Мобильная версия сайта |  RSS
 Обратная связь
DrevLit.Ru - ДревЛит - древние рукописи, манускрипты, документы и тексты
   
<<Вернуться назад

АЛЕКСАНДР ДЮМА

КАВКАЗ

LE CAUCASE

ГЛАВА XXIX

ДОРОГА ИЗ ШЕМАХИ В НУХУ

Как было условлено накануне, ровно в полдень мы откланялись нашему почтенному коменданту и его семейству. Он снабдил нас конвоем из двадцати человек под командой храбрейшего из его есаулов — Нурмат-Мата. Нурмат-Мат должен был сопровождать нас до Нухи. Лезгины уже начали тревожить мирных обитателей. Рассказывали о похищении скота, об уводе в горы жителей равнин. Нурмат-Мат отвечал за нас головой.

Наше отправление из Шемахи, предшествуемое двумя охотниками с соколами в руках, некоторым образом напоминало обычаи средних веков, которые доставили бы большое удовольствие еще сохранившимся во Франции приверженцам исторической школы 1830 года.

От Шемахи до Оксуса — новой Шумахи — дорога немного походит на шоссе, и потому нельзя сказать, чтобы она была слишком дурна: по обеим сторонам дороги изредка появляется «держи-дерево», т. е. те знаменитые колючие кусты, которым противостоят лишь одни лезгинские сукна.

По дороге из Баку мы не встречали ни одного дерева. На шемахинской же дороге снова показались деревья — даже с листьями. Воздух был теплый, небо чистое, и горизонт прекрасно голубого цвета. За полтора часа мы проехали двадцать верст, которые отделяли нас от условленного места охоты.

Мы узнали его издали. Два татарина ожидали с двумя охотничьими лошадьми и тремя собаками.

Мы слезли с коней, но так как вдоль всей дороги шмыгали по разным направлениям зайцы, то я через кустарники в сопровождении моего татарина пустился пешком их преследовать. Муане присоединился ко мне. Не успели сделать и ста шагов, как мы вдвоем убили по зайцу. Кроме того, я поднял стаю фазанов и следил за ее полетом.

Потом я сел на коня и подозвал к себе людей с соколами и собаками. Я указал им место, где сели фазаны. Мы пустили собак, и сами двинулись вперед. Скоро мы очутились посреди летавших вокруг нас фазанов. Были спущены два сокола.

Не прошел я и двести шагов, как фазан, за которым я наблюдал, очутился в когтях моего сокола. Я успел вырвать у него фазана еще живого. Этот великолепный самец был только слегка ранен в голову. Сокольник вытащил из кожаного мешка кусочек сырого мяса и дал его своему соколу в награду. Хотя бедная птица была ограблена, но тем не менее казалась совершенно довольной и готова была снова начать охоту на тех же условиях.

Муане также был счастлив и возвращался с самцом еще живым, но пострадавшим больше моего. Ему сразу же свернули шею и бросили в ящик экипажа с двумя убитыми зайцами. Потом, взобравшись на самое высокое место, господствующее над всей равниной, мы остановились там, как две конные статуи, а сокольников послали на поиски. Они поскакали через кустарник с соколами и сворой собак.

Вот взлетел фазан. Сокольник бросил на него свою птицу, но фазан ускользнул. Поднялся другой фазан; второй сокол устремился на него. Фазан летел прямо на нас, как вдруг сокол, которому оставалось сделать крыльями несколько взмахов, чтобы настигнуть добычу, быстро спустился в кустарник, словно ружейный выстрел переломил ему оба крыла.

Я поднял глаза, чтобы отыскать причину этого внезапного падения. Большой орел парил в ста метрах над моей головой. Сокол заметил его и, без сомнения, считая себя несостоятельным перед столь могущественным соперником, поспешил скрыться в кустах. Орел спокойно продолжал свой путь.

Я побежал туда, где упал сокол, и с трудом отыскал его; он спрятался в траве и весь дрожал. Я с трудом вытащил его, но лапы его так сжались, что он не мог держаться на ногах и с ужасом озирался во все стороны. Орел был уже далеко. Сокольник взял его с моей руки и успокоил, но только через полчаса он решился снова преследовать внезапно оставленного им фазана.

Несмотря на это неожиданное приключение, которое в нравственном отношении было даже приятно, в течение двух часов мы поймали трех фазанов.

Нам еще оставалось проехать тридцать верст до Турманчая, где мы намеревались заночевать. Правда, нам еще предстоял подъем на большую гору и спуск с нее. Это следовало успеть сделать днем; поэтому мы прервали охоту, дали несколько рублей сокольничим и простились с ними, унося с собой дневную добычу, обеспечившую нас пищей на остальную часть дороги.

Нам дали новый конвой, но Нурмат-Мат остался с нами. Приняв команду над двадцатью казаками, он двух из них посла л вперед, двух оставил позади, а с остальными скакал возле нашего тарантаса. Такого рода предосторожности принимаются всегда, так как дорога не совсем безопасна.

Мы осмотрели наш арсенал, который уменьшился карабином, подаренным Багратиону, и револьвером, отданным князю Хасару Уцмиеву, заряды дробью заменены были пулями, и мы отправились в дорогу. У подъема тарантас замедлил ход. Мы воспользовались этим, чтобы снова переменить заряды, и пустились пешком в сопровождении двух казаков по обеим сторонам дороги. Один фазан и один турач тут же сделались нашей жертвой. [137]

Неожиданный выстрел, раздавшийся с одного неприступного места, и пуля, просвистевшая мимо нас, были сигналом необходимости возвратиться в тарантас и быть бдительнее.

Продолжения этого приключения не было, и мы после часового подъема на гору достигли вершины.

Гора поднималась отвесно; дорога, подобно огромной змее, как бывает в некоторых местах горы Сени, извивалась по крутому скату. Дорога была опасная, хотя и достаточно широкая, чтобы два экипажа могли разъехаться; горизонт был великолепный и занимал нас более, чем сама дорога.

Мы спускались между двух кавказских хребтов: правый хребет с лесистым основанием, обнаженным и сухим центром и снежной вершиной; левый более низкий, с лазуревым основанием и золотой вершиной; между обоими хребтами раскинулась обширная долина или более точно — равнина.

Вид был великолепный.

Глядя вниз и измеряя расстояние, отделявшее нас от этой равнины, при каждом повороте дороги, я не мог не почувствовать дрожи, пробегавшей по всем моим жилам.

Что же касается нашего ямщика, то, казалось, в его теле сидел черт; в самом начале спуска он, возбуждаемый еще слышанным нашим выстрелом, пустился вниз рысью, так что казаки из арьергарда пропали из виду, сопровождавшие нас остались позади, а авангард был настигнут нами и даже обогнан. Напрасно мы кричали ему, чтобы он придерживал лошадей, — он даже не отвечал нам, а, напротив, удвоил удары, чтобы заставить их ехать тем же шагом, и даже скорее, если можно. Он, как Нерон, управлял своей колесницей, держась середины дороги с математической точностью и, что всего утешительнее, если бы он имел несчастье убить нас одним разом, то, судя по его седалищу, неминуемо должен был бы прикончить себя не менее десятка раз.

Этот бешеный спуск, на который мы употребили бы два часа, был совершен за полчаса. Наконец мы очутились почти наравне с основанием равнины, имея под собой вместо змеистых извилин длинную прямую линию, оканчивавшуюся у первых домов Аксуса.

Вдруг, в ту минуту, когда мы решили, что опасность миновала, ямщик закричал Калино, сидевшему рядом с ним на козлах:

— Возьмите вожжи и правьте: сил нет, мочи нет!

Мы не понимали, что хотел сказать ямщик, но видели, что лицо его приняло самое тревожное выражение.

Лошади, вместо того, чтобы идти под тупым углом по прямой линии, продолжали свой бег прямо по направлению к оврагу, склон которого казался совершенно вертикальным.

Калино выхватил вожжи из рук ямщика, но уже было поздно. Все это случилось быстро, можно даже сказать молниеносно.

Ямщику досталось первому; он скользнул или, лучше сказать, провалился и исчез между лошадьми. Калино, напротив, был отброшен в сторону. Тарантас задел за скалу. Этот толчок выбросил Муане из экипажа, но нежно, даже деликатно — на мягкую траву, увлажненную ручейком. Мне же удалось ухватиться обеими руками за ветвь какого-то дерева, и потом я был вытащен из тарантаса, как вынимается клинок из ножен. Ветвь согнулась под моей тяжестью, я повис на фут от земли и наконец упал, когда Муане был уже на ногах.

Калино был выброшен на вспаханную землю, это не причинило ему большого вреда, но его озадачила одна вещь. На нем были мои часы, довольно ценное изделие Рудольфа, так как ему было поручено каждый раз извещать о ходе времени. Из щегольства он вместо того, чтобы прикрепить конец цепочки к пуговице жилета, прицепил его к сюртуку. Во время воздушного пируэта гибкая ветвь, задев за цепочку, вырвала часы из кармана и забросила их черт-те куда. На пуговице осталась разорванная цепочка, часы же исчезли.

Двое других так легко не отделались: ямщик оставался под ногами лошадей. Голова и руки у него были окровавлены.

Он объяснил мне свое затруднительное положение.

— Сначала поможем ямщику, — сказал я ему, — потом займемся часами.

Муане держал лошадей и распрягал их.

Лошади на Кавказе запрягаются не так, как везде: то, что у нас ремень, то — здесь веревка; то, что у нас пряжка, то — здесь узел.

Я вытащил кинжал и отрубил постромки.

В ту же минуту прибыли казаки. Они издали видели наши прыжки и, не ведая, каким упражнениям мы предавались, бросились на помощь. Мы были очень рады казакам, так как очень в них нуждались. Видя, что вытащить человека из-под лошадей невозможно, попытались стащить лошадей с человека, и это удалось. Голова и руки у него были разбиты. Вода из родника и наши карманные платки послужили могучим бальзамом для этих ран, впрочем, не слишком опасных.

Пока я перевязывал раны ямщика, Калино искал часы. Окончив перевязку, я захотел узнать, какая муха укусила ямщика, Что он допустил такую оплошность. Я довел свой допрос до того момента, когда он пустил лошадей вскачь и перестал отвечать нам. Он сознался, что голова у него закружилась, что инстинктивно он продолжал править лошадьми, направляя их по середине дороги, или лучше сказать, лошади сами направлялись. Провидению было угодно, чтобы все шло хорошо до подножья горы; но тут он [138] почувствовал, что сила и твердость вдруг изменили ему; вот тогда-то он закричал: «Калино, возьмите вожжи, мочи нет!»

Объяснение удовлетворяло меня, и нам не оставалось ничего боле, как благодарить бога за свершение чуда. Бог удовольствовался одним этим чудом, которого, впрочем, было достаточно. К великому отчаянию Калино, отыскать часы он не дал нам возможности.

С помощью всех наших казаков тарантас был опять приведен в нормальное положение: он удивительно стойко выдержал катастрофу и готов был совершить второй скачок вдвое выше прежнего. Запрягли лошадей и вытащили тарантас на середину дороги. Мы сели в экипаж, ямщик и Калино снова расположились на козлах, но так, чтобы правил Калино, и мы пустились дальше.

