтобы на себе вытаскивать грузные фуры и повозки. И так мучился весь отряд с 7 часов утра почти до сумерек, когда волей-неволей пришлось остановиться на ночлег в степи без воды, а что ужаснее всего — без топлива. В течение нескольких часов беспрерывно падавший снег был настолько глубок в поле, что для постановки каждой палатки потребовалось до тридцати людей, которые лопатами разгребали кучи снега до твердого грунта. Когда, после продолжительных усилий, удавалось окоченевшим солдатикам, наконец, натянуть палатку, то верх ее уже сравнивался с массами окружающего снега, и она, спрятанная в яму, принимала вид ледяного дома. Удобно было ночью спускаться в эту преисподнюю. Но смели ли мы роптать, когда рядом с нами столько людей не имели никакого убежища и под открытым небом, при разбушевавшейся буре, провели всю ночь напролет, заваленные снегом, без пищи и огня? Бесконечная ночь эта оставила пагубные следы в отряде. На другое утро жалкую картину представляли отважные бойцы зимней экспедиции. Ознобленные руки и ноги, распухшие лица и воспаленные глаза ясно говорили о перенесенных истязаниях. Судьба, однако, сжалилась над горемычными и к рассвету угомонила расходившиеся стихии. Стихло, отеплило, и снег повалил хлопьями, без вихря. Прозябший до костей и голодный отряд наш потащился вперед, но не далеко, верстах в трех не более, у лесистого берега Сунжи, был сделан привал, чтобы варить горячую пищу. Запылали костры, закипела в котлах каша, выпили по чарке водки, и ожили солдаты. Где-то по близости раздался звонкий голос запевалы: “Не белы снеги”, и через несколько времени во всех углах широко занятого бивуака полились молодецкие песни. Герои кавказские, каждые кто вас видел и имел возможность оценить, преклонится перед вами! Еще одну ночь проведя в степи под открытым небом, на третий день роты бодро и весело вступили в Куринское, где ожидал их не рай, конечно, а только не подмоченные сухари и запасенные дрова. Здесь же ждали нас кабардинцы и драгуны. Когда мы с шумом и треском парадно входили в убогое укрепление, узкие улицы его были наводнены встречающими солдатами обоих полков этих. Не успели мы остановиться, как людей наших нарасхват потащили кабардинцы и драгуны; обнимаясь истинно по-братски, они бросились угощать утомленных кунаков своих, являя и тут поразительный пример тесной дружбы, составляющей непреклонную, непобедимую силу нашей кавказской армии. В начале февраля мы опять очутились в палатках, откуда был обширный и прелестный кругозор. Недалеко у ног наших обрисовывались крутые берега [669] извилистой реки Мечика, за ней опять обширная поляна, а вдали, как рама, темнел сплошной черный лес на необозримые пространства. Наш лагерь занял Хоби-Шавданские высоты. Подъем на них не обошелся без усиленных хлопот; местами на крутизны, по гололедице, с трудом карабкались лошади артиллерии, а в особенности отрядного обоза, но, раз взобравшись сюда, раздаваться с настоящей позицией никому не хотелось. Простым глазом, без подзорной трубы, видны все окрестности кругом на десятки верст, а следовательно от внезапных нападений чеченцев мы были совершенно обеспечены; даже ночные караулы в цепи здесь относительно были ничтожны. Равным образом, пока стоял отряд здесь, на высотах, то и ночных сюрпризов по лагерю ожидать было нельзя. Неприятель в виду у нас, но вне артиллерийских выстрелов из лагеря; как муравьи, работали чеченцы целые дни над укреплением противоположного берега. Завалы там, по всей ломаной линии реки, росли не по дням, а по часам. Работа у них кипела и, видно, спасала байгушей от мороза, который изрядно пощипывал. При усиленной деятельности со стороны неприятеля крайнее затишье в нашем лагере было явлением ненормальным. Все мы ожидали бури, и она разразилась, но как! Предание свежо, а верится с трудом.

16-го февраля, вечером, в ту минуту, когда били вечернюю зорю, все три батальона куринцев, 12 конных орудий и вся наличная кавалерия, под начальством Бакланова, тихо и скрытно двинулись с Хоби-Шавданских высот по северному спуску в лесистую лощину, тянувшуюся в стороне Кумыкской площади. Безостановочно шла колонна, пробивая себе дорогу в глубоком снегу, по дебрям и трущобам, задаваясь постоянно левым плечом вперед. Очевидно, мы совершали дальнее, очень утомительное и, судя по местности, далеко не безопасное обходное движение. Около полуночи дань был часовой привал. Ночь была звездная, но безлунная, тихая и очень морозная. Не смотря на это, остановившиеся для передышки люди, все, как по команде, сняли папахи и стали обтирать пот, обильно выступивший на лбах их: “рубашку хоть выжми”, поясняли солдаты, отдуваясь точь-в-точь, как русские мужички, слезая с верхней полки жаркой бани. Но вот в авангарде зашевелилась кавалерия, а за нею тронулась уже остывшая на морозе пехота. Долго и еще по худшей лесной чаще, без малейшего признака дороги, шаг за шагом тянулась колонна. На этом переходе много хлопот и усилий потребовала конная артиллерия. В трех переездах через крутые балки орудия так глубоко проваливались в сугробах, что буквально исчезали с лафетами под снегом. Обессиленные лошади решительно отказывались тронуть с места; пришлось их отпрягать и целыми ротами вытаскивать на лямках окунувшиеся орудия. Стало [670] рассветать, когда мы, отмерив за всю ночь, по крайней мере, до 30 верст, еще не были открыты неприятелем. Почти все время пути нашего зарево от пылающих костров лагеря на высотах светило нам с правой стороны, а перед утром мы уже видели его далеко против себя, что явно доказало, что колонной сделано обширное полукруговое движение. Теперь, по мере приближения дня и крепкой позиции неприятеля, ежеминутно надо было ожидать встречи с его пикетами, что и не замедлило осуществиться. Раздался сухой винтовочный выстрел, за ним другой, третий. “Рысью, марш”, послышался громовой голос богатыря-Баклана, и вся кавалерия, а за нею и пехота, ринулись из всех сил вперед. Солдаты наши сразу встрепенулись и по глубокому снегу побежали, шумно, с громким говором. Казалось, они были в восторге от окончания обязательной тишины и молчания, к которым присуждены они были в течение двенадцатичасового хода. Но вскоре веселые возгласы бегущей массы людей снова приутихли, и болтовня сменилась строгой сосредоточенностью. Впереди и с обоих боков раздались не одиночные выстрелы, а добрые залпы. Загорелся в лесу бой горячий. Не прошло и десяти минут, как сквозь оглушительные выстрелы двух батарей наших ясно слышались то здесь, то там пронзительные гики чеченцев. Начались рукопашные схватки, грозная штыковая работа куринцев и спешенных драгун. Полились смешанные крики: алла! ура! и потоки русской и татарской крови. Штыками раскидывая громадные завалы, мы очищали путь для провоза орудий и медленно подвигались вперед, повсюду встречая отчаянный отпор уже скопившегося неприятеля. Но вот просвечивает чистая поляна, еще несколько десятков шагов, и, миновав опушку леса, мы уже на открытой плоскости в тылу неприятельских окопов, на Мечике. Восходящее солнце отчетливо и очень красиво яркими лучами окрасило нам великолепнейшую панораму. Впереди нас, версты за полторы, высились Хоби-Шавданские высоты, с живописно-раскинутым на них лагерем, а внизу, на половине расстояния от нас до отряда, на белом фоне выделялись черные фигуры неприятеля, пораженного неожиданным появлением у себя в тылу наступающей колонны. Но здесь мы удивлены были, не менее чеченцев, услышав громкую команду “стой!”. Вместо того, чтобы массой кавалерии, поддержанной нашими батальонами, не теряя минуты, атаковать врага, нас вдруг останавливают на орудийный выстрел от его окопов и дают ему время и возможность, безнаказанно бросив позицию, бежать направо и налево в лес.

