Мобильная версия сайта |  RSS
 Обратная связь
DrevLit.Ru - ДревЛит - древние рукописи, манускрипты, документы и тексты
   
<<Вернуться назад

АМИЛАХВАРИ И. Г.

ЗАПИСКИ

Глава XVIII

Кабардинская смута. — Смотр в Пятигорске. - Передвижение полка в Царские Колодцы. — Душет. — Лагерь под Тифлисом. — Встреча полка в Царских Колодцах. — Старожилы полкового общества. — Смотр великого князя Николая Николаевича. — Моя командировка в Красное Село. - Памятный день в моей жизни 23-го июля 1869 г. - Возвращение в полк. — Свидание с князем Барятинским. - Празднование столетнего юбилея ордена св. Георгия. — История дочери полка Марии Дегужи-Нижегородской.

Протекли два года мирной стоянки в Георгиевске, как вдруг случился эпизод, едва не толкнувший полк опять на старый знакомый ему путь военных тревог и походов. Это было волнение, внезапно охватившее в самом начале 1867 года всю Кабарду, при первом слухе об освобождении от рабства ее зависимых сословий. Россия, уничтожившая у себя крепостное право, уже не могла терпеть в своих пределах рабовладельческих племен, и потому крестьянская реформа в Кабарде была неизбежна. Но так как реформа эта подрывала в основе экономическое благосостояние высших сословий, то кабардинские князья встретили ее враждебно и объявили, что переселятся в Турцию со всеми своими подвластными. Им дали понять, что сами князья могут переселяться куда им [372] угодно, но что их рабы останутся в России и будут свободны. В некоторых местах вспыхнули волнения. Тогда начальник Терской области генерал-лейтенант Лорис-Меликов нашел необходимым сосредоточить в центре кабардинского округа хотя небольшую часть войск, чтобы пресечь беспорядки в самом начале и не допустить Кабарду до открытого восстания.

4-го февраля 1867 года, на самом рассвете, я получил телеграмму — немедленно выслать один дивизион драгун с полным числом рядов и с боевыми патронами на Баксанский пост, куда отправиться и самому для принятия начальства над собранными там войсками. Вызванные по тревоге 3-й и 4-й эскадроны в тот же день явились на р. Баксан и стали лагерем. Я прибыл вслед за ними и нашел там роту пехоты, две сотни волжских казаков и взвод артиллерии, над которыми и принял начальство. Кругом однако же царило такое спокойствие, что я проехал в Нальчик через всю Кабарду, сопровождаемый только тремя драгунами. На пути попадались мне одиночные всадники и целые их группы, но никто из них не обнаруживал никакого враждебного настроения. В Нальчике я застал почти всех кабардинских князей, съехавшихся на совещание с начальником области. Я явился к Лорис-Меликову и получил приказание оставаться при нем до роспуска собрания. Мы вышли к народу вместе; но едва Лорис остановился на крыльце и обратился к народу с речью, как слова его заглушены были мятежными криками.

Нельзя было не удивляться хладнокровию и выдержанности Лориса; перед ним стояла тысячная, возбужденная толпа, вооруженная с головы до ног; за ним виднелось пять-шесть офицеров и казаков, составлявших скорее почетную свиту, нежели военную охрану. Но именно это-то [373] присутствие духа, сознание собственной силы и дало делу иной оборот.

Выждав, когда утихнет первая буря, он громко крикнул:

— Эй, народ кабардинский! Слышал я, что есть у вас обычай, когда говорит старший, остальные молчат!

Все смолкло. Тогда он вошел в самую толпу и посреди наступившей тишины раздавался только один его голос. Речь его была тверда и внушительна.

«Как Баксан, — говорил он, — не может обратиться в своем течении назад в те горы, откуда стремится, так и дело освобождения крестьян, направленное властным словом русского царя, не может быть остановлено. Ваша религия, ваш семейный очаг, — вот ваша святая, неприкосновенная собственность, до которой никто никогда не коснется. Но сами вы, ваши рабы, ваши земли — все принадлежит русскому государю. Не думайте, чтобы вы могли противодействовать его властным велениям. Что мне ваше оружие? — Я сниму его когда захочу. Но не для этого я собрал вас. Я хочу разъяснить вам ваши собственные выгоды, те льготы, которые вам доставляет правительство»...