Четверть часа спустя мы были на Аксусе — в новой Шемахе.

Аксус, населенный некогда сорока тысячью жителями, ныне, имеет едва три-четыре тысячи жителей.

Здесь мы только переменили лошадей.

В восемь часов вечера мы прибыли на станцию Турманчай, где в комнате смотрителя я заметил одеяло, на котором была вышита картина Конье, изображающая «Ревекку, похищаемую рыцарем Буа-Гильбером из ордена тамплиеров».

Отсюда мы выехали в семь часов. Чем дальше мы подвигались, тем чаще становилась растительность. Восхитительное солнце обдавало нас нежаркими своими лучами; мы ехали по одной из самых живописнейших дорог, в прекрасный летний день. И это было в ноябре.

В одиннадцать часов мы прибыли на почтовую станцию. Что нам оставалось делать? Ночевать ли и на другой день проехать через Нуху, не останавливаясь? Или ночевать в Нухе и пробыть там день у князя Тарханова.

Я настоял, чтобы ночевать в Нухе и выехать на другой день независимо от того, удастся ли видеть князя Тарханова или нет.

Я велел ямщикам продолжать путь, несмотря на поздний час. Тарантас двинулся быстро, и через четверть часа, после нескольких переправ через реки и ручьи, замечая с обеих сторон мелькающие деревья, дома, мельницы, фабрики, мы очутились между двойным забором и остановились перед строением с угрюмыми окнами и запертой дверью. Это не обещало нам щедрого гостеприимства.

ГЛАВА XXX

КАЗЕННЫЙ ДОМ

Наш ямщик отправился в большой дом, расположенный напротив особняка, который, как он говорил, предназначен для нашего приема, чтобы дать знать о нашем приезде и потребовать ключи.

Я не велел называть мое имя, чтобы не потревожить князя в такой поздний час.

Ямщик возвратился с княжеским нукером, который не спал и был одет, как исправный часовой. На нем был полный костюм с шашкой, кинжалом и пистолетом. Увидя наши ружья, он спросил, заряжены ли они и чем; мы отвечали, что два ружья заряжены крупной дробью, а три — пулями. Этот ответ доставил ему нескрываемое удовольствие.

— Хорошо, хорошо, — сказал он, повторяя несколько раз.

Я поклонился в знак согласия, не имея никакой причины противоречить этому доброму человеку, который в ту самую минуту, как мой желудок доложил о себе, спросил меня, не нуждаемся ли мы в чем-нибудь.

Три голоса разом ответили утвердительно.

Нукер вышел, чтобы принести поужинать — мы же тем временем занялись осмотром нашего нового жилища.

Оно состояло из пяти или шести комнат; но не было мебели, кроме трех досок на каких-то двух подставках. Зато оно имело архитектурное украшение, о существовании которого в свое время сообщил мне г-н Дондуков-Корсаков, рассказав историю доктора, по возвращении из госпиталя наносившего визиты нишам и бравшего из каждой по стакану пуншу. К несчастью, на этот раз ни одна из ниш не была снабжена этим атрибутом.

За неимением стульев мы сели на постель и стали ждать.

Слуга, или точнее нукер (между этими названиями есть большая разница) вошел с блюдами копченой рыбы и мяса, с вином и водкой. Дрожа от стужи, мы начали есть. Тем временем в печку подкладывались дрова, которые, однако, отказывались гореть, потому что были наколоты в тот же день. Но и это препятствие, как и всякое другое, было преодолено.

Неизбежный самовар также кипел и со своей стороны помогал согревать дом.

Словом, эти пустые и безжизненные комнаты постепенно одушевлялись и населялись.

Чай — это горячая жидкость, которую безжалостно глотают в России, — чай, которому, кажется, суждено вводить свою теплоту в окоченелые члены северных народов, придя с востока через пустыни [139] только с этой целью, явно содействовал нашему физическому и нравственному оживлению, и мы то и дело начали произносить: «А! а! э! э!» и тому подобные восклицания, служащие внешним доказательством того, что человек начинает входить в спокойное и радостное расположение духа, оканчивающееся следующей фразой, произнесенной довольным тоном:

— Ах, как хорошо!

Все шло как нельзя лучше; разойдясь по комнатам, мы нашли войлоки на постелях и свечи в нишах, между тем как из печей разливалась приятная и нежная теплота по всему дому. Теперь мы вспомнили, что, едучи в темноте, заметили дома с огромными садами, обсаженные великолепными деревьями улицы, воды, текущие в разных направлениях с приятным шумом, свойственным природным каскадам.

— А ведь Нуха, должно быть, хорошая сторонка? — дерзнул я сказать.

— Да, летом, — отвечал Муане.

Я привык к его ответам. Это было проявление его зябкого характера, — чтобы лучше выразить свою мысль, я хочу применить этот эпитет, чисто физический, к предмету чисто нравственному — зябкий характер Муане на все мои похвалы пройденным нами местностям отзывался возражением. Правда, он говорил как пейзажист, и в этой постоянной жалобе, выражаемой им со времени приезда его в Петербург и притом извинительной, — если только она имела нужду в извинении, вследствие трех или четырех приступов лихорадки, — слышалось столько же сожаления, относящегося к недостатку зелени, сколько беспокойства, причиняемого ему холодом.

В отношении нас была проявлена максимальная забота, какую только может оказать гостеприимство при посещении, столь неожиданном и позднем, как наш визит.

Нукер вошел в нашу комнату и спросил, довольны ли мы своим положением.

— Совершенно довольны, — отвечал я, — мы здесь как во дворце Махмуд-бека.

— Недостает только баядерки, — ухмыльнулся Муане.

Нукер просил объяснить слова француза. Калино повторил ему их по-русски.

Сейчас, — отвечал нукер и вышел.

Мы не обратили внимания на этот лаконизм, который на русском языке и преимущественно на Кавказе сделался эхом всякого вопроса.

После ухода нукера мы стали готовиться ко сну: Муане и Калино заняли большую комнату, а я самую маленькую. Луна только что начинала подниматься, и лучи ее глянули в мои окна. Вокруг всего дома был большой балкон, и я вышел, чтобы полюбоваться пейзажем. К моему великому удовольствию, первый поразивший меня предмет был часовой, прохаживавшийся под нашими окнами. Он не мог быть поставлен для охраны наших вещей, потому что все они были внесены в дом, — ни для оказания почести моему чину, ибо в Нухе еще никто не видал моей подорожной, в которой, как изволите помнить, значится мое генеральское звание.

Неужели я был арестован и уже нахожусь в плену, не зная даже за что?

Это предположение было менее вероятно, нежели все прочие. Так как это было единственное беспокойство, да и оно не было вероятным, то я вошел в комнату, лег и, погасив свечу, заснул крепким сном. Я спал минут десять или, может быть, с четверть часа, как вдруг моя дверь растворилась; шум, как бы он легок ни был, тотчас разбудил меня. Я посмотрел в ту сторону, откуда доносился шум, и увидел нукера со свечой в руке и с женщиной под большим татарским покрывалом, глаза которой блистали как два черных алмаза.

— Баядерка! — произнес нукер.

Сначала я решительно не понял, в чем дело.

— Баядерка, — повторил он, — баядерка!

Тут только я вспомнил шутку Муане и лаконичный ответ нукера. Он принял ее за серьезное требование и привел к нам скорее, чем обещало знаменитое «сейчас», единственный предмет, которого нам недоставало, чтобы вообразить себя во дворце Махмуд-бека или в мусульманском раю.

Я не требовал баядерки, значит, не имел никакого права на нее. Я поблагодарил нукера и изо всех сил закричал:

— Кто желает баядерку?

— Я! — отозвался Калино.

— Отворите дверь и бросайтесь в объятья.

Дверь напротив растворилась, а моя затворилась. Я снова повернулся к стене и заснул.

В первом часу ночи я был разбужен криком петуха. Не было б ничего удивительного, если бы пение раздалось у самых моих ушей; тогда я мог бы подумать, что петух сидел в нише, к которой прислонялось изголовье моей постели. Или нукер, возымевший идею впустить баядерку в мою комнату, не забыл выпустить из нее петуха, который, видя пустое жилище, водворился в нем, и я уже думал, каким бы образом мне выжить беспокойного соседа; но сколько можно было разглядеть при свете луны, комната была совершенно пуста. Если бы в моей комнате были шкафы вместо ниш, я подумал бы, что тот или другой из моих товарищей возложили на меня поручение запереть петуха в один из шкафов; но и тут предположение было еще невероятнее моего воображаемого ареста.

В эту минуту вновь послышалось пение и повторилось несколько раз все дальше и дальше, пока [140] наконец пропало где-то вдали. Крик был снаружи, но очень близко от моего окна. Не часовой ли выражал таким образом точность, с которой он выполнял обязанность стража? И эти отзывные не были ли ответом сотоварищей его, которые, как дети природы, признавая петуха символом бдительности, выражали свою бдительность петушьим пением? Каждое из предположений казалось мне все менее вероятным.

Я погрузился в грезы. Есть некоторые минуты, некое душевное состояние, когда ничего не представляется в истинном свете; я был в подобном расположении духа. В одну из таких минут я решился вникнуть в вопрос поглубже и, соскочив с постели, в платье, — сон в полном костюме имеет по крайней мере ту выгоду, что не отнимает у движений самопроизвольности, — вышел на балкон.

Часовой, завернувшись в бурку и нахлобучив папаху до подбородка, прислонился к дереву и, казалось, вовсе не был расположен подражать пению петуха. К тому же, это пение послышалось под самым моим изголовьем. Я поднял глаза на дерево, возвышавшееся над домом, и тут сразу же раскрылась вся тайна.

Певец — превосходный бас, спал или, лучше сказать, бодрствовал, усевшись на дерево со всем своим гаремом. Курятники не были еще изобретены в Нухе. Каждый петух выбирает себе одно из деревьев, окружающих дома, располагается там со своими курицами на ночь и спускается оттуда только утром. Уж не читали ли они басню Лафонтена «Лиса и виноград» и поэтому заняли место винограда, чтобы самим стать зелеными?

Нухинские жители привыкли к этому пению, которое разбудило меня, точно так же, как жители предместья Сен-Дени и улицы Сен-Мартен привыкли к шуму экипажей и нисколько на них не реагируют.

Я снова лег, решив подражать последним. Не знаю, приписать ли это моей решительности, но я уже больше не слыхал пения петуха, или, по крайней мере, пение его слышалось мне лишь во сне.

Уже было светло, когда я открыл глаза и от удивления мгновенно поднялся на ноги — поблизости было много воды. Начиная от Москвы, спальные комнаты питают большую антипатию к этой жидкости. Отсутствие воды и борьба, которую я каждый день вынужден был начинать, продолжать и вести до конца, чтобы добыть воды от Москвы до Поти, за исключением нескольких домов, составляли мою главную заботу и приводили меня в большое утомление и постоянное отчаяние. Я несколько раз возвращусь еще к этому предмету, ибо всячески стараюсь предостеречь моих читателей на случай, если придет им охота совершить путешествие, подобное моему, относительно некоторых потребностей нашей цивилизации, совершенно неизвестных в России, за исключением разве больших городов.