Что это значит? Куда запрятал Баклан свою отвагу? “Измена”, — послышалось в рядах, ропот негодования стал общим. Но что мы видим? В лагере у нас тревога. Бегут войска — [671] строятся, слышен колонный марш, громкое “ура”, и... запоздалый штурм очищенных окопов. Все объяснилось, но после, в лагере.

В 1853 году очередь “посвящения в герои” стояла за командиром Кабардинского полка, бароном Николаи. Мечик с сильно укрепленными берегами представлял самую удобную арену для предрешенного начальством подвига, но слишком деятельная работа при сооружении укреплений чеченцами, в чем лично убедился при последней рекогносцировке сам начальник отдела, делала успех штурма сомнительным. Крутые берега реки, с отвесным подъемом и непрерывною стеною завалов, при атаке прямо в лоб, обошлись бы слишком дорого, а, быть может, и совсем бы не дались в руки. В силу этих соображений начальник отряда (князь Барятинский) и предложил “деду” (Бакланову) идти в обходное движение (которое и исполнено им с нашими батальонами) с тем, чтобы утром 17-го явиться в тылу укреплений неприятеля в тот самый момент, когда в лагере подготовленные к штурму кабардинцы с фронта тронутся на подвиг. Задачу свою Баклан совершил с блистательным успехом, но, вероятно, не сверив часов своих с часами “земного солнца” (по выражению Ильченка), вывел нас из дремучего леса на поляну прежде, чем кабардинцы успели начать свое победное шествие. Чеченцы, не посвященные в тайну комбинаций нашего начальства, сочли чересчур невыгодным попасть между двух огней, а потому, в первую минуту изумления, увидя себя обойденными, они со всех ног бросились наутек, совершенно очистив завалы. Но тут, в силу “mieux vaut tard que jamais”, по тревоге выстроились кабардинцы и с командиром впереди отважно ринулись на штурм. В несколько минут этого великолепного зрелища выпущены были сотни выстрелов картечью, десятки тысяч патронов и бесчисленное количество возгласов ура. Гуль, дым, треск — все явилось на сцену, не доставало одного — неприятеля. Кабардинцы заняли пустые завалы и нос к носу столкнулись с куринцами Баклановской колонны. Казалось бы, разочарование? Нисколько. Не мудрствуя лукаво, в донесении о штурме сказано только о мужестве, отваге и неустрашимости героя дня, барона Николаи. Но и тут “pour sauver les apparences”, благо кабардинцы перешли Мечик, их направили в тот же день брать аулы Гурдалой и Аса-Юрт, где им удалось потерять несколько убитых и раненых, что было необходимо, так как штурм окопов обошелся им без единой царапины.

Затем началась однообразная жизнь в лагере, нарушаемая ежедневными движениями через день взад и вперед и рубкой леса. Все это надоело до тошноты, и мы только и мечтали о роспуск отряда после нескончаемой экспедиции этого года. По [672] глубокой грязи и зарядившему дождю доплыли мы, наконец, обратно в Воздвиженское, где я нашел письмо от матери, очень грустное, так как младшего брата моего, Митю, исключили за шалость из Нажеского корпуса, а учился он хорошо и уже перешел во 2-й класс, как стряслась над ним эта беда по собственной, впрочем, вине. По поводу его наружности и курчавой головы мать писала, что Митя привлек внимание государя Николая Павловича в последнее посещение им Пажеского корпуса. На вопрос императора, как его фамилия и родственник ли он кавказскому Полторацкому, его величество громко, обращаясь ко всем пажам, выразился обо мне в самых лестных выражениях, поставив в пример отлично боевую службу и храбрость мою на Кавказе. Известие это очень отрадно на меня подействовало среди нашей скуки и однообразия.

Кружок наш по-прежнему был дружным и тесным, увеличенный еще новой личностью Иваном Петровичем Борисовым, человеком хорошим, честным и очень сердечным. Знакомства и все связи его были в Орловской губернии, где он с Сухотиным, Шеншиными и другими увлекался псовой охотой, оставившей в нем самые живые и приятные воспоминания. Раньше он кратковременно носил кирасирский мундир Орденского полка; представляю себе маленького, очень пропорционально-миниатюрного Бориньку в кирасирском мундире! Любовь сильная, страстная, но несчастная, увлекла его на гибельный Кавказ. В первое время он без надобности лез на опасность и как будто бы искал смерти, но время взяло свое. Теперь он не пьет, не играет, но с пылким увлечением говорит о своей любимой страсти — охоте.