Он говорил долго, и речь его дышала такою любовью к народу, что кабардинские князья, в конце концов, сочли необходимым подчиниться реформе. Главные агитаторы, настаивавшие на переселение в Турцию, были арестованы. Среди них находился и князь Наврузов, человек еще молодой, но пользовавшийся особым уважением всей Кабарды. Он дал себя арестовать, но отказался выдать оружие. — «Поступайте со мной, как хотите, сказал он, я клянусь, что для личной обороны не трону из чехла винтовки, не выну из ножен кинжала, но оружия не сниму, потому что дал клятву не отдавать его в чужие руки.» Примеру Наврузова последовало еще девять человек, которые, [374] столпившись возле него, объявили, что будут защищаться. Всякая поблажка, при общем настроении умов, могла иметь для нас вредные последствия, и Лорис-Меликов объявил, что если через час они не положат оружия, то велит их расстрелять, как мятежников. Из лагеря был вызван взвод с боевыми патронами. Когда об этом узнал Наврузов, он отвечал спокойно: «Для благородного человека лучше умереть, чем нарушить данное слово. Передайте, что я ожидаю смерти».

Что было делать? Приходилось пожертвовать десятью отборными молодцами, чтобы заставить повиноваться остальных. Это был случай, вполне аналогичный с тем, который за 42 года назад совершился здесь же, в этом самом Нальчике. Тогда закубанцы разбили Солдатскую станицу, а в числе нападавших было и несколько князей из наших мирных кабардинцев. От грозного суда Вельяминова, про которого горцы говорили, «что он знает все, о чем каждый думает», не спасали ни знатность происхождения, ни связи, ни богатства, и виновные были арестованы. Один из них, молодой князь Джембулат Кучуков, сын кабардинского валия, отказался положить оружие и тут же был расстрелян Вельяминовым на глазах отца. С ним расстреляны были и двое других князей. Вельяминов взглянул на это дело, как на прямое исполнение своих служебных обязанностей, и тени погибших его не смущали.

Лорис был другой человек, чем Вельяминов. Ему недоставало той железной воли, которая не идет ни на какие компромиссы. Предстоящая казнь смущала его. «Я переживаю ужасные минуты душевного настроения, — сказал он мне, — и этот час мне кажется вечностью». Как тонкий политик он придумывал всевозможные выходы из этого положения, — но выхода не было. К счастью, один молодой [375] офицер генерального штаба Смекалов вывел всех из этого затруднения.

— «Послушайте, — сказал он Наврузову, — мы все удивляемся вашему характеру, но извините, не понимаем ваших побуждений. Вы не хотите отдать оружие ваше? Нам его и не отдавайте. Но у вас есть общественный дом; идите туда и сложите его перед изображением вашего государя». Эта мысль поразила Наврузова. «К стопам государя, - сказал он, — я охотно сложу не только оружие, но самую жизнь», — и действительно через пять минут кабардинцы вышли из общественного дома уже без оружия Таким образом, факт освобождения в Кабарде около двадцати тысяч крепостных людей совершился без потрясений и пролития крови.

Но это была уже не прежняя молодецкая победа кавказского оружия, — это был результат мирного, но усиленного труда администрации, который, проводя цивилизующие начала и в княжескую саклю, и в хижину раба, победил вековые предрассудки. Я возвратился на Баксанский пост и распустил отряд.

Но едва мы возвратились домой, как новая телеграмма вызвала полк уже в полном составе в Пятигорск на смотр великого князя. Все эскадроны, снова поднятые по тревоге, двинулись прямо с своих квартир и вечером, 25-го апреля, сошлись в станице Лысогорской, где был назначен ночлег. День был пасмурный; свинцовые тучи неслись с севера и, заволакивая небо, спускались все ниже и ниже. Скоро хлынул ливень, и началась такая гроза, что лошади, испуганные громовым ударом, разразившимся над самым лагерем, шарахнулись в сторону, сорвали коновязи и исчезли в степи. Полк остался пеший.

Оплошность с нашей стороны была большая, но я не мог упрекнуть в ней никого, кроме самого себя. Мне [376] нужно было при начавшейся грозе вызвать людей к лошадям, но я пожалел драгун и оставил их в палатках, последствием чего и были сорванные коновязи К счастью, первый эскадрон князя Чавчавадзе в это время только что еще подходил к Лысогорску и был на конях. Я послал его собирать табун; князь Чавчавадзе рассыпал весь эскадрон, но только под утро пригнал лошадей значительно измученных и перепавших, а некоторые забежали так далеко, что их приводили потом в течение целой недели.