В Испании у меня был испанский словарь. Я отыскал в нем слово вертел, который тщетно искал и не нашел на кухнях. Правда, на кухнях я искал вещь, а не слово. У меня не было русского словаря. Но я приглашаю тех, которые имеют счастье владеть им, чтобы они поискали в нем слово лоханка.

Если они даже найдут его, то все-таки это не помешает им в случае путешествия обогатить свою дорожную шкатулку одной лоханкой. Впрочем, я нашел одну у князя Тюменя; лоханка и кувшин были серебряные. Их вытащили из погребца, в котором они были заперты, и поставили со всей тщательностью на мой стол; не было в кувшине только воды.

Вечером, ложась спать, я потребовал ее, но слуги будто не поняли меня. На другой день утром я уже настоятельно потребовал, и один калмык, взяв кувшин, отправился на Волгу за водой. Минут через десять он принес полный кувшин воды, но я употреблял его со всевозможной экономией, чтобы не утруждать этого доброго человека идти еще два или три раза за водой в четыреста или триста шагах от дома.

Да будет вам известно, что в России, за исключением Санкт-Петербурга и Москвы, вода существует только в реках, а некоторые из них, как, например, Кума, пользуются этой привилегией лишь когда тает снег, что, впрочем, не мешает им значиться на картах в звании настоящих рек. И примите еще к сведению, что я говорю почти то же самое и о знаменитой Волге, текущей на пространстве в три тысячи шестьсот верст, имеющей от трех до четырех-пяти верст в ширину и семь — в устье: эта река обманчива, надо измерять ее глубину каждую минуту, нельзя плавать по ней ночью из опасения стать на мель, ни через одно из этих семидесяти двух устьев не могут проходить суда в шестьсот тонн из Астрахани в Каспийское море.

Некоторые русские реки можно сравнить с русской цивилизацией: они широки, но не глубоки. Кто-то сказал, что Турецкая империя есть только фасад. Россия есть только наружность.

Может быть, русские, путая страну с жителями, скажут, что с моей стороны очень неблагодарно так отзываться о стране, которая столь радушно приняла меня. Я отвечу на это, что приняли меня хорошо люди, а не государство. Я обязан русским, а не России.

Необходимо также видеть различия между людьми, которые так хорошо чувствуют истину сказанных нами слов, что для своего образования они отправляются за границу и усваивают иностранный язык, как будто бы недостаточно им своего собственного, для того, чтобы получить образование до уровня риторики и просвещения, которое бы научило их комфорту и чистоте.

Очень мало стоило бы правительству, если бы оно обязало все почтовые станции иметь по два деревянных дивана, один стол, два табурета и одни стенные часы, и вдобавок к этому, кувшин, таз и воду для умывания. Лет через пять или шесть можно было бы ввести в употребление и полотенца; нельзя же требовать всего сразу.

Я должен сказать, отдавая должную дань истине, что стоило только сделать знак нашему нукеру, бывшему уже наготове в шесть часов утра, как и в одиннадцать вечера, чтобы он принес воды в медном кувшине прекрасной формы, но вмещавшем едва четыре или пять стаканов. Для того, чтобы [141] воспользоваться этим кувшином, нужно протянуть руки; слуга льет вам воду на руки, и вы трете их под этим импровизированным краном. Если у вас есть платок, то вы им вытираете руки: нет его — вы оставляете

их обсохнуть естественным образом.

Вы меня спросите, как же моют лицо? Простолюдины поступают следующим образом: они набирают воды в рот, выпускают ее в горсти и руками трут себе лицо несколько раз. Об утирании и не думают, это уже дело воздуха. Так поступают простолюдины.

Ну, а порядочные люди? Порядочные люди, обыкновенно проникнутые стыдливостью, запираются, когда заняты своим туалетом, а потому я и не знаю, как они поступают в этом случае.

А иностранцы? Иностранцы дожидаются дождя, и когда идет дождь, они снимают шапки и поднимают носы вверх.

Теперь, как приступить к другому вопросу? А, была не была! Прочь эта напрасная застенчивость в выражениях.

Как сказал Монтень, она в конечном итоге приводит к тому, что путешественник, который хотел бы получить нужные сведения из описания нашего путешествия, беспрестанно бросает книгу в сторону, говоря: «Разве мне нужно знать,, под какой широтой я нахожусь? Мне необходимо знать, что под этой широтой я не найду ни таза, ни...».

Ну так вот, несмотря на цитату из Монтеня, я смутился из-за этой напрасной робости. Она не остановила Монтеня, позволяя ему рассказывать, как он сам после того, что велел приготовить себе петлю из золота и шелка, чтобы повеситься, просверлить изумруд для хранения в нем яда, сковать меч с золотой насечкой, чтобы заколоть им себя, вымостить двор мрамором и порфиром, чтобы разбиться об него, — все это на случай победоносного восстания против него, — был застигнут врасплох, не имея при себе ни одного из этих убийственных средств в ватерклозете и вынужден удавиться губкой, которую, — так говорит Монтень, а не я, — римляне употребляют для задней части тела.

Процитировав это выражение Монтеня, я полагаю возможным приступить к одному щекотливому вопросу.

Нет никого из числа моих читателей во Франции, который не имел бы у изголовья своей постели — не только для того, чтобы поставить свечу, отходя ко сну, но еще и с другой целью — пикантный предмет неопределенной формы, округлый в одних случаях, квадратный в других, имеющий вид рабочего столика, или удобоносимой библиотечки из орехового дерева, либо фиолетового, лимонного или дубового дерева, наконец причудливую как в сущности, так и по форме. Не правда ли, любезные читатели, вам знаком этот предмет?

Я не обращаюсь к вам, прекрасные читательницы — разумеется, вы вовсе не нуждаетесь в такой мебели, и если она находится в ваших спальнях, то это уже предмет роскоши. Словом, у вас эта мебель есть не что иное, как футляр, шкаф, иногда даже ларчик, потому что предмет, заключающийся в ней, если он к тому же творение севрских фабрик прежних времен, может быть, очаровательной формы и с богатыми украшениями.

Эта мебель имеет и другую функцию, которая, хотя она и сокрыта, но способствует доставлению вам спокойного сна, благодаря сознанию, что она возле вас, что стоит только протянуть руки и взять ее.

Увы! Этой мебели, содержащей и содержимой, вовсе не существует в России, так же как ватерклозета, с тех пор, как случилось там несчастье с одной очень важной особой: приходится выходить на открытый воздух для совершения астрономическо-метеорологических наблюдений, несмотря ни на время, ни на погоду.

Но надо, однако, отдать полную справедливость московским торговцам скобяных товаров, ибо они в этом нисколько не виноваты. Лавки их содержат целые кучи медных емкостей такой сомнительной формы, что, покупая самовар с одной хорошо знакомой мне дамой, живущей в России уже пятнадцать лет, я просил ее осведомиться у купца, какие это вазы и для чего они предназначаются.

Она обратилась с вопросом на русском языке и начала смеяться, немного покраснев от данного ей купцом ответа. Видя, что она не передает мне его, я спросил: что это за кофейники?

— Не знаю, как вам назвать эти вещи, — отвечала она, — но могу дать вам совет купить одну или, точнее, один из них.

— Разве предмет мужского рода?

— Как нельзя более мужского, любезный друг.

— И вы не можете сказать его название?

— Я могу написать его, с условием, что вы прочтете его без меня. Это sine qua nоn 133

— Пусть будет так, пишите.

— Дайте карандаш и листочек из вашего альбома.

Я взял карандаш, оторвал листок из альбома и подал ей. Дама начертала несколько слов, свернула бумажку и возвратила мне. Я спрятал ее между двумя неисписанными страницами альбома. Потом мы делали покупки, бегали из магазина в магазин, и у меня вышла из головы эта бумажка, и, следовательно, я не купил вещи, о которой идет речь. Только месяца через два, в Саратове, раскрыв случайно страницу, где находилась записка, я нашел ее, не зная ее содержания, потому что я совершенно забыл о разговоре в лавке скобяных товаров. Бумажка содержала следующие простые слова: «Это дорожные горшки: не [142] забудьте купить один из них». Увы! Уже было слишком поздно. В Саратове они не продаются. Подобными вещами запасаются в Каире или Александрии, когда предпринимают путешествие по Нилу или отваживаются странствовать по пустыне.

Что бы ни говорили русские, но есть большая дистанция между их цивилизацией и цивилизацией народа, который сто лет назад, не желая упустить ни слова из проповедей отца Бурдалу 134, славных в то время и чрезвычайно длинных, изобрел для хождения в церковь предметы, — правда, другой формы, но с назначением подобным тому, какое они изобрели для следования из Москвы в Астрахань.

Я привожу этот курьез для этимологов, которые через пятьсот, тысячу, две тысячи лет будут искать этимологию имен Бурдалу и Рамбюто 135; примените одно к вазе, другое к будке. Первое будет для них проводником ко второму.

Но мы очень удалились от Нухи — возвратимся же туда. Жалко было бы покинуть этот город, не сказав вам того, что я считаю своей обязанностью сообщить о нем.

ГЛАВА XXXI

КНЯЗЬ ТАРХАНОВ

Пришел нукер, чтобы сообщить: князь Тарханов очень сожалел, что накануне не разбудили его, из-за чего мы вынуждены были ночевать в казенном доме. Ему хотелось, чтобы наши вещи тотчас же были перенесены к нему, а мы все разместились в его доме. Он ждал нас на чай.

Я уже сказал, что дом князя находился как раз напротив казенного дома. Поэтому наше переселение не было ни продолжительно, ни трудно. Впрочем, мы начали с переселения своих личностей, предоставив нукерам и слугам позаботиться о переселении багажа.

Вход в особняк князя очень-очень живописен: высокие ворота, поставленные наискосок, чтобы создать удобства для обороны дома, узкая калитка в воротах, устроенная так, чтобы только один человек мог пройти через проход — все это были меры предосторожности на случай неожиданного нападения. Ворота вели в обширный двор, украшенный гигантскими чинарами: у каждого из этих деревьев стояли по две или по три лошади, готовые к бою. Около двадцати кавалеристов прохаживались взад и вперед между лошадьми, имея на себе бурку, остроконечную папаху, кинжал с левого боку и пистолет с правого. Командир этих всадников, мужчина лет сорока, небольшого роста, но крепкого сложения, разговаривал с двенадцатилетним мальчиком в черкесском платье и с кинжалом.

У мальчика был сказочный облик, он олицетворял грузинский тип во всей его чистоте и совершенстве: черные волосы, спереди опущенные до бровей, похожие на волосы Антиноя, брови и ресницы черные, глаза бархатные и сладострастные, великолепные зубы. Увидев меня, он направился прямо ко мне.

— Не вы ли господин Александр Дюма? — произнес он на чистом французском языке.

— Да, — отвечал я, — а не князь ли вы Иван Тарханов?

Я знал его по описанию Багратиона. Он обернулся к командиру всадников и живо что-то проговорил ему по-грузински.