_______________________

Однако, для соблюдения хронологического порядка во всех важных явлениях на левом фланге, не лишним будет упомянуть, что нежданно, негаданно (но, впрочем, для нас в Воздвиженском, а не для высших сфер) произошла перемена в начальстве нашем, а именно: князь Барятинский назначен, вместо генерала Коцебу, начальником штаба, а генерал-лейтенант барон Врангель из Дагестана — к нам начальником левого фланга кавказской линии. Об этих крупных новостях услышал я только 12-го июня утром, а следующий день, с 5-й и 6-й ротой Куринского и одной ротой линейного батальона, при двух орудиях, отправился в сквозную оказию до Грозной. Держался я правой цепи. У Ермоловского кургана по обыкновенно быль сделан привал, а когда через полчаса я тронул колонну, то сам с Вавилой и двумя казаками опять вернулся к правой цепи. Отошли с версту. Из-под казака вскочил русак и потянул по направлению к Грозной. Вавила с неистовым азартом [673] бросился за ним и, во все горло атукая, старался указать его собакам, которые метались из одной стороны в другую и, высоко подпрыгивая над бурьяном, не могли всмотреться в косого. Не увлекаясь скачкой Вавилы и казаков, я подавался вперед рысью, но, поравнявшись с серединой вытянутой по дороге колонны, я вдруг увидел недалеко от авангарда влево на верхней плоскости между Хан-Кале и Грозненскою башней конную партию в 20 — 25 человек чеченцев, стремительно несущихся с уступа на перерез пути колонны. Тут ясно представилась уму моему другая травля, в которой, конечно, роль зайца играл кто-нибудь из наших джигитов, уехавших вперед от колонны. Стремглав бросился я к авангарду и на скаку слышал залп ружейных выстрелов, но, еще не достигнув 5-й роты, за сотню шагов, увидел уже снятое с передков орудие и поднятый над ним пальник. “Отставь, отставь, там наши!” — кричал я, что есть мочи, и к счастью успел остановить выстрел, уже направленный на горсть толпившихся на дороге всадников, между которыми, очевидно, попались и наши. Не успел 3-й взвод по приказанию моему броситься вперед и пробежать несколько шагов, как чеченцы пошли наутек степью к Аргуну и тогда по ним вдогонку были пущены две гранаты. В ту же минуту от места схватки прискакал в колонну растерянный, бледный, как смерть, барон Розен, и почти вслед за ним прибежала без седла гнедая лошадь, по форменному седлу которой артиллеристы признали ее лошадью их взводного офицера. В это время из-за мелких по дороге кустов показался идущий пешком и сам артиллерийский прапорщик, Щербачев. Молодой и краснощекий 19-ти-летний юноша, Щербачев, за несколько перед тем месяцев оставивший скамью артиллерийского училища, удивлявший всех здоровьем и необыкновенным телосложением и силой, и в эту минуту поразил нас. Он шел медленными, но твердыми шагами, не хромая, не охая и только, когда спокойно подошел к нам, мы увидели, как он дорого поплатился чеченцам. Кровь буквально ключом била из ран его в грудь и обе ноги пулями, в живот ружейной картечью и по шее шашечным ударом. В колонне не было ни доктора, ни фельдшера, пришлось работать ротным цирюльникам, и Рыбоконь довольно быстро и ловко принялся за перевязку раненого. Между тем, Розен, несколько оправившийся от первого испуга, сумел объяснить, что они впятером поехали от оказии вперед, и что в минуту нападения горцев граф Лев Толстой, Павел Полторацкий и татарин Сада, вероятно, ускакали в Грозную, тогда как Щербачев и он повернули лошадей на встречу идущей колонне. — “Ваше благородие, — прервал артиллерийский солдат, лежавший на высоком возу сена, — там на дороге еще кто-то лежит, и сдается мне, что он шевелится!”. [674]

Я крикнул 3-му взводу: “вперед, бегом”, и сам бросился по дороге, а за мною поскакал Вавила. В пятистах шагах от авангардного орудия лежал убитый знакомый нам вороной конь, а из-под него торчало изуродованное тело Павла. Громко стонал он и отчаянным голосом просил освободить его от невыносимой тяжести трупа. Соскочив с лошади и бросив поводья Вавиле, я с необычайною силой, одним удачным взмахом опрокинул труп безжизненной лошади и освободил страдальца, исходящего кровью. Все раны были нанесены ему холодным оружием, тремя ударами по голове и четырьмя по плечу. Последние были так жестоко сильны, что буквально разворотили на двое правое плечо, раскрыв всю внутренность... Я послал Вавилу с приказанием всей колонне подвинуться сюда, и здесь уже начались перевязки и приготовление носилок. Эскулапы наши, то есть цирюльники, работали усердно; добыв от кого-то чистое белье, они его рвали на бинты и затягивали раны. С Щербачевым они справились отлично, но кровотечения Павла, при громаднейшем размере его раны, остановить никак не могли и требовали для этой цели спирта. Я вспомнил, что присутствовавший здесь майор Карпов на привале у Ермоловского кургана потчевал меня только что вывезенною им из матушки России березовой настойкой, но она оказалась для питья невозможной, так как, настоянная российским спиртом, обжигала рот и губы. Убийственная влага эта была налита в фунтовую от одеколона склянку, я схватил ее из рук Карпова и, не долго думая, опрокинул ее всю в рану Павла. Он неистово вскрикнул и от нестерпимого обжога лишился чувств! Слишком решительная и необдуманная мною мера в ту минуту меня испугала, но впоследствии оказалось, что она принесла несомненную пользу, с чем согласились и доктора госпиталя.

Все описанное произошло в течение нескольких минут, давших, однако, возможность нам оказать первую помощь раненым, а Грозненской кавалерии выскочить по тревоге из Грозной. Бакланов, рассмотрев с кургана спокойное положение колонны и уже скрывающихся на горизонте чеченцев, счел излишним за ними гнаться и вернул войска в крепость, но от них отделилось несколько всадников, которые понеслись к нам в колонну, стоявшую от Грозной не более четырех верст. Прискакавшие к нам были Нистолькорс и несколько кунаков его, мирных чеченцев грозненских аулов.

Общими силами, соорудив для раненых из солдатских шинелей носилки, мы уложили обоих и тронулись вперед. Пистолькорс гарцевал от одного к другому и, вполне удовлетворив собственное любопытство, в свою очередь сообщил нам, что гр. Лев Толстой с татарином Садой, хотя и были очень ретиво [675] преследуемы семью чеченцами, но, благодаря быстроте коней своих, оставив им в трофей одну седельную подушку, сами целы и невредимы достигли ворот крепости. Все пятеро хотели поскорей приехать в Грозную и отделились еще у Ермоловского кургана. Маневр этот, увы, слишком известен на Кавказе! Кто из нас, обреченный на лихом коне двигаться шаг за шагом, в оказии с пехотной частью, не уезжал вперед? Это такой соблазн, что молодой и старый, вопреки строгому запрещение и преследованию начальством, частенько ему поддавался. И наши пять молодцов поступили также. Отъехав от колонны на сотню шагов, они условились между собою, чтобы двое из них для освещения местности ехали бы по верхнему уступу, а остальные нижнею дорогой. Только что поднялись Толстой и Сада на гребень, как увидали от Хан-Кальского леса несущуюся прямо на них толпу конных чеченцев. Не успев, по расчету времени, безнаказанно спуститься обратно, гр. Толстой сверху закричал товарищам о появлении неприятеля, а сам с Садою бросился в карьер, по гребню уступа, к крепости. Остальные внизу, не сразу поверив известию и, конечно, не имея возможности сами увидеть горцев, несколько минут провели в бездействии, а когда уже чеченцы (из которых человек семь отделилось в погоню за Толстым и Садою) показались на уступе и ринулись вниз, то Розен, повернув лошадь, помчался назад к колонне и счастливо достиг ее. За ним бросился и Щербачев, но казенная лошадь его скакала плохо, и чеченцы, нагнав его, ранили и выбили из седла, после чего он пешком добрался до колонны. Хуже же всех оказалось положение Павла. Увидев чеченцев, он инстинктивно бросился вперед по направленно к Грозной, но, тотчас же сообразив, что молодая, изнеженная и чересчур раскормленная лошадь не выскочит в жаркий день до пяти верст, отделяющих его от крепости, — он круто повернул ее назад в ту самую минуту, когда толпа неприятеля уже спустилась с уступа на дорогу, и, выхватив шашку наголо, очертя голову (как выразился сам), хотел напролом прорваться в колонну. Но один из горцев верно направил винтовку, и выждав приближение Павла, почти в упор всадил пулю в лоб его вороному; он со всех ног повалился и прикрыл его собою. Чеченец с коня нагнулся к Павлу и, выхватив у него из рук, в серебро оправленную шашку, стал тащить с него ножны, но при виде бежавшего на выручку 3-го взвода он полоснул лежащего по голове шашкой и поскакал сам наутек. Его примеру, один за другим, последовали еще шесть горцев, нанесшие на всем скаку жестокие удары шашками по голове и открытому плечу Павла, который [676] в недвижимом положении, под тяжестью трупа убитой лошади, истекал кровью до самой минуты моего появления...