Смотр тем не менее прошел благополучно В эти два года, благодаря усилиям Лотрека, мы сделали большие успехи и даже научились смотровым эффектам. Мой полк, переранжированный наново, производил внушительное впечатление, особенно лейб-эскадрон, составленный преимущественно из старых солдат-бакенбардистов, увешанных крестами и медалями. Лошади также подобраны были по мастям: 1-й эскадрон был весь гнедой, 2-й — вороной, 3-й — рыжий, и 4-й — бурый и караковый. Но чем особенно щеголял полк, так это офицерскими лошадьми, обратившими на себя внимание великого князя. Я выписал их еще в Майкопе из лучших воронежских заводов и в то же время нанял известного знатока берейторского дела маиора Иванова, сумевшего дать им тонкую и правильную выездку. Это был последний смотр в Георгиевске. Мы проводили великого князя и стали понемногу готовиться к новому походу — в Царские Колодцы.

В то время существовал порядок, по которому драгунский полк, квартировавший в Царских Колодцах, оставался там только два года, а затем сменялся другим, приходившим с Северного Кавказа. Этим имелось в виду с одной стороны держать кавалерийские полки в постоянной готовности к движению, а с другой — дать им возможность поочередно участвовать в общих кавалерийских [377] сборах, производившихся на Северном Кавказе. Таким образом, в 1866 году Северский полк сменил переяславцев, а в 1868 году пришла наша очередь сменить северцев.

Из Георгиевска мы выступили 4-го сентября и 25-го прибыли в Тифлис. Памятным эпизодом этого похода осталась дневка в Душете, где встретил полк с хлебом и солью мой старый отец, князь Гиви, приехавший для этого из Чал почти со всеми соседними помещиками. Накануне прихода полка, в Душет согнали целые стада быков и баранов, пришли целые транспорты с хлебом и фруктами, а на особых арбах доставлены были из заветных мараней огромные кувшины вина. Офицеры и солдаты обедали в поле и, сидя на земле, ели грузинские блюда: беджи, чихиртму, лососину из Арагвы, горную форель, плов, шашлык и фрукты. Шашлык жарился тут же на огромных вилах и на них же дымящимися, ароматными кусками разносился гостям. Вино пилось из азарпеш, турьих рогов и всевозможных хитрых кувшинчиков, которых так много в посудных кладовых наших помещиков. Тостов и общих, и одиночных, по самым замысловатым и всегда неожиданным поводам, которые только может придумать развеселившийся грузин, было великое множество. В числе гостей находился и наш известный исследователь классической старины Платон Иосселиани, который, поднявшись с бокалом в руке, припомнил нашу седую старину и затем говорил о том, какое великое значение имела Россия в исторической жизни нашей маленькой, но прекрасной родины. «Поднимая бокал, — сказал он в заключение, — я обращаюсь к великой стране, защищающей доселе славу Грузии и высокое сокровище ее — православие. Я пью за русское победоносное войско, за ваш, покрытый славою, полк, служащий в данный момент ее [378] представителем, за вашего командира, достойно поддержавшего служебное значение нашего дворянства в среде великого русского народа». Пропировали мы весь день и двинулись дальше в Тифлис, где нас расположили лагерем на Дигомском поле, около Веры.

Когда мы пришли, период учебных занятий в лагере уже окончился, и начались смотры великого князя. Они начались со смотра драгунской бригады, вызвавшего почти все население Тифлиса на Дигомское поле. Накануне был сильный дождь, прибивший пыль, и каждое перестроение драгун картинно выделялось перед глазами зрителей. Пыль, обыкновенная союзница кавалерии, скрывающая своими облаками те или другие погрешности, на этот раз могла бы скрыть только правильность и стройность движений. «Надо отдать справедливость, — сказал великий князь, — что долгие годы войны не убили в наших драгунах регулярного строя; видно, что полки много работали, и время, проведенное ими в своих штаб-квартирах, не пропало даром».