— Могу ли я вас спросить, князь, что вы сообщили этому офицеру?^

— Конечно. Я сказал ему, что узнал вас по сделанному мне описанию. Нынешним утром нас известили, что путешественники остановились в казенном доме, и я сказал бабушке: — Я уверен, что это господин Александр Дюма. Нас предупредили о вашем прибытии, но так как вы очень запоздали, то мы боялись, чтобы вы не предпочли елисаветпольскую дорогу.

— Отец, отец! — закричал он пятидесятилетнему мужчине могучего телосложения в вицмундире русского полковника. — Отец, вот господин Александр Дюма!

Тот сделал знак головой и начал спускаться по лестнице балкона, выходящего на двор.

— Позвольте мне обнять молодого хозяина, который так сердечно меня принимает? — сказал я мальчику.

— Разумеется, — отвечал он и бросился мне на шею. — По своей лености я еще не читал ваших произведений, но теперь, познакомившись с вами, я перечитаю все, что вы написали.

Между тем, его отец уже сошел во двор и приближался к нам. Иван побежал к нему навстречу, прыгая и хлопая в ладоши в знак радости.

— Ведь я тебе говорил, отец, что это господин Александр Дюма! Так и вышло, он останется у нас на целую неделю.

Я улыбнулся:

— Мы едем сегодня вечером, князь, или, по крайней мере, завтра утром.

— Нет, сегодня же вечером, если можно, — сказал Муане.

— Прежде всего, мы не позволим вам ехать вечером потому, что мы вовсе не желаем, чтобы вы оба были зарезаны лезгинами. Что касается завтрашнего дня, то посмотрим. [143]

Я приветствовал отца молодого человека. Он обратился ко мне по-русски.

— Мой отец не говорит по-французски, — сказал мальчик, — вашим толмачом буду я. Отец говорит, что он очень рад видеть вас в своем доме. Я же отвечаю за вас, что вы принимаете гостеприимство, которое он вам предлагает. Димитрий говорил, что у вас превосходные ружья. Я большой любитель ружей. Надеюсь, вы их покажете.

— С величайшим удовольствием, милый князь.

— Итак, пожалуйте, — чай вас ожидает.

Он проговорил несколько слов по-грузински своему отцу, который, указав нам дорогу, настаивал, чтобы мы были впереди. Мы дошли до лестницы, по левую и правую сторону которой шла открытая галерея.

— Вот комната для этих господ, — сказал мальчик, — а ваша там наверху. Вещи будут сложены в третьей комнате, так что они не будут вас стеснять. Проходите же, мой отец ни за что не пойдет впереди вас.

Я поднялся по лестнице на балкон. Мальчик побежал вперед, чтобы отворить дверь в залу.

— Теперь, — сказал он, приветствуя нас, — вы у себя дома.

И все это было сказано с милыми оборотами речи, которые я стараюсь сохранить, с невероятным в ребенке галлицизмом, — ребенке, рожденном за полторы тысячи миль от Парижа, в Персии, в каком-то уголке Ширвана, ребенке, который никогда не оставлял своей родной стороны.

Я был удивлен, и действительно, в своем роде это было чудо.

Мы сели за стол, на котором кипел самовар. Взяв стакан чаю, — кажется, я уже говорил, что в России, а следовательно и во всех ей подвластных странах, мужчины пьют чай из стаканов, и только женщины имеют право пить его из чашек, — взяв стакан чаю, я выразил князю свою благодарность и обратился к нему с некоторыми вежливыми вопросами. Сын переводил отцу слова по мере того, как я их произносил, с удивительной легкостью, как будто всю жизнь свою служил переводчиком. Вдруг я вспомнил о часовом.

— Кстати, — сказал я князю Ивану, — объясните, для чего поставили в эту ночь часового у наших дверей? Не боялись ли, что мы обратимся в бегство!

— Нет, — отвечал смеясь молодой человек (не смею более называть его ребенком), — нет, это для нашей безопасности. Нам дали знать, что лезгины собираются напасть на здешнюю шелковичную фабрику, и добавили...

— Кто дали знать? — прервал я речь юного князя.

— Наши лазутчики. Мы имеем лазутчиков из горцев, так же, как и они имеют их с нашей стороны.

— Что же они добавили? — спросил я.

— Что им приятно было бы похитить и меня. Мой отец сделал им много вреда: собственноручно отрубил у них до тридцати голов. За это пожалован ему перстень. Батюшка, покажи свой перстень господину Дюма.

Последняя фраза была произнесена по-грузински.

Полковник, улыбаясь, встал и вышел. Видно было, что он, старый лев, считал за счастье повиноваться этому молодому голосу и этим свежим губкам.

— Как, неужели эти разбойники хотят похитить вас, милый князь?

— Кажется, да, — отвечал он.

— И из мщения отрезать эту миленькую головку?

Я поцеловал его от всего сердца, невольно задрожав при последней мысли.

— О! Отрезать мне голову? Они не так глупы. Для них лучше хороший выкуп, и они знают, что если бы меня взяли, то мой отец продал бы все до последней пуговицы своего мундира, чтобы выкупить меня. При этом лезгины не режут голов — это обычай чеченцев.

— Что же они делают? Ведь невозможно, чтобы хищники что-нибудь да не резали?

— Они отрезают правую руку.

— Что же они делают с отрезанными руками?

— Прибивают их к своим дверям. У кого на дверях больше таких рук, тот и считается самым уважаемым лицом.

Полковник принес перстень. Эта драгоценность состоит из четырех превосходных алмазов с императорским вензелем посередине.

— Когда я отрежу три головы, — сказал юный князь таким тоном, словно бы говорил: «Когда я сорву три ореха», — отец обещал подарить мне этот перстень.

— Подождите, пока отрубите двадцать две головы, милый князь, тогда само собой получите такой же перстень, каким награжден ваш отец, и в семействе будут два таких перстня.

— О, кто знает! — говорил мальчик так же хладнокровно, как и прежде. — Кто знает, представится ли мне такой случай? Теперь день ото дня становится все тише, и многие аулы уже покорились. Наверное, я удовольствуюсь только тремя головами. Я уверен, что за свою жизнь убью по крайней мере трех лезгин. Да и кто же не убивал столько лезгин?

— Я, например, милый князь.

Ну, вы не местный житель, это вас не касается. Вот тот, с кем я разговаривал, когда вы вошли во двор, уже дошел до одиннадцати и надеется через три-четыре дня, если только шпионы не солгали ему, [144] дойти до дюжины. За то он имеет Георгиевский крест, какой есть и у моего отца. Я также со временем буду иметь Георгиевский крест.

И глаза ребенка воспламенились. Наши дети, в возрасте этого князька, которому каждую минуту угрожают разбойники, говорившего о рубке голов, как о самой простой вещи/наши дети еще играют с куклами и убегают под защиту своих матерей, когда возвещают им о каком-нибудь страшилище.

Правда, детям Кавказа прицепляют кинжал сбоку в том возрасте, когда нашим режут куски на тарелках, чтобы не дать им дотрагиваться до ножика.

Я видел сына князя Меликова в белой папахе, которая была длиннее его самого, в безукоризненном черкесском костюме с патронами на груди, наполненными порохом и пулями, и кинжалом острым, как бритва. Ему не было еще и двух лет, а он уже свободно вынимал кинжал, чтобы показать клинок с клеймом знаменитого Муртазада, имя которого ребенок произносил с гордостью. Французская мать упала бы в обморок, видя такое оружие в руках дитяти, которое едва способно произносить «папа» и «мама».

Княгиня же Меликова улыбалась и сама говорила ему:

— Покажи свой кинжал, Георгий.

После этого мудрено ли, что в десять лет дети здесь уже как взрослые.

Вернемся к забытым на время лезгинам. Подробности насчет отрубаемых рук были для меня совершенно новы. Князь сказал, что в Нухе было человек двадцать, у которых недоставало правой руки, как у трех слепых отшельников из «Тысячи и одной ночи» не было правого глаза. Для лезгина левая рука не имеет значения, разве только по несчастью он встретит врага без правой руки.

Как-то раз лезгины спустились в Шильду и напали на дом местного начальника Додаева, помощником у него служил армянин Ефрем Сукиасов. Во время резни, желая спастись, он упал и притворился мертвым. Один лезгин впотьмах наткнулся на его тело и отрубил по ошибке ему левую руку. Армянин, к несчастью, имел, не скажу мужество, но силу перенести эту операцию без малейшего крика. Лезгин, выйдя вон, тотчас заметил свою ошибку, отрубленная им рука служила символом стыда, а не почета. Он воротился и отрезал у несчастного армянина и другую руку. Ефрем Сукиасов пережил эту двойную ампутацию. В настоящее время он служит полицмейстером в Телаве.

К концу этой истории, рассказанной молодым князем, в комнату вошел высокий, худощавый, бледный мужчина. Князь Тарханов принял его ласково, как принимают близкого друга или домашнего человека.

Я вопросительно посмотрел на Ивана; он сразу понял меня.

— Это Мирза-Али, — сказал он, — татарский переводчик при моем отце. Вы любите истории, не правда ли?

— Особенно, когда их рассказываете вы, милый князь.

— Спросите-ка его, почему он дрожит.

Действительно, я заметил, что рука Мирза-Али, когда он протянул ее князю, заметно дрожала.

— Говорит ли он по-французски? — спросил я Ивана.

— Нет.

— Как же вы хотите, чтобы я задал ему этот вопрос?

— Я от вашего имени спрошу его.

— А ответ?

— Не беспокойтесь, я к вашим услугам и тут.

— Соглашаюсь, только при условии.

— Каком?

— Возьмите карандаш и ваш альбом.

— Стало быть, тут целый роман?

— Нет, не роман, а быль. Не правда ли, Мирза-Али?

Татарин обернулся и, посмотрев на ребенка с печальной улыбкой, произнес несколько слов, очевидно с намерением узнать от него смысл слов, сказанных на иностранном языке. Ребенок объяснил ему мое желание, или, лучше сказать, внушенное им мне желание узнать, почему Мирза-Али дрожал. Татарин повиновался без всяких околичностей, предисловий и прекословия.

Вот что он рассказал.

Генерал Розен блокировал Гимры — родину Шамиля (в начале нашего повествования мы уже рассказывали о блокаде и осаде этого аула). У барона было тридцать шесть тысяч человек, у Кази-Муллы четыреста. Блокада продолжалась три недели, приступ — двенадцать часов. Кази-Мулла и его четыреста человек были убиты. Только один Шамиль спасся чудесным образом. (Мы уже сказали, что с тех пор начинается влияние его на горцев).

Когда осаждали Гимры, Кази-Мулла, который был шутливого нрава, послал спросить генерала Розена, не пропустит ли он его в Мекку, куда он дал обет отправиться на поклонение. Генерал Розен отвечал, что он не может принять на себя разрешение этого вопроса, а советует обратиться к князю Паскевичу, кавказскому наместнику.

На другой день прибыл другой посланец Кази-Муллы, который интересовался, в случае, если ему дозволено будет совершить паломничество, может ли он предпринять его вместе с конвоем.

На третий день — третий посланец. На сей раз Кази-Мулла вопрошал, что если конвой его будет [145] состоять из пятидесяти тысяч человек, то русское правительство примет ли на свой счет расходы по их содержанию.