Теперь рождался вопрос, как уехавших вперед, следовательно виновных, но уже так жестоко пострадавших, оправдать перед начальством. Еще недавно состоялся строжайший приказ по кавказскому корпусу о вменении в непременную обязанность колонных начальников открывать огонь по отъезжающим самовольно из оказии вперед и таковых затем предавать военному суду. Вновь назначенный преемником князя Барятинского начальник дивизии и левого фланга, барон Врангель, только что вступил в должность, и хотя о нем гремела слава, как о рыцаре “без страха и упрека”, но он сам еще никого из нас не знал, и мы его не видели.

Чистосердечно доложить о проступке пострадавших значило бы наверняка подвергнуть их строгой каре, и вот мы общим советом решили доложить, что в виду крепости напали на мирных чеченцев, ехавших при колонне, более 30 человек немирных, и потому Полторацкий и Щербачев, находившиеся в голове колонны, бросились со стрелками выручать их и поплатились собственною кровью.

У подъезда дома начальника левого фланга, отдав лошадь казаку, я вошел в переднюю и, переступив порог в приемную, приостановился. Мне мелькнула мысль, что не лучше ли, вопреки условленной лжи, с глазу на глаз, объяснить все обстоятельства несчастна го происшествия. Но случайное обстоятельство изменило доброе решение мое. Барон Врангель был не один и, нетерпеливо желая знать причину произведенной в крепости тревоги, он вышел в приемную в сопровождении шести-семи штабных. На вопрос его о слышанных в колонне моей орудийных выстрелах я не совсем твердым голосом отчеканил ему заученную басню, и барон, по-видимому, не обнаружив к ней недоверия, поспешил отдать мне приказание представить сегодня формальное донесение и, с участием расспросив о состоянии раненых, послал меня в госпиталь. Устроив там раненых, я заехал к Н. Н. Чихачеву. Рассказав ему все подробно, мы порешили с ним, для составления донесения, обратиться к помощи общего приятеля нашего, М. Я. Ольшевского, но в эту минуту он сам явился к нам и обязательно вызвался помочь. Через час оно было готово, и хозяин предложил нам сесть обедать, после чего я, утомленный всем происшедшим, повалился на постель хозяина и заснул богатырским сном.

Смеркалось, когда меня разбудили. С вытянутыми лицами стояли около меня Чихачев и гр. Ржевуский; последний принес известие, что барон Врангель, узнав истину утреннего происшествия, назначил майора Барабаша произвести на месте [677] строжайшее дознание для предания меня за ложное донесение суду. Случилось это так: во время моего словесного доклада барону, в числе прочих присутствующих, был пристав Грозненских аулов, майор Белик. Не будучи никогда со мной в нежных отношениях, он сомнительно отнесся к истории стычки между мирными и немирными, а потому поспешил навести справки в своих аулах и затем, явившись к обеду барона Врангеля, прямо заявил, что дело было вовсе не так, и мирных чеченцев в колонне не было вовсе. Барон сейчас же пешком отправился в госпиталь, где в первой палате лежал уже в агонии Щербачев.

Идет в другую и застает Павла в полном сознании; ему зашили раны, залепили плечо и голову пластырями, и он, несколько успокоенный от физических страданий, забыв причины, побудившие меня к обману, малодушно поддался откровению на ласковое участие Врангеля и, не долго думая, выдал все своим чистосердечным признанием. Выходя от него, генерал подошел в коридоре к вестовым от 5-й роты.

— Ребята, — сказал он, — господа офицеры во всем сознались, скажите и вы, как было дело.

И солдаты в один голос отчеканили:

— Точно так, ваше превосходительство, господа уехали вперед.

Все сомнения уже исчезли, я обманул барона Врангеля, а он, олицетворение правды и чести, этого потерпеть не мог. Донельзя раздраженный моим поступком относительно долга службы, а, быть может, еще более оскорбленный моим недоверием в возможность великодушного воззрения его на участь пострадавших, он сейчас же нарядил следствие. Как быть? Чихачев с Ржевуским бросились к Ольшевскому и вместе с ним к барону Врангелю. Долго и настойчиво они упрашивали его о смягчении моей кары, барон не соглашался; но, наконец, уступая их отзывам о моей боевой службе и репутации в Куринском полку, а также о мнении обо мне самого главнокомандующего, Врангель согласился потребовать меня к себе для объяснения. Я бросился к нему со всех ног. Врангель был один. На столе стоял скромный холодный ужин, до которого он еще не прикасался, и быстрыми шагами ходил по комнате.

— Зачем вы меня сегодня обманули? — строгим голосом спросил он.

— Ваше превосходительство! Скрыть от вас истину я позволил себе только для спасения виновных. Сам я, как и всякий другой колонный начальник, не имел возможности удержать офицеров, раз что им разрешено ездить верхом. [678]

Вы должны были в силу приказа стрелять по ним картечью, а отнюдь не поощрять их преступлений, подвергая самого себя ответственности по закону за ложное донесение, — возразил генерал.

— Я знаю всю строгость этого закона, и если решился на ложное донесение вашему превосходительству, то только потому, что не мог, при посторонних свидетелях, обвинить офицеров, уже и без того жестоко наказанных.

— Предоставьте старшим карать и миловать, — резко заметил Врангель, но тут же, смягчая голос, продолжал: — расскажите мне теперь все подробно, не скрывая ничего.

Я начал рассказ и видел, что добрейший Александр Евстафьевич все благосклоннее и благосклоннее вслушивается; когда же я назвал в числе прочих барона Розена, не мог не заметить, что дело совсем повернуло в мою пользу. Барон Врангель, как земляк Розена, принимал горячее участие в несчастном его положении, а потому он окончательно смягчился и приказал мне сейчас же написать другое донесение, конечно, совершенно правдивое и за тем же номером, что и первое, и отвезти его для обмена майору Барабашу.

В эту ночь Павел проспал со спокойной совестью, а бедный Щербачев, в страшных мучениях и не приходя в себя, скончался до рассвета.

По возвращении в Воздвиженское, меня ждали еще мелкие неприятности, но все это пустяки в сравнении с происшествием 3-го июля, которое я вечно буду помнить.

Надобно сказать, что я совершенно изнемогал от удушливой жары. Приказав поднять полы палатки и сложить с кровати матрас на землю, я переселился туда и, все-таки, не находил спасения от 37 градусов температуры. В воздухе не чувствовалось ни малейшего движения, а солнце палило немилосердно. Раскиснув, как мокрая губка, я не сознавал за собою способности ни читать, ни думать. Вошел Николев.

— Ну, что вам жарко? Так пойдемте купаться, сразу освежитесь.

— Хорошо бы так, да где?

— А вы разве не знаете? Вчера я, Самойлов, Мацкевич и Муханов отличнейшим образом выкупались в Гойте, — отвечала эта бесшабашная, беспечнейшая головушка. — Место глубокое и грунт чудесный!

— А не опасно ли туда соваться, ведь река далеко?

— Какая опасность! вчера мы без всякого прикрытия среди бела дня ходили туда и с наслаждением более часа плескались в воде.

Так как предстояло идти вдоль всего лагеря и еще дальше [679] с версту, то я потребовал неоседланных лошадей, на недоуздках (чтобы их тоже выкупать), а денщику Сидору и вестовому Пароенову приказал взять на всякий случай ружья и идти за нами. Через минуту я вскочил на “Поросенка”, а Вавила на “Милку”. Собаки с радостным визгом завертелись около нас, предполагая отъезд на охоту. Николев схватил у Вавилы арапник и стал им хлопать. Шустрые кони всполошились и ринулись вскачь. Не имея сил одним поводом удержать не взнузданного “Поросенка”, я дал ему волю, и мы вихрем пронеслись вдоль лагеря. Выскочив в степь и подскакав к самой реке, мы, чтобы с размаху не ухнуть в воду, шенкелями свернули лошадей по берегу. Здесь, находя дальнейшую скачку бесполезной, я спрыгнул с лошади, думая удержать ее за повод, но ошибся в расчете. “Поросенок” проволок меня еще по земле, вырвался и, подняв хвост, умчался за Вавилой, который, сделав вольт, скакал уже обратно к лагерю. Утомленный жарой и притом усиленною скачкой, внезапно очутившись в одиночестве и без оружия, в версте от лагеря, я несколько минут недвижимо пролежал на берегу, в густой траве, когда вдруг послышался мне шорох, и, подняв голову, я с ужасом увидел с той стороны речонки, из опушки леса, бегущих прямо ко мне человек 15 пеших чеченцев. Быстро вскочил я на ноги. В одно мгновение сообразил я всю степень отчаянного моего положения. До лагеря было около версты, все там спало и не помышляло об опасности, в которую я брошен непредвиденною случайностью. Никто не мог и увидать грозящей мне драмы, так как я соскочил с лошади за поворотом дороги к реке, а по прямому пути предстоящего мне для спасения бегства стоял высокой стеною бурьян. Изо всех сил закричав: “партия! партия!”, — я бросился бежать от берега в ту секунду, когда двое передовых чеченцев уже соскочили в мелкий ручей. Нас разделяло не более 20 шагов... Пробежав несколько по бурьяну, я из любопытства взглянул назад. Чеченцы, вытянувшись гуськом, с ружьями в чехлах, нагоняли меня. Мне очевидно стало, что они рассчитывали захватить меня живьем. В этот момент, плохо разбирая под ногами, я упал, но живо вскочил и пустился бежать снова. Раздалось несколько выстрелов; одна пуля зацепила верх фуражки, а другая пробила полу кителя, но ни одна, слава Богу, не задела меня. Шум шагов сзади видимо приближался. Я не вытерпел опять оглянуться и, отчетливо рассмотрев двух разбойников не более, как в десяти шагах, снова запутался ногами в бурьяне и упал вторично. Вскочив и на этот раз, я бросился вперед, но, задыхаясь от жары, от бега и страха, в ту минуту, когда заметил просвет сквозь густой бурьян, [680] отделявший меня от открытой к лагерю местности, я почувствовал слишком близкий за мною шорох, невольно обернулся и увидел в двух шагах запыхавшегося горца, с обнаженною шашкой в руках. Он напрягал все усилия меня нагнать и, как дикий зверь, прыгал за мною. Сколько бы лет ни суждено мне прожить на земле, никогда, до последнего вздоха, не забуду я выражения лица и всей фигуры этого чеченца. Образ его глубоко врезался мне в память, и хотя я видел его одну секунду, но успел изучить в мельчайших подробностях... С великим трудом, переводя дух, я со сверхъестественным усилием ринулся еще вперед, но нога скользнула, и я грохнулся в скрытую под бурьяном яму. В тот же момент и вслед за мною, с поднятою шашкой, растянулся рядом зверь-чеченец.

В этот кратчайший промежуток времени я на себе испытал непостижимое явление. Уверенный в неизбежной гибели, я в эту одну секунду успел сосредоточить все прошлое и настоящее. Мне казалось даже, что мне удалось совершить последние обряды христианина: покаяться в грехах, проститься с родными. В одно мгновение я точно пережил все ощущения моей жизни.

С помощью Божьей мне удалось, однако, выскочить из ямы прежде смертельного врага моего, ошеломленного внезапным падением до такой степени, что он беспрепятственно допустил меня одолеть еще несколько шагов, по направлению к чистой и спасительной поляне. Когда опомнился чеченец и сделал несколько отчаянных прыжков за мною, то на самой опушке бурьянов концом шашки сбил с меня фуражку и на спине пропорол китель... но вдруг остановился, осекся и, как дикая кошка, осел на задних лапах. В пяти шагах от нас, со вскинутым на прицел ружьем, стоял денщик мой Сидор. Он только что прибежал к роковому месту и когда сквозь редеющий бурьян заметил наше общее падение в яму, то полагая, что я уже погиб под ударами чеченца, он приложился и спустил курок, но, к счастью, ружье осеклось. Чеченец при неожиданной встрече дула, в упор на него направленного, понял, что роли изменились, и совершенно растерялся перед солдатом, громко крикнувшем “ура”... В бессознательном и крайне расслабленном состоянии, нетвердыми шагами прошел я мимо моего спасителя, не перестававшего целиться в чеченца, и, бессмысленно взглянув на бежавших на встречу солдат, растерянно поплелся к лагерю. Меня не задела ни одна пуля, не достала и шашка, но нравственное потрясение было настолько сильно, что опасались горячки.

В лагере били тревогу, несколько казаков уже скакали в [681] рассыпную. Через несколько минут пронесли тяжелораненого урядника, затем провели двух раненых лошадей.

___________________________

5-го числа, я явился к барону Врангелю проситься в 14-ти-дневный отпуск в Тифлис. Он разрешил, но, желая дать какие-то частные поручения, задержал меня у себя. Между тем пришел к нему Ждан-Пушкин, капитан генерального штаба, вновь назначенный на место Ольшевского, и с ним молодой донской казак хорунжий, которого и представил барону, как назначенного ехать в Тифлис курьером. Пока генерал говорил с казачьим офицером, Ждан-Пушкин в полголоса спросил меня, по какому случаю я представляюсь начальству, и, выслушав ответ мой, предложил мне исполнить поручение, назначенное казаку, т. е. скакать курьером в Тифлис сейчас же. Я согласился, и барон Врангель, отпустив казака, дал мне свои поручения к М. П. Кулебякину, приказав за получением экстренных на имя главнокомандующего бумаг зайти к Ждан-Пушкину; при этом барон убедительно просил, не жалея себя, скакать, что есть силы, и непременно завтра же доставить бумаги по назначению.