Генерал Розен, не поняв вначале ни цели, ни тонкости насмешки, видел только, что Кази-Мулла шутил. Он послал к нему своего переводчика Мирзу-Али, чтобы окончательно узнать желание противника. Мирза-Али — мусульманин суннитского толка. Он был приведен к Кази-Мулле и передал ему просьбу генерала Розена. Кази-Мулла, не давая никакого ответа, призвал двух палачей, велел им стать с топорами в руках — одному по правую, а другому по левую сторону Мирзы-Али, раскрыл Коран и прочитал ему статью закона, где сказано, что всякий мусульманин, подымающий оружие против мусульманина, наказывается смертью. Этой-то самой статье и подлежал Мирза-Али, служа христианскому генералу против имама Кази-Муллы.

Мирза-Али начал дрожать, защищая свою несчастную голову всевозможными доказательствами, объясняя, что он — бедный татарин, от которого не зависело служить, кому бы хотелось, а лишь тому, кому назначила судьба. Он попал в руки русских и поневоле служил русским.

Кази-Мулла ничего не отвечал, но без сомнения все эти доводы казались ему не убедительными, ибо он все более хмурил брови, и чем более он их хмурил, тем более увеличивался трепет Мирзы-Али.

Мирза-Али усилил свое красноречие. Его защитительная речь продолжалась четверть часа. Тогда Кази-Мулла нашел показания достаточными и объявил несчастному переводчику, что в этот раз он его прощает, но чтобы он не смел впредь являться к нему. Мирза-Али отделался только страхом, но это был страх такого рода, что дрожание, появившееся при виде грозно нахмуренных бровей кавказского Юпитера, сохранилось в нем до сих пор и, вероятно, останется до самой смерти.

Эта история, видимо, доставляла Ивану большое удовольствие, и он воспользовался представившимся случаем, чтобы возобновить страх и удвоить трепет бедного Мирзы-Али.

Затем были рассказаны еще две истории. Я счел обязанностью вознаградить моего милого переводчика и предложил ему не только осмотреть мои ружья, но и испытать их. Тогда он снова сделался ребенком, кричал от радости, бил в ладоши и первый спустился бегом с лестницы.

Из шести ружей у меня осталось только четыре: одно было подарено, другое выменено. Два были простые двустволки: одна — мастера Зауе из Марселя, другая Перрен-Лепажа. Остальные два были превосходные ружья Девима. То, которое я пользую уже более тридцати лет, одно из первых, сделанных Девимом по системе Лефоше, а другое — карабин, ни в чем не уступающий тому, который согласно «Охотничьей газете» был сделан для Жерара, истребителя львов. Меткость карабина удивительна.

Моему юному князю хорошо были известны обыкновенные двуствольные карабины и ружья. Но чего он еще не знал и что привело его в изумление, так это ружье, которое заряжалось казенным винтом. С удивительной сметливостью он немедленно понял механизм коромысла и выделку патронов. Всего любопытнее было то, что он слушал мои объяснения, опершись на большого ручного оленя, который тоже как будто интересовался этим. Огромный черный баран, лежавший в четырех шагах от него, менее любопытный, обращал на наш разговор значительно меньше внимания, довольствуясь иногда поднятием головы и устремленным на нас взглядом.

Опасаясь, чтобы с молодым князем не приключилось какой-нибудь беды, я хотел прежде него испытать ружье с коромыслом. Я велел подставить доску, или, лучше сказать, бревно на противоположном конце двора, вложил пули в оба дула, запер коромысло и, желая видеть одним глазом скачок, который сделают олень и черный баран, я сделал два выстрела разом. К моему великому удивлению, ни олень, ни баран не тронулись с места. Оба уже давно привыкли к ружейным выстрелам, и если бы я постарался еще немного с целью дополнить их военное воспитание, то они, подобно тем зайцам, которых показывают на ярмарках, били бы в барабан и стреляли из пистолета.

Пока я дивился смелости животных, Иван испускал крики радости. Он побежал к бревну: одна из пуль попала в его боковую сторону, а другая прямо в середину.

— Теперь моя очередь, — закричал он.

Тогда я дал ему патроны и предоставил самому зарядить ружья. Он сделал это не только без ошибки, но даже ничуть не колеблясь. Для него достаточно было видеть единожды, чтобы воспроизвести мои движения с пунктуальной точностью.

Зарядив ружье, он хотел иметь точку опоры. Я отсоветовал ему стрелять таким образом, но он не послушался. Жители Азии стреляют хорошо, но почти всегда с этим условием.

Он нашел бочку, оперся на нее, выстрелил, но неудачно. Он покраснел от досады.

— Позвольте выстрелить еще?

— Сделайте одолжение, сколько вам угодно, патроны и ружье в вашем распоряжении: только позвольте мне поставить для вас мишень так, чтобы ваш глаз был устремлен на одну точку.

— Это вы советуете, чтобы утешить меня?

— Нет, я говорю потому, что это так и нужно.

— Как же вы попали тогда, не имея точки опоры?

— А очень просто: я смотрел в одну точку.

— Куда же?

— Вот на тот гвоздь, который вы едва замечаете, а я вижу отчетливо. [146]

— И я тоже его вижу.

— Вот и поглядите: сейчас привяжу к этому гвоздю лоскуток бумаги и на этот раз ручаюсь — вы попадете хотя бы в досху.

Он покачал головой, как стрелок, которого первый неудачный опыт сделал недоверчивым. Пока он вытаскивал из дула старые патроны и вкладывал в него новые, я прицепил к доске кружок бумаги величиной в ладонь, потом отошел шагов на десять и сказал ему:

— Стреляйте!

Он снова сел на колени, оперся на бочку, долго целился и выстрелил из первого ствола. Пуля попала прямо в доску, на шесть дюймов ниже бумаги.

— Браво! — закричал я. — Но маленькая неустойчивость в момент выстрела немного отклонила удар от цели.

— Действительно, — сказал он, — на этот раз я буду осторожнее.

Он выстрелил еще — и пуля ударила прямо в бумажку.

— Не говорил ли я вам! — вскричал я.

— Разве я попал в бумажку? — спросил он.

— В самый центр. Посмотрите.

Он бросил ружье и побежал. Я никогда не забуду этой прекрасной детской фигуры, принявшей вдруг мужественное и горделивое выражение. Он обернулся к князю, который следил за малейшими деталями этой сцены.

— Отец, — кричал он, — ты можешь взять меня с собой в поход, ведь я теперь умею стрелять из ружья!

— Через три или четыре месяца, милый князь, — сказал я ему, — вы получите из Парижа точно такое же ружье, какое у меня.

Ребенок протянул мне руку.

— Неужели?

— Даю вам честное слово.

— Я уже любил вас прежде, — сказал он мне, — но еще более полюбил вас с той минуты, как познакомился с вами.

И он прыгнул мне на шею.

Милое дитя! Непременно ты получишь ружье, и пусть оно принесет тебе счастье.

ГЛАВА XXXII

НУХА: УЛИЦЫ, БАЗАР, СЕРЕБРЯНИКИ, СЕДЕЛЬЩИКИ, ХАНСКИЙ ДВОРЕЦ

После завтрака я спросил молодого князя, не может ли он показать мне город и, в первую очередь, базар.

Он взглянул на отца, который в знак согласия кивнул ему головой. Между этими двумя созданиями было удивительное взаимопонимание. Заметно было, что они сердечно любили друг друга.

Князь отдал приказание Николаю, — это есаул при молодом князе, — и четыре нукера, кроме Николая, стянули свои пояса, поправили кинжалы, надвинули папахи и приготовились сопровождать нас. Молодой князь, кроме своего кинжала, взял пистолет, осмотрел, хорошо ли он заряжен, и воткнул его за пояс. Человек двенадцать-пятнадцать всадников под командой своего начальника Бадридзе 136, обменялись друг с другом несколькими словами, и Бадридзе заверил князя Тарханова, что сыну его не будет угрожать никакая опасность.

Уже две ночи Бадридзе со своими людьми наблюдал в окрестных нухинских лесах, и ничего не заметил. Да и казалось невероятным, чтобы днем лезгины осмелились решиться на какое-нибудь хищничество в городе, состоящем из двенадцати-четырнадцати тысяч жителей.

Мы вышли. Николай — впереди, в десяти шагах от нас; за ним мы с князем, Муане и Калино, наконец, позади нас, четыре нукера. Таким образом мы были как бы армией, которая не может быть застигнута врасплох, имея авангард и арьергард. Безопасность, которую внушало нам это стратегическое расположение, позволила исследовать город по нашему желанию.

Нуха очаровательная деревня довольно обширных размеров. За исключением центра города и торговых улиц, каждый дом имеет свою ограду, свои великолепные деревья, свои ручьи. Многие из этих источников, бушуя, вырывались из садов на улицу.

Князь жил в загородном доме, потому и вынужден был принимать большие предосторожности.

Мы прошли почти целую версту до главной улицы; эта улица служила руслом речки, покрывавшей песчаную почву на два дюйма. Жители ходили по этой улице по тротуару, устроенному с обеих сторон, но оказавшемуся годным только для диких коз и акробатов; по камням, прыгая через них подобно [147] журавлям,, или смело направляя стопы свои по самой воде. Обыкновенные мученики решались на последнее. Люди утонченные выбирали или тротуар, или камни.

Далее речка шла между двумя довольно высокими берегами. Левый берег был занят домами, фундамент которых большей частью омывался водой; правый берег — возвышенный и украшенный лавками бульвар.

Оба берега покрыты деревьями, которые, сплетаясь между собой, представляли навес над бушующей водой. С одного берега на другой переходили по мосткам из штучных досок или из поваленных деревьев, основание которых выходило на один берег, а вершина на другой, у которых одни ветки обрезаны, чтобы не мешать ходьбе, а другие, благодаря корням, остающимся в почве, продолжали зеленеть, несмотря на горизонтальное положение питавшего их ствола.

Утесистые, живописно изрытые горы составляли один из тех отдаленных очаровательных пейзажей, свойственных лишь только природе. Я не видел ничего прелестнее этой картины, которая в более обширных размерах немного напоминала Кизляр.

Наконец, круто повернув налево по склону или, лучше сказать, по недостроенной лестнице, по которой никогда не проезжал экипаж, мы вошли на настоящий базар. Толпились прохожие, любопытные зеваки, покупатели и продавцы.

В этих жалких, но экзотичных восточных лавочках по обеим сторонам улицы помещались, если можно так выразиться, непривилегированные торговцы, лоточники; каждый продавал вещь одного какого-либо рода, но никогда двух родов: одни торговали саблями, кинжалами или пистолетами и кубинскими ружьями; другие — шемахинскими коврами; третьи — шелком-сырцом и в мотках, полученных с гор.