В первом часу я вышел от Врангеля, а в два на белом красавце своем Лабазане выехал в Сунженския ворота, где меня ждала назначенная в конвой сотня казаков. В Алхан-Юрте переменилась другая сотня, а далее и я сменил своего Лабазана на казачью лошадь.

В 2 часа ночи я выехал из Владикавказа на курьерской тройке и погнал во всю прыть. По дороге встречались задержки, например, завалы, после Ларса и на Гут-горе, но, миновав все это благополучно где верхом, где на перекладной, я достиг наконец Гартискара; здесь умылся, освежился, крепко перетянулся ремнем и, ловко устроившись на исправном переплете, в 9-м часу вечера въехал уже в Тифлис прямо ко дворцу главнокомандующего. Светлейший находился в Каджиорах, начальник штаба там же, — таково было известие, мною здесь полученное. Приезжаю к зданию штаба кавказского корпуса. По темным и крутым лестницам влезаю на верх, где застаю дежурного штаб-офицера Вагнера. Прошу немедленного отправления в Каджиоры, на что он тут же отдает приказание нарядить казачью лошадь и казака для сопровождения меня до места назначения.

— Как? опять верхом? Я не доеду, у меня сил нет...

— Иначе нельзя, — объясняет Вагнер: — почтового тракта здесь нет, а впрочем, если хотите, то можете нанять легкового извозчика, который вас туда доставить.

Шатаясь, схожу вниз, с трудом влезаю опять на перекладную и по злодейской мостовой трясусь по Головинскому [682] проспекту, к гостинице Крылова, У подъезда стояло несколько извозчичьих парных дрожек. На спрос мой, кто возьмется сейчас же везти меня в Каджиоры, один вызвался за 15 рублей, но с тем, чтоб я дал ему время еще припрячь лошадь.

— Хорошо, но скорей!

Извозчик исчез снаряжаться, а я вошел в гостиницу и потребовал чая. Коридорный ввел меня в общую комнату, зажег на столе две свечи и, оставив меня одного, убежал исполнить мое приказание.

Салон этот был большой, в пять окон. Мягкая мебель заманчиво приглашала к отдыху, но, проученный горьким опытом, я не поддался соблазну и не только не прилег, но сел прямо на вытяжку. Кругом царила тишина. Не вставая с места, я пристально смотрел на убранство светлой комнаты, на картины по стенам, на люстру и мебель, как вдруг увидел из-за малиновой драпировки среднего окна молодую женщину. Она, вся в белом, манила меня к себе рукой. Удивленный этим неожиданным явлением и ее движениями, я встал, подошел к окну и никого там не нашел. Вернувшись к своему креслу, я сел и пристально рассматривая драпировку, отчетливо и ясно увидел снова ту же незнакомку. Опять встаю, быстро подхожу к ней, но она исчезает еще быстрее. В третий раз повторилось то же самое явление, но еще с большею определенностью. Я бросился к ней, схватил драпировку и упал... Меня поднял и усадил на диван вошедший с подносом коридорный.

— Кто была здесь женщина? — допрашивал я.

— Никакой, сударь, женщины тут не было, — с ироническою улыбкой доказывал он, лукаво ухмыляясь и, вероятно, предполагая, что я хватил лишнее.

Мне стало досадно на него и на себя и, чтобы не оставаться опять одному в комнате, я различными вопросами удержал его при себе, пока не проглотил стакана чаю и не увидел в дверях ямщика с известием, что лошади готовы. Выехав за город очень скромною рысью, тройка поднималась по бесконечным зигзагам крутого подъема. Ночь было дивная: теплая, тихая и светлая. Полная луна, бросая матовые лучи света, обрисовывала фантастические тени и фигуры. Я задремал, но не надолго. В пяти шагах от меня представился мне живой лик Богородицы. В глазах ее, поднятых к небу, я мгновенно прочел все святое и блаженное, и, выпрыгнув из дрожек, я тут же преклонил перед нею колени.

— Батюшка, что с вами? — оглянувшись, вскричал извозчик и, видя, что я ползаю на траве на коленях, с испугом бросился за мною, схватил за обе руки и насильно затащил в дрожки. Проехали версты три спокойно. Чтобы не поддаться [683] снова видениям, я вступил в разговор с возницей, но он недоверчиво посмотрел на меня и неохотно отвечал. Молчание, однако, продолжалось недолго. Галлюцинация брала свое, и на одном из поворотов я бессознательно прыгнул из дрожек и стал нежно и страстно целовать пегую пристяжную в морду.

В 11 часов вечера извозчик, одною рукой крепко придерживая меня за шиворот, остановил лошадей и внушительно объявил: “приехали, теперь ступайте!”. Куда приехали? Зачем? — я не понимал вовсе и, встав на ноги, долго не приходил в себя. В Каджиорах уже все успокоилось и, судя по отсутствию в домах огней, все спало. На даче, занятой князем наместником, была совершенная тьма, а не вдалеке, в соседнем доме, светился еще огонь из окон. Добраться туда казалось не трудно, но я, решившись идти к нему прямиком, попал на изгородь из колючки, в кровь исцарапал себе руки и в изнеможении ползком дотащился до входа.

— Кто стоить здесь? — спросил я показавшуюся на крыльце человеческую фигуру.

— Начальник штаба, князь Барятинский, — отвечал солдат. О счастье! Я прямо наудачу попал куда следует. Князь Александр Иванович лечился методой Присница. Он принимал в эту минуту холодную ванну, т. е. лежал завернутый в холодную простыню, и принять меня не мог. Адъютант его, Давыдов, живший в том же доме и занимавший помещение рядом с князем, меня встретил. Не доверяя ему бумаг на имя главнокомандующего, я просил его доложить о моем приезде князю Барятинскому, который через стену, нас разделявшую, громко поздоровался со мною и поручил привезенные конверты передать его адъютанту. Взглянув на число отправления меня из Грозной, князь не поверил глазам своим и, все через стену, завязал разговор со мною.

— Неужели в самом деле вы вчера выехали из Грозной? Это невероятно быстро! Чего хотите, Полторацкий, чая или ужинать, прикажите, сейчас вам подадут.