Посреди всех этих продавцов прохаживались лезгины с сукнами домашнего производства. Эти сукна белого, светло-желтого или желтоватого цвета пользуются большим спросом на Кавказе. Они долго не изнашиваются и особенно хороши в борьбе с растениями, иглы которых они срывают со стеблей быстрее, нежели позволят оставить на себе их следы. Штука сукна, из которой можно сделать черкеску и панталоны для человека обыкновенного роста, продается от 6 до 12 рублей, т. е. от 28 до 98 франков, смотря по качеству. Сукна эти непромокаемы и, несмотря на свою гибкость, похожи скорее на трико, нежели на ткань. Вода скользит по ним, никогда не проходя сквозь них.. Я купил две штуки этого сукна. Может быть, наши негоцианты, изучив его пряжу, извлекут для себя какую-нибудь пользу.

В отличие от бродячих торговцев, униженно предлагающих свои товары, лавочники, чем бы они ни торговали, важно сидят и ожидают покупателей, нисколько не заботясь о том, чтобы привлечь или удержать их. Каждый из них держится так, будто ни один из этих спесивых торговцев не имеет охоты продавать. — «Вот мой товар, возьмите его, заплатите за него и берите, если он вам нравится; в противном случае проходите мимо, я могу совершенно обойтись без вас, и если я открываю лавку на улице, то это для того, чтобы побыть на воздухе и солнце и спокойно курить свою трубку, разглядывая прохожих». Хотя вслух эти мысли и не высказываются, но они слово в слово написаны на их физиономиях.

На здешних базарах все производится и все продается. Три самых великолепных базара, какие я когда-либо видал — дербентский, бакинский и нухинский; даже тифлисский во многом им уступает. Если я говорю: здесь все делается и все продается, то из этого следует заключить, что все делается и продается сообразно потребностям города персидского, недавно только русского, и который никогда не будет вполне европейским.

Делают и продают ковры, оружие, седла, патронташи, подушки, скатерти, папахи, черкески, обувь всякого рода — от горской туфли до грузинского сапога a la paulaine. Там делают и продают кольца, браслеты, ожерелья в один, два и три ряда татарских монет, головные уборы, которым позавидовали бы наши театральные красавицы и которые соблазнили бы даже прекрасную Нису, булавки, корсажи, из-под которых висят золотые или серебряные фрукты, эмблемы фруктов еще более драгоценных, которые им суждено заключать в себе. И все это блестит, отсвечивается, шевелится, спорит, дерется, вынимает ножи, хлопает плетью, кричит, угрожает, бранится, сложа руки на груди, обнимаясь, живя между спором и смертью, между пистолетом и кинжалом.

Мы были свидетелями такой сцены: трое или четверо покорных лезгин, из тех, которые приходят продавать свои сукна, остановили одного всадника, схватив коня за узду. Чего они хотели, не знаю; что он им сделал, тоже не ведаю. Он произносил угрозы, те кричали. Он замахнулся плетью и ударил ею по голове одного так, что тот упал: в ту же минуту его лошадь споткнулась, и он исчез в этом вихре, как вдруг откуда-то взялся его нукер и вмешался в дело: от каждого его удара кулаками кто-нибудь падал; тогда всадник приподнялся, снова показался на коне, стал раздаривать удары направо и налево, размахивая страшной нагайкой, как цепом, и когда толпа расступилась, его нукер вскочил сзади на коня, уселся, и оба ускакали, оставив после себя двух или трех окровавленных, почти изувеченных лезгин.

— Кто это и чего хотели от него эти лезгины? — спросил я у молодого князя.

— Не знаю, — отвечал он.

— И вы не желаете узнать причину?

Зачем? Такое случается каждую минуту. Лезгины обидели его, а он поколотил их. Теперь ему надо быть осторожнее. Лишь только он будет за городом, должен беречься кинжала и ружейных выстрелов. [148]

— А в городе разве они не употребляют в дело оружия?

— О, нет, они хорошо знают, что того, кто бы нанес удар кинжалом или выстрелил из пистолета в Нухе, мой отец велел бы расстрелять.

— Но если один убивает другого ударом нагайки?

— Нагайка другое дело. Она не запрещенное оружие. Тем лучше для того, кому природа дала добрые кулаки: он пользуется ими, и ничего нельзя сказать против этого. Смотрите, вот прекрасные седла; советую вам — если вы намерены приобрести седла, купите здесь: вы их достанете дешевле, чем в других местах.

Я купил два-вышитых седла, за 24 рубля. Во Франции нельзя иметь их даже за 200 франков, или, вернее, у нас их нельзя достать ни за какую цену.

В это время к нам присоединился один красивый офицер в черкесском платье. Он приветствовал молодого князя. Князь обернулся ко мне и рекомендовал его.

— Мохаммед-хан, — произнес он.

Имя было незнакомо.

Я поклонился.

Молодой офицер носил Георгиевский крест и великолепное оружие. Георгиевский крест всегда служит большой личной рекомендацией для его обладателя.

— Скажите, князь, кто это Мохаммед-хан? — спросил я Ивана.

Он обратился к Мохаммед-хану, и из разговора я понял, что речь шла о моем оружии; потом он воротился ко мне, а Мохаммед-хан шел позади нас.

— Не правда ли, князь, речь шла о моих ружьях?

— Да, ему знаком оружейник, который делал их, у нас он известен под именем Керима. Вы позволите ему осмотреть их?

— С большим удовольствием.

— Теперь я расскажу вам о Мохаммед-хане. Прежде всего, он внук последнего нухинского хана. Если бы город и провинция не принадлежали русским, они находились бы в его владении. Он получает пенсию и заслужил чин майора. Он племянник известного Даниэль-бека.

— Как! Любимого шамилева наиба, тестя Хаджи-Магомета?

— Так точно.

— Выходит, дядя служит Шамилю, а племянник русским?

— Всему этому виной нелепое недоразумение. Даниэль-бек был на службе у русских, как хан Элису. Генерал Шварц 137, командовавший лезгинской линией, обошелся с ним, по-видимому, несколько сурово. Даниэль-бек пожаловался на него, и не исключено, что и угрожал генералу. Вы, конечно, отдаете себе отчет, что в таких случаях всегда бывает трудно остановиться и проявить благоразумие. Ну, так вот. У Даниэль-бека служил секретарь — армянин. Он донес генералу Шварцу, что его хозяин намерен перейти к Шамилю. Письмо не попало к адресату, а было доставлено Даниэль-беку. Тот убил секретаря ударом кинжала, вскочил на коня и действительно перешел к Шамилю. Это произошло в 1845 году. Если верить ему, то он вынужден был изменить России. Находясь в Тифлисе, он попросил отпуск, чтобы отправиться в Санкт-Петербург и получить аудиенцию у государя императора. Ему дали конвой, но вовсе не для того, чтобы оказать ему честь, а чтобы за ним следить. Он и перешел к Шамилю. В 1852 году сделал попытку вернуться к нам, и с этой целью приехал в Гарнау-Магалли. Через посредничество барона Врангеля он передал свою просьбу князю Воронцову принять его вновь на русскую службу, поставив единственным условием, разрешение остаться в Магалли. Власти захотели даже вернуть ему прежний чин, если только он будет постоянно проживать в Тифлисе или Карабахе. Ведь Магалли совсем рядом с расположением войск Шамиля, и Даниэль-бек мог иметь с ним контакты. Даниэль-бек отказался от условий, предложенных князем Воронцовым, и вернулся к Шамилю. С тех пор он один из шамилевых наибов и причинил нам слишком много зла.

— Случалось ли дяде и племяннику встречаться в битвах один против другого?

— Такое бывало дважды.

— Что же они делали в таком случае?

— Они обменивались приветствием, после чего каждый исполнял свой долг 138

Участливо смотрел я на прекрасного молодого человека 28 или 30 лет, напоминавшего мне «Аммалат-бека» Марлинского, за исключением, разумеется, его преступления.

Он появился на свет во дворце, который мы шли осматривать; во власти русских дворец только с 1827 года.

Я предложил молодому князю, из опасения пробудить в Мохаммед-хане печальные воспоминания, до поры отложить посещение. Он сообщил это Мохаммед-хану. Поклонившись, тот сказал:

— Я стал бывать в этом дворце после приезда сюда великих князей.

И он продолжал рассказ о своих странствиях.

Ханский дворец, как обыкновенно все такого рода постройки, расположен на самом возвышенном месте города. Он новейшей архитектуры и построен в 1792 году Мохаммед-Гасан-ханом. Династия, к которой этот хан принадлежал, зародилась в 1710 году. Самый замечательный человек из всей династии [149] был ее основатель — Хаджи-Джелаби-хан. Он правил в 1735 — 1740 годах и несколько раз сражался с Надир-ханом, побеждая его во всех битвах. Он полностью покорил Ширван, дошел до Тавриза, взял его, оставил гам своего наместника и распространил свое владычество до самого Тифлиса.

Когда два брата, грузинские царевичи Александр и Георгий, оспаривали друг у друга в 1798 году корону своего царственного отца Ираклия, тогда еще живого, Александр проиграл и удалился в Нуху. Мохаммед-Гасан-хан заключил его в крепость, где Гасан-хан, несмотря на то, что был фанатичным мусульманином, позволил ему иметь греческого священника для религиозных отправлений. Эта терпимость заставила татар заподозрить, что хан намерен заделаться христианином. Они восстали против него, и Александр вынужден был бежать в Персию.

В 1825 году он возвратился. Гасан-хан, племянник Мохаммед-хана, верный семейным преданиям, принял его к себе. Он признал его царем Грузии, хотя Грузия уже больше двадцати лет как вошла в состав Российской империи. В 1826 году победы русских над персами вынудили хана и князя, которому он покровительствовал, бежать в Эривань — тогда еще персидский город. Александр умер там в 1827 году, а в 1828 году русские заняли Нуху и с тех пор уже не оставляли ее.

Дворец очаровательной постройки. Только кисть может изобразить это строение с его чудесными арабесками. Интерьер восстановлен по древним рисункам к приезду великих князей, которые в нем останавливались. Правда, восстановлено не все здание, а лишь нижние жилые помещения.

Вот так все и делается в России: никогда начатое дело не доводится до конца, не простирается за пределы абсолютной необходимости конкретного момента. Когда же нужда миновала, начатое дело бросается на полпути, на произвол судьбы — вместо того, чтобы поддержать, довести до конца, пополнить, продолжить, завершить. Россия является неуправляемой стихией, она вторгается, чтобы уничтожать. В ее современных завоеваниях есть отголоски варварства скифов, гуннов и татар. Нельзя понять — тем более при современном уровне цивилизации и культуры — эту одновременную и равную потребность в захвате чужого и беспечность в сохранении и улучшении собственного.

В один прекрасный день Россия покорит Константинополь — это неизбежно. Белая раса всегда была склонна к постоянному завоеванию — у темнокожих это стремление является кратковременным импульсом, случайной реакцией. Захватив Константинополь, Россия развалится не как Римская империя на множество частей, а на четыре части, на четыре территории.

Северная империя останется подлинной российской государственностью.

На западе сформируется Польша со столицей в Варшаве.

Южная часть со столицей в Тифлисе включит в себя Кавказ, а восточная империя вместит в себя западную и восточную Сибирь.