Повалившись на диван около стены, нас разделяющей, я попросил князя сделать мне одолжение — разрешить сейчас же вернуться в Тифлис, а явиться его светлости дня через два, когда сошьют мне новый мундир. Главною же причиной этой просьбы было сознание ненормального состоянии моего, очевидно, требовавшего спокойного отдыха и сна. Князь в самых любезных выражениях прокричал мне из соседней комнаты свое согласие, и я, поблагодарив его, с помощью любезного Давыдова, приказавшего привести к подъезду экипаж мой, поспешил в обратный путь. Это путешествие совершилось благополучно, и в третьем часу ночи я уже лежал на мягкой постели [684] в гостинице Крылова, но подробностей обратная путешествия описать не могу, так как галлюцинации достигли высшего размера и даже не оставили меня, когда я очутился в тишине и на покое. Усталость была так велика и раздражение нервов от бессонницы так сильно, что я стал метаться по постели и только к утру забылся немного. Часов в 8 поехал в баню, где, долго просидев в горячей ванне, отдался в руки персиянина-банщика, удивительно бойко и ловко расправившего мне все суставы своими акробатическими, неподражаемыми приемами. Почувствовав облегчение, я на обратном пути заехал к портному, заказал ему платье и завернул на одну минуту к Клавдию Ермолову. Но человек предполагает... У него встретил я А. М. Соколова, подвернулся Кулебякин, и мы сыграли пульку с мизерами до завтрака, другую до обеда, третью после обеда, продолжали вечером и проиграли всю ночь на пролет до следующего дня. Откуда взялись силы! Уже утром, в кунацкой Ермолова, на тахте, не раздеваясь, не зная, как случилось, заснул я непробудным сном на 22 часа и на следующий день встал, как встрепанный, здоров, весел и свеж.

Получив от портного новый мундир, я отправился в Каджиоры. На этот раз, проезжая днем по живописной дороге, я решительно не узнавал местности, полной видений и призраков той памятной ночи. Все по пути было прекрасно, но естественно и просто. Каджиоры представились мне очень оригинальным уголком земного шара. Местопребыванием князя-наместника они избраны им по причине поразительной разницы климатических условий с Тифлисом. В Каджиорах в самое знойные дни — свежесть и прохлада, а за 16 верст в Тифлисе, расположенном в котловине, от жары неимоверно страдают и от солнечных ударов зачастую умирают и люди, и животные.

Приехал я к князю Барятинскому. Прием ласковый и милый. Вместе отправились и к светлейшему — он с портфелем, я с надеждами. Князь Михаил Семенович, узнав от начальника штаба о моем приходе, позвал к себе, конечно, обнял нежно, осведомился о здоровье, в самых лестных выражениях изъявил не только благодарность, но и удивление за быстрое путешествие мое сюда из Грозной и, позвав в кабинет князя Барятинского, при мне отдал категорическое приказание: при первой открывшейся адъютантской вакансии, даже не спрашивая его самого, представить меня к зачислению адъютантом, а пока князь стал внушать мне, что необходимо вернуться сейчас же в полк, конечно, на очень короткое время, откуда я скоро буду вызван, в виду ожидаемого открытия вакансии при нем, вследствие ухода Давида Чавчавадзе или Ростислава Давыдова. Долго, ласково и мягко говорил светлейший и, покончив приглашением у него откушать, еще раз обнял и отпустил из кабинета. [685]

Ах, еще раз поддался я увлекательным обещаниям и льстивому красноречию Михаила Семеновича, до тонкости умевшего своим обращением обворожить каждого. Каков поп, таков и приход. Любезностям и радушию при встрече со мною всех приближенных князя не было предела. Мягко стелят эти господа, да жестко спать. В тот же день я вернулся в Тифлис, заручившись разрешением пробыть здесь неделю или две, пока меня не потребуют для доставления спешных бумаг барону Врангелю.

22-го августа, меня потребовали в штаб, вручили бумаги для доставления в Грозную, и через три дня, к полному удовольствию Вавилы, мы приехали в эту крепость без всяких приключений. Не доезжая, однако, нескольких верст до станции Казбек, я заметил, как мелькнул мимо меня отчаянно скачущий фельдъегерь, а когда я сам подъехал к станции, то увидел смотрителя, стоящего без шапки на площадке в недвижимом положении. Не обратив никакого на меня внимания, он пристально смотрел на свою серебряную луковицу, изредка взглядывая на дорогу в Коби. Я вылез из телеги, крикнул лошадей, но он не шевельнулся и продолжал свои наблюдения. Наконец, как будто решив трудную Пифагорову проблему, он обратился ко мне со словами:

— Да-с, много лет служу я по почтовому ведомству и здесь на станции уже шестой год смотрителем, а такого чёрта, прости Господи, не видал.

— Где вы, батюшка, чёрта видели? — с сомнением, не рехнулся ли старик, спросил я.

— Да, как же, милостивый государь, не чёрт этот фельдегерь! Извольте посудить сами: из Петербурга он прискакал сюда почти в шестые сутки. А вот-с от меня, со станции, до того вон, извольте видеть, поворота, мерных пять верст, а он, как тронул с места, так и ухнул до того места в 7 минут и 40 секунд. Видно, везет он важнейшие бумаги.

По возвращении в Грозную, я сильно прихворнул, и хотя 31-го мне было уже лучше, но я еще не вставал с дивана, на квартире у Кости Тришатного и Швахгейма. Часу в четвертом, когда оба собеседника куда-то улетучились, я услыхал, что кто-то с улицы кричал Тришатного. Я приподнялся на диване и у открытого окна увидел остановившегося верхом Оклобжио. Оживленная физиономия его и настойчивый вызов Тришатного заставили меня пренебречь натянутыми между нами отношениями и, не скрывая любопытства, откликнуться на зов его.

— Война объявлена Турции и, по приказанию главнокомандующего, наши 1-й и 3-й батальоны выступают. Сейчас идет оказия в Воздвиженское, — второпях и взволнованно передал майор, тотчас же ускакавший хлопотать и распоряжаться. [686]