Если позволительно было бы продолжить наши фантазии на сей счет, то можно предположить, что подлинный российский трон сохранится за тем императором, который в момент распада России будет владеть Санкт-Петербургом и Москвой. Главой Польши станет тот, кого будет поддерживать Франция. Какой-то лейтенант, имя которого невозможно сейчас предугадать, устроит в армии мятеж и, пользуясь своим авторитетом, захватит власть в Тифлисе. И, наконец, никому не ведомый изгнанник, гениальный человек, установит федеративную республику от Курска до Тобольска.

Немыслимо, чтобы государство, охватывающее в наши дни седьмую часть территории планеты, долго оставалось в одних руках. Если руки будут слишком тверды и жестки, то против них когда-нибудь начнется война, и они будут разбиты. Если же руки будут слишком слабы, то они упустят власть сами. И в том, и в другом случае Россия вынуждена будет отдать то, чем она сейчас владеет.

Вот пример куда меньшего масштаба: король Вильгельм вынужден был дать ускользнуть Бельгии из своих рук, а ведь его девизом всегда было — «Я сохраню».

А пока пусть бог хранит от вандалов очаровательный ханский дворец в Нухе.

Мы возвратились через базар. Нет другой дороги для сообщения города с дворцом и наоборот. Есть одна улица, по которой надо идти, или обойти кругом города.

Мохаммед-хан сопровождал нас до квартиры князя Тарханова. То, что сказано было ему князем Иваном о моих ружьях, как видно, постоянно вертелось у него на языке, и как только мы прибыли, это был первый вопрос, который он задал.

Принесли ружья, и/)ни снова превратились в предмет долгого и любопытного исследования. Чтобы дать представление князю о нашей стрельбе на лету, я взял ружье, бросил в воздух копейку и, выстрелив, попал в нее несколькими дробинами. Думая, что я попал случайно, меня просили повторить выстрел. В этот раз я взял две монеты, бросил их вместе на воздух и сделал по ним два выстрела. Бедный ребенок был просто изумлен. Он был готов верить, что мое ружье было заколдовано, как клинок Астольфа 139, и что успех зависел более от ружья, чем от стрелка.

Он беспрестанно повторял:

— У меня будет такое же ружье, как это? У меня будет ружье, подобное вашему?

— Да, милый князь, — отвечал я ему, улыбаясь, — будьте покойны.

Это ободрило Мохаммед-хана. Он отвел молодого князя в сторону и сказал ему несколько слов на ухо. Иван возвратился ко мне. [150]

— Мохаммед-хан, — произнес он, — очень желал бы иметь пару револьверов, но только Девима. Он спрашивает, каким способом можно приобрести их.

Очень просто, милый князь: Мохаммед-хану стоит только сказать, что он желает их, и я тотчас их ему вышлю.

Мой ответ был немедленно передан Мохаммед-хану, он подошел ко мне и осведомился, сколько может стоить пара револьверов Девима. Я просил его не беспокоиться и заверил, что он получит револьверы, а, в свою очередь, взамен французского оружия пусть пришлет мне какое-нибудь кавказское. Он поклонился в знак согласия и, отстегнув свою шашку и вытащив пистолет, протянул их мне, извиняясь, что не может присоединить к ним кинжала, который дан ему такой особой, которой он обещал хранить его постоянно.

Обмен был столь выгоден для меня, что я смутился, не решаясь принять его, однако Иван сказал, что своим отказом я разгневаю Мохаммед-хана. Тогда поклонился и я, взял шашку и пистолет.

И то и другое воплощение вкуса и изящества. Но шашка пользовалась особенной известностью, и так как с этой минуты и до прибытия в Тифлис я постоянно носил ее, она обращала на себя внимание татарских офицеров всюду, где бы я не встречал их. Когда у сабли такая известность, это служит отличной рекомендацией хозяину.

Дюрандаль был известен потому, что служил шпагою Роланду, и наоборот.

ГЛАВА XXXIII

УДИЙЦЫ. БОЙ БАРАБАНОВ, ПЛЯСКА И БОРЬБА ТАТАР, ПОСЛАНИЕ ОТ БАДРИДЗЕ

За завтраком разговор зашел об удийцах 140

Что такое удьюхи? — спросите вы меня.

Хотя и я подробно не знаю о них, но расскажу, что мне ведомо.

Удьюхи одно из кавказских племен, но столь малочисленное, что сомневаюсь, чтобы оно значилось в официальном перечне местного населения. Племя же это заслуживает внимания не менее всех других.

Происхождение удийцев неизвестно; язык их, которого никто не понимает, не имеет сходства ни с каким иным языком. Сами они теряются, во мраке, который их окружает.

Они называются уди в единственном числе, удийцы во множественном. Мовсес Хоренаци в своей «Истории» говорит об удийцах, но не знает их происхождения, ни того, к какому виду следует отнести это племя.

Армянский историк Чамчянц 141 упоминает об них в своей «Истории Армении», изданной в Венеции.

Наконец, в прошлом году, один из членов русской Академии наук послан был из Санкт-Петербурга на Кавказ для сбора по возможности всех песен и памятников удийского языка; но он, сколько ни трудился, возвратился в Санкт-Петербург, не открыв ничего, заслуживающего внимания (Сколько можно догадываться, Дюма говорит здесь о племени удимов, населяющих окрестности Нухи. Меры к изучению этого племени в одно время были приняты, но не Академией наук, а Кавказским географическим обществом. Был даже представлен словарь удинского языка, но чем все это кончилось, неизвестно. Прим. Н. Г. Берзенова)

Удийцы состоят почти из трех тысяч душ; они сами не помнят, чтобы их было когда-нибудь более или менее. Они живут в двух деревнях: одна (называется Варташен) в сорока верстах от Нухи и состоит из ста двадцати грузинских домов, из ста армянских и шестидесяти девяти татарских. Вторая — в тридцати верстах от Варташена, по направлению к Шемахе. В ней триста армянских семейств.

Мы обозначаем население по религии, которую оно исповедует. Удийцы, не имея собственной религии, исповедуют одни греческую, другие мусульманскую.

Я пожелал видеть хоть одного уди. Князь Тарханов немедленно распорядился отыскать его и привести ко мне. Это был мужчина небольшого роста, смуглый, с живыми глазами, черной бородой, лет тридцати, по имени Сорги Бежанов. Он состоял школьным учителем в Нухе. Я спросил его, что думают сами удийцы относительно своего происхождения, и получил в ответ, что по общему их мнению они происходят от одного из внуков Ноя, оставшегося в Армении после потопа, и что язык, которым они пользуются, неизвестен современным народам по причине его древности, — он был, вероятно, языком патриархов.

Я просил его сказать на удийском языке несколько первобытных слов, которые почти всегда имеют корни языков или предшествовавших или соседних, и начал словом бог. Бог, — я пишу не по орфографии, а согласно удийскому произношению, — называется бихаджух, хлеб — шум, вода — хе, земля — кул. У них нет названия неба, для чего пользуются татарским гег. Звезда значит — хабун, солнце — бег, луна — хаш. [151]

Оставшиеся от первых индийских войн единственные два слова, произносимые по-индийски — линг в мужском роде, жуни — в женском, выговариваются по-удийски в мужском роде кол., в женском — кут. Человек называется адамар, женщина — чубух. Как профан я сделал свое дело; я сорвал орех, а моему ученому другу Саси придется раскусить его.

Я продержал у себя этого уди до обеда, но ничего не смог извлечь из него, кроме вышеприведенного.

После обеда, два или три раза прерываемого свиданиями, которые князь имел с приезжавшими к нему всадниками, мы хотели было еще прогуляться по базару, но князь просил нас, если бы мы пошли, не брать с собой его сына.

— Впрочем, — прибавил он, — было бы лучше, если бы вы отложили, по многим причинам, которых я не могу вам открыть, свою прогулку до завтрашнего дня. Я приготовил для вас вечер совершенно в татарском вкусе.

Мы не сомневались, что эти гонцы, беспокоившие князя, являлись с известиями о лезгинах, а потому и не настаивали больше.

К концу обеда приехал и Бадридзе, он казался очень веселым и довольно потирал руки. По его зову князь отправился с ним в соседнюю комнату и через несколько минут появился уже один: Бадридзе же ушел в другую дверь, выходящую на балкон. Мы встали из-за стола и направились на террасу пить чай.

На дворе стоял какой-то человек с огромным рыжим бараном, около которого вертелся, как будто вызывая на бой, черный баран князя. Выяснилось, что татарский вечер должен был начаться боем баранов. Не скрывая дольше секретов своего отца, Иван предупредил нас, что за боем должны последовать татарские пляски и борьба, за борьбой — бал, на который приглашены самые почетные дамы города, — они будут танцевать лезгинку.

И действительно, гости начали собираться: соседи пришли пешком, а другие приехали в экипажах.

Пять или шесть человек приехали верхом и остановились в ста шагах от князя. Азиаты ходят пешком лишь тогда, когда не имеют иной возможности.

Все гости, как мужчины, так и женщины — после обычных приветствий — поместились на балконе, который начинал принимать вид театральной галереи.

Некоторые дамы были красавицы — все они грузинки и армянки.

К шести часам почти все приглашенные собрались.

Тогда вошло сорок милиционеров. Это была стража, которая всякий вечер окружает и охраняет дом князя. Расставлены были часовые; другие столпились вокруг человека, державшего барана.

Подали сигнал. Толпа раздвинулась, чтобы оставить бойцам свободное поле.

Николай, слуга молодого князя или, лучше сказать, его нукер, никогда его не оставлявший (ночью ложится у его дверей, и с утра до вечера не теряет его из виду), схватил черного барана за рога и оттащил его почти на десять шагов от рыжего соперника. Хозяин рыжего долго ласкал, гладил, обнимал его, потом поставил напротив черного барана.

«Бойцов» принялись воодушевлять криками. Но они не нуждались в одобрениях; почувствовав себя на свободе, они бросились друг на друга, как два рыцаря, коим ратные судьи открыли барьер. Они сошлись в центре арены и сшиблись лбами; раздался сильный и глухой удар, похожий на тот, какой, вероятно, производила древняя машина, носившая также имя «барана». Оба бойца присели на задние ноги, но не отступили ни на шаг. Потом сами возвратились на прежние места, оберегаемые их хозяевами, — черный — подняв голову, рыжий — потрясая ушами.

Нижний круг, состоявший из милиционеров, всех слуг этого дома и посторонних зрителей, стал сдвигаться к хозяину рыжего барана: это движение ушами показалось им дурным предзнаменованием. Двор с того места, где мы находились, т. е. с господствующей точки, выглядел очень живописно.

Среди прохожих, случайно забредших сюда, находился и погонщик с тремя верблюдами; верблюды, вообразив, будто прибыли в караван-сарай, разлеглись, вытянув шеи, а их погонщик, взобравшись на один" из вьюков, нашел себе таким образом самое лучшее место для обозрения столь дорогого представления.

Другие въезжали во двор на конях и, приветствуя князя, оставались в седле, наклоняясь иногда, чтобы лучше видеть. Татарские женщины, заключенные в покрывала, армянские — в длинных платьях, стояли молча, как статуи. Человек тридцать милиционеров в живописных костюмах, с ярко сверкавшим в лучах заходящего солнца оружием, застыв в наивно-артистических позах, составили цепь, за которую проскользнуло несколько детей и из-за которой кое-где выглядывала женская головка, более других любопытная.

Всего собралось около сотни зрителей — более, чем достаточно, чтобы прославить победителя и осмеять побежденного.

Говоря о побежденном, должен предупредить, что рыжий баран далеко не был посрамлен. Он тряс ушами, только и всего. Ведь можно затрясти ушами и не от столь сильного удара. Победа над черным бараном была весьма проблематична, баран рвался в бой так, что хозяину стоило большого труда удержать его. [152]

Последовала новая схватка, раздался новый удар, сильнее первого. Рыжий пал на колени, но поднялся и попятился на шаг.

Превосходство и впрямь было на стороне черного.

Третья стычка убедила зрителей, что это превосходство стало бесспорным: рыжий баран затряс не только ушами, но и головой.

Тогда черный бросился на него и с невыразимой яростью наносил противнику удары в крестец, в бока, в лоб, когда тот поворачивался, и сбивая его с ног при каждом ударе рогами. Побежденный, утратив всю спесь, казалось, потерял и равновесие. Он метался во все стороны и ухитрился-таки выбиться из круга, но черный баран и там его достал. Партер приветствовал победителя громкими восклицаниями.

Толпа волновалась, следя за сражением или, лучше сказать, за поражением.

Но вот рыжий баран юркнул под какой-то экипаж. Этим он не только признал себя побежденным, но даже запросил пощады. В эту минуту на улице послышались первые звуки татарского барабана и грузинской зурны.

Настало гробовое молчание: каждый хотел убедиться, музыка ли это. Прислушавшись к мелодии, все удостоверились, что музыка приближалась. И бросились за ворота на улицу — двор мгновенно опустел.

Но скоро он набился пуще прежнего. У ворот показались два человека с факелами, сопровождаемые четырьмя музыкантами, а за ними еще два человека — тоже с факелами. Вслед шли три плясуна. И тут хлынула толпа, не. только присутствовавшая при бое баранов, но и собравшаяся по пути следования плясунов по городу в дом князя. Плясуны, приблизившись к балкону, поклонились князю. Толпа прокричала «ура!» и обступила их.

Четыре факельщика расположились на самых удобных для освещения арены местах. Два плясуна держали в руках нечто, похожее на короткую, но тяжелую булаву, третий держал лук, натянутый посредством веревки в виде полумесяца, украшенной железными кольцами. Артисты своим бренчаньем аккомпанировали музыкантам. Два музыканта играли на зурне, остальные — на барабане.

Нет, я ошибся, говоря, что музыканты играли на зурне: играли-то оба, это правда, но играли по очереди.

Эта волынка страшно утомляет музыканта, дующего в нее; только одна грузинская грудь не устает дуть в свой национальный инструмент. Мы имели дело с татарской грудью, и хотя она тоже прочна, но все же зурначи вынуждены были сменяться.

Первые звуки музыки, первые движения танцев вдруг были прерваны беспорядочной ружейной пальбой, раздавшейся, по-видимому, не далее как в полуверсте от нас. Плясуны застыли с поднятыми ногами, у игравших на зурне прервалось дыхание, барабаны умолкли, милиционеры вышли из рядов и бросились к оружию, всадники вскочили на своих всегда оседланных коней, зрители переглядывались между собой, будто вопрошая друг друга взглядами.

— Ничего, дети мои, ничего, — закричал князь, — это Бадридзе обучает милиционеров стрельбе. Эй, вы, плясуны, пляшите!

— Не лезгины ли это? — спросил я молодого князя.

— Вероятно, — отвечал он, — но Бадридзе там, и нам опасаться нечего.

И он, в свою очередь, произнес несколько ободрительных слов плясунам и музыкантам. Музыканты снова заиграли на зурне и забили в барабаны, плясуны заплясали.

Каждый занял свое место, и хотя в ответ на пальбу раздалось несколько ружейных выстрелов, никто уже, по-видимому, не беспокоился.

Татарская пляска довольно оригинальна и заслуживает внимания: два плясуна, вооруженные булавами, поместились на противоположных концах круга, в центре которого находился человек с натянутым луком. Они с быстротой и ловкостью, не уступающей акробатам Елисейских полей, вертели булавами вокруг своих голов, ловко перебрасывая их между рук и ног, тогда как третий плясун вытворял своим луком всякого рода движения, бряцал кольцами, сопровождая музыку, и без того достаточно дикую, еще более диким аккомпанементом.

Игравшие на зурне производили пискливые и раздражающие звуки, которые, однако, приводят в восхищение грузин, так же, как звуки волынки вызывают восторг шотландских горцев. Эта музыка будто удваивала силы плясунов, заставляя их делать сверхъестественные усилия. Движение, которое самый сильный из нас не мог бы продолжать и две-три минуты, длилось более четверти часа и, при всем том, плясуны, благодаря привычке или ловкости, казалось, не чувствовали ни малейшего утомления. Наконец и музыканты и плясуны остановились.

Как и вся восточная хореография, танец с булавами очень прост; он заключается в передвижении назад и вперед, но не по условленному рисунку или по каким-то правилам, а по капризу плясуна. Никогда, как у нас, актер не старается подняться от земли, и вообще руки играют в этом упражнении такую же важную роль, что и ноги.

После танца должна предстоять борьба. Двое из наших плясунов сняли с себя верхнее платье, оставив только широкие панталоны, поклонились князю, натерли ладони пылью и приняли позу [153] диких зверей, собравшихся броситься друг на друга. Впрочем, борьба — зрелище совершенно первобытное и одно из самых однообразных. Кто видал Магвета и Рабассона, тот может представить себе Алкидима и Милона Кротонского.

Это зрелище нисколько нас не поразило б, если бы не приключение — совершенно местное — не придало ему кошмарного характера.

Борьба была в самом разгаре, когда к сгрудившейся под балконом толпе зрителей, внимательно следившей за борцами, приблизился неизвестный, неся какой-то безобразный предмет на конце палки. По мере его приближения при мерцании факелов, бросавших на двор слабый блеск от каждого дуновения ветра, мы начали различать контур человеческой головы, которая словно шла самостоятельно, без туловища, чтобы принять участие в зрелище. Неизвестный вошел в круг и, позабыв о своем трофее, двинулся вперед.

И тогда все стало ясно. Человек был покрыт кровью, и на конце его палки красовалась только что отрубленная голова с открытыми глазами и искаженным ртом. Выбритый череп указывал, что это голова лезгина; глубокая рана рассекала череп.

Муане молча толкнул меня локтем, указывая на голову.

— Вижу как нельзя лучше, — сказал я и в свою очередь потянул за руку молодого князя. Что это такое? — спросил я.

— Бадридзе посылает нам свою визитную карточку через своего нукера Халима, — отвечал oн.

Между тем эту голову заметили уже все. Женщины сделали шаг назад, мужчины шаг вперед.

— Эй, Халим! — вскричал князь Тарханов по-татарски. — Что ты там принес?

Халим поднял голову.

— Голову предводителя хищных лезгин, которую посылает вам Бадридзе, — отвечал он. — Бадридзе просит извинить его, что не явился к вам; впрочем, он сейчас прибудет. Там было очень жарко, и он пошел сменить белье.

— Не говорил ли я вам, что он скоро дополнит дюжину голов? — сказал молодой князь.

— Так как отрубил голову этому разбойнику я, — продолжал Халим, — то господин Бадридзе дал мне ее, чтобы получить с вас, князь, полагающиеся за нее десять рублей.

— Хорошо, хорошо, — сказал князь, — подожди до вечера. Положи голову а таком месте, где ее не сожрут собаки; завтра выставим ее на нашем базаре.

— Слушаюсь, князь.

Халим исчез, взбежав по лестнице, ведущей на балкон.

Вскоре он вышел с пустыми руками, как видно припрятав голову в безопасном месте. Минут через пять явился и Бадридзе в безукоризненном костюме.

Лезгины угодили в приготовленную для них засаду; Бадридзе велел своим людям стрелять в них, и трое пали замертво — вот эту-то пальбу мы и слышали. Лезгины отвечали тем же, но Бадридзе ринулся на их начальника, и завязался рукопашный бой, в котором одним ударом кинжала Бадридзе раскроил череп своему противнику. Лезгины обратились в бегство.

Теперь ничто не препятствовало празднику идти своим чередом, а дамам — танцевать лезгинку.

Однако около одиннадцати часов вечера случилось еще одно событие. Мы заметили, что Халим пребывает в каком-то неспокойном расположении духа, лихорадочно ходит взад-вперед. Очевидно, он искал что-то и, казалось, очень сожалел о потерянном.

— Что ищет Халим? — обратился я к молодому князю.

Он допросил нукера и возвратился со смехом.

— Не припомнит, куда положил голову, — сказал молодой князь, смеясь, — и думает, что ее стащили.

Потом, обратившись к нукеру, он произнес, будто приказывал своей собаке:

— Ищи, Халим, ищи!

И Халим отправился искать голову и наконец с большим трудом нашел ее. Он положил ее на скамью в передней в темном углу; гости, не замечая головы, побросали на скамью своп плащи и шубы. Голова оказалась под шубами и плащами. Каждый, уходя, брал шубу или плащ. И наконец под последней шубой Халим нашел злополучную голову.

— Весело ли вы провели время? — спросил Иван, провожая меня в мою комнату.

— Вы и не можете представить себе, князь, — отвечал я.

На другой день голова лезгинского предводителя была выставлена на базарной улице, с надписью, сообщающей его имя и обстоятельства, при которых голова отрублена.


Комментарии

133. Обязательное условие (лат.).

134. Бурдалу Луи (1632-1704) — французский иезуит, проповедник.

135. Граф Клод-Фелибер Рамбюто (1781-1869) — французский государственный и общественный деятель.

136. В это время участковым заседателем уездного правления в Шемахе был Христофор Пантелеевич Бадридзе.

137. Генерал-лейтенант Григорий Ефимович Шварц — начальник Джаро-Белоканского военного округа.

138. Дюма описывает эту историю так, как она излагается в двенадцатом томе «Актов Кавказской археографической комиссии» (Тифлис, 1904, с. V). Из этого источника следует, что 7 августа 1857 года Даниэль-бек, изменив Шамилю, вернулся под покровительство Российской империи, ему возвратили генеральский чин, ордена, назначили большую пенсию. Даниэль-бек возлагал надежды на возвращение ему родового султанства Элису, но не получил его и в 1869 году уехал в Турцию, где его следы затерялись.

139. Астольф — легендарный английский принц, один из паладинов Роланда — героя рыцарской поэмы итальянца Лудовико Ариосто (1474-1533) «Неистовый Роланд».

140. Современное название этого народа — удины.

141. Чамчянц Михаил (1738-1823) — жил в Венеции, автор «Истории Армении» с древнейших времен до 1780 года.

(пер. П. Н. Роборовского и М. И. Буянова)
Текст воспроизведен по изданию: Александр Дюма. Кавказ. Тбилиси. Мерани. 1988

Еще больше интересных материалов на нашем телеграм-канале ⏳Вперед в прошлое | Документы и факты⏳

Главная страница  | Обратная связь
COPYRIGHT © 2008-2024  All Rights Reserved.