Так вот важнейшие сообщения, привезенные фельдъегерем из Петербурга. Старичок-смотритель был прав. Но не злая ли насмешка судьбы? 1-й и 3-й батальоны идут в Турцию, а я командир роты во втором батальоне. Что делать мне? “Вавила, одеваться!”. К великому его изумлению, я вскочил на ноги и хотя с гримасами от боли, но через пять минут был одет и, опираясь на него, отправился к дому барона Врангеля. Он принял меня, с участием выслушал мое плачевное повествование, но в содействии отказал, посоветовав ехать в штаб-квартиру полка и обратиться к командиру Ляшенку. “Но времени не теряйте, оказия сейчас уйдет”, — добавил барон. Забыв все прошлые и настоящие боли, я чуть не рысью добежал до квартиры моей, поднял там тревогу, разослал людей нанять подводу до Воздвиженского и, четверть часа спустя, ничком лежа на телеге, потащился к Хан-Калам. Удастся ли мне там устроить дело, — вот вопрос, терзавший меня похуже физических страданий. Я не желал бы командовать ротой в 1-м батальоне, пока во главе его стоит Оклобжио. С ним ужиться мне невозможно, потому что характеры наши не сходятся или вернее слишком схожи, так как цель и стремления у нас обоих одни и те же, а потому, встречая друг друга на пути к ним, мы невольно ощущаем взаимное недоброжелательство... Впрочем и так из всех четырех ротных 1-го батальона нет ни одного, который бы за все злато Калифорнии согласился поменяться со мною ротою. Другое дело во втором батальоне: или Пелепейко, избалованный комфортом и спокойною жизнью, или Давыдов, бывший полковой адъютант, никогда не слывший за кровожадного, да к тому же недавно женившийся. Так рассуждал я всю дорогу, конечно, не допуская мысли, чтобы Руденко или Кутлер могли представить мне такие же надежды, какие я возлагал на Пелипейка и особенно на Давыдова. Легко верится тому, чего желаешь, а я больше всего желал вести на турку 7-ю егерскую роту, которую знал и любил со дня моей службы в Куринском полку с Гречневским и с 1848 и 1849 года, когда я сам ею командовал при Меллер-Закомельском. В Воздвиженском уже давно пробили зорю, когда колонна подходила к крепости. Я поспешил к Бреверну. Его я застал дома, и когда передал ему о войне с Турцией, а вместе и о желании моем перейти в его 3-й батальон, Бреверн, восхищенный первым известием, с радостью принял и второе, а потому, не теряя минуты, мы быстрыми шагами направились к Ляшенку. Был одиннадцатый час ночи, но тревога в его доме была полная. Все должностные были в сборе, толковали, суетились. Сам Ляшенко семенил кривыми ножками и бегал из одной комнаты в другую растерянный. Но правда и было от чего. [687] Предписание, внезапно им полученное, о полном снаряжении и отправлении двух батальонов завтра ранним утром в поход в Турцию, сбило бы с ног и всякого другого. Вполне понимая его положение, я, однако, из опасения быть предупрежденным другими, не мог терять минуты и, перехватив его на пути суетливой беготни, энергически повел атаку. Нетерпеливо, но довольно добродушно, выслушал он вступление, а затем и суть моей просьбы. Бреверн в том же смысле поддержал меня и, заручившись на честное слово обещанием Ляшенка, очень довольного, по-видимому, возможностью так дешево от нас отделаться, мы соединенными силами приступили к дальнейшему устройству дела.

Зала командира полка быстро наполнялась приходящим офицерством. Оно являлось частью за получением прямых приказаний, а частью для разъяснения тысячи мелких вопросов, имеющих громадное значение при предстоящем походе. Был и Пелепейко. Бреверн его отвел в сторону и в полголоса заговорил с ним; издали я следил за ними и по выражению лиц обоих безошибочно заключил о постигшей меня неудаче. Хохол Пелепейко с чувством полного достоинства, с первых же слов Бреверна, резко возразил, что честь не позволяет ему в подобную минуту оставить вверенную ему часть, если бы даже он и знал вперед о пагубном для него конце предстоящего похода. У Давыдова также мы потерпели фиаско, не смотря на долгие убеждения Бреверна. Надежд оставалось мало. Толпа офицеров все прибывала, но в среде их не было никого, кто своим согласием мог бы меня выручить. Руденко и Кутлер не помнили себя от восторга идти на турку и только приставали к Бреверну с вопросами относительно разных мелочей и часа выступления. Грустный и убитый, лег я в ту ночь; не знаю, скоро ли заснул сосед мой, Бреверн, но я долго еще думал, думал и ничего не мог придумать. Уже рассветало, когда я заснул тяжелым сном; мне грезились сражения, турки в чалмах, крики “алла, алла”...

— Вставайте, — шепотом над самым моим ухом послышалось мне.

Открываю глаза и вижу не во сне, а наяву добродушную фигуру Карлуши Юргенсона.

— Вставайте скорее и пойдемте, — повторил он.

— Что случилось?

— Выйдем скорей, я все расскажу, а то разбудим Бреверна, — тихо объяснял добрый немец.

— Я и так не сплю, — громко произнес Бреверн, — в чем дело? [688]

— Я пришел, полковник, к Владимиру Алексеевичу объявить приятное известие: Давыдов сдает ему 7-ю роту.

Надо было видеть, как при этих словах быстро вскочил с постели Александр Христофорович. Никакие уверения в его расположении и дружбе ко мне не могли бы осязательнее убедить меня, как та радостная поспешность, с которою он, в одной ночной рубашке, выскочил из спальной к Юргенсону с расспросами, кому и как удалось уговорить Давыдова. Объяснение было очень просто. Давыдов после переговоров с нами зашел к Юргенсону, где застал в сборе всех офицеров 2-го батальона, остающегося в Воздвиженском. Подробно передав весь разговор с нами, он встретил полное неодобрение своему упорству; долго судили и рядили и кончили тем, что отправили его на совещание к жене, от которой он только что вернулся с решением отказаться воевать с туркой, и в настоящую минуту ожидает меня, чтобы сейчас же приступить к сдаче и приему роты. Восторгу моему не было пределов. Я в две минуты был одет и буквально бегом, забыв боль в пояснице и все невзгоды, пустился к Юргенсону, а оттуда вместе с Давыдовым — к Ляшенку. Выло только б часов утра, но командир был уже на ногах, да и вряд ли ложился в эту хлопотливую для него ночь. Получив разрешение об обмене наших рот, о чем было сделано распоряжение объявить сейчас же приказом по полку, я повлек Давыдова в казармы 6-й роты. Люди живо были выстроены, претензии опрошены (их не оказалось), проверены на лету в канцелярии ротные книги, и 6-я егерская рота в 20 минут была уже сдана. Таким же образом принял я и 7-ю роту. При опросе претензий: “никаких не имеем, а уж оченно рады служить с вашим благородием!” — был общий радостный крик молодцов 7-й роты. Растроганный, я распустил людей в казармы собираться к выступлению, а сам зашел по приглашению Давыдова к нему на квартиру, где за стаканом чая мы подписали ротные книги и обменялись ротными квитанциями.

В 8 часов перед казармами торопливо строились люди 3-го батальона. Послышались голоса ротных, поздравлявших с походом, и дружные ответы нижних чинов. “Прощайте, Давыдов, или лучше до свидания!” Я вскочил на лошадь и подскакал к возлюбленным моим боевым товарищам. На поздравление мое с предстоящим походом на турок громкое, непрерывное “ура” было их ответом. На всех лицах я видел восторженное выражение. “С Богом, братцы! Справа по отделениям шагом марш!” И рота бодро, весело зашагала в гору. [689]

“С командиром хватским весело служить,
С нашим Полторацким не о чем тужить!” —

раздался звучный голос запевалы, подхваченный, с шумом и треском тулумбаса и бубен, всем хором песенников. Не выдержал я, и тут же выворотил все карманы в их пользу, а всего-то за душой было у меня рублей двадцать пять.

В. Полторацкий.

(Продолжение в следующей книжке)

Текст воспроизведен по изданию: Воспоминания В. А. Полторацкого // Исторический вестник, № 6. 1893

Еще больше интересных материалов на нашем телеграм-канале ⏳Вперед в прошлое | Документы и факты⏳

Главная страница  | Обратная связь
COPYRIGHT © 2008-2024  All Rights Reserved.