За то смотровая стрельба была до того неудачна, что ничтожность процента, просто изумила великого князя. А так как теоретические познания нижних чинов, проверенные особо назначенными для того инструкторами, оказались вполне удовлетворительными, то пришлось остановиться на мысли, что старые, избитые в походах, ружья совершенно негодны и требовали перемены. Последствием нашей неудачной стрельбы и было то, что вопрос о перевооружении Кавказской армии значительно подвинулся вперед, и мы, спустя несколько лет, получили наконец новые ружья системы Крика, — теперь давно уже отошедшие в область преданий.

По окончании стрельбы, Северский полк ушел обратно в свою штаб-квартиру, а мы приняли участие в больших маневрах, производившихся в окрестностях Тифлиса. Эти маневры были замечательны тем, что послужили предметом [379] любопытного спора, занимавшего тогда все умы относительно той роли, которая предстояла кавалерии в будущих войнах. «Я убежден, — сказал мне великий князь, — что ты покажешь на деле, что можно и должно ожидать от действия хорошей кавалерии в современном бою». Наш полк был на маневрах единственным кавалерийским полком, и потому внимание всех было обращено на нас. Маневры длились два дня, не прерываясь ни днем, ни ночью и надо сказать правду, что быстрые превращения конницы в пехоту и пехоты в конницу, засады и внезапные нападения, игравшие первенствующую роль, при быстрых перелетах кавалерии с места на место, нередко совершенно парализовали массу огня, и эффекты являлись поразительные даже там, где в расчет принималась только одна численность сил. Особенно памятен мне эпизод, так сказать, закончивший собою маневры. Я послан был с двумя эскадронами обойти неприятеля, стоявшего за Курою. Переправляться в виду его пикетов было невозможно, и я, сделав огромный переход, бросился вплавь, возле немецкой колонии в Куках, где не было никакой переправы. Бешенная Кура была в разливе, и предприятие казалось настолько опасным, что я счел необходимым окружить штандарт лучшими пловцами из офицеров и нижних чинов. Переплыли однако благополучно, и, появившись с той стороны, откуда никто не мог ожидать кавалерии — решили маневр. Великий князь сам подъехал к полку и благодарил его за эту, как он сказал, чересчур рискованную переправу.

Период маневров закончился общим парадом, после которого великий князь приказал остаться одному нашему полку. Он подъехал к фронту вместе с братом великой княгини Ольги Феодоровны, принцем Баденским, участником наших кавказских походов, и принц приветствовал нас, как старых боевых соратников, [380] любуясь горячим полковым ученьем и нашими атаками; быть может напомнившими ему много-много из пережитого им прошлого...

Этим ученьем закончился компамент, и 27-го октября мы выступили в Царские Колодцы, где нас ожидала такая же, как встарь, сердечная встреча. Пусть, под влиянием новых взглядов, исчез тот славный исторический мундир, который был известен целой Кахетии, пусть время не оставило в рядах полка никого, кроме старого маиора Авалдова, кто бы помнил стоянку в Царских Колодцах в ту боевую пору, когда лица и события сменялись в них как в калейдоскопе. Но если не осталось ни мундира, ни старых людей, то осталось старейшее их — имя полка, а оно то и было всем дорого. Старика Нечволодова мы уже не застали в живых; он умер и покоился на общем кладбище, но Екатерина Григорьевна, бывшая последовательно балованною дочкою полка, потом доброю сестрою, с которою каждый делил по братски и горе, и радость, затем любящей матерью и, наконец, на многие годы всепрощающей бабушкой — стояла во главе отставных драгун, встретивших нас с хлебом и солью. С нею вместе вышла и другая, уже столетняя старушка — Бальцер, помнившая еще то время, когда венчалась на царство царица Екатерина II. Опираясь на клюку, она благословила дрожащею рукою полк, с которым неразрывно сливались все ее воспоминания. Бальцер доживала свой долгий век в Царских Колодцах, в госпитале, где, по желанию великого князя, ей была устроена отдельная уютная комната, которую она покидала только, чтобы провести вечер в обществе наших офицеров. Молодежь окружала ее заботливостью и никогда не отказывала поиграть с ней «в дурачки», единственная игра, которую она еще помнила. Старушка играла очень серьезно, сердилась, [381] когда веселая молодежь плутовала или подтасовывала карты, и нередко грозила шалунам своею клюкою.

Приятно было проводить время среди наших последних магиканов, но и работы у нас было вдоволь, — готовились к смотру великого князя Николая Николаевича, который, со времени своего назначения генерал-инспектором кавалерии, еще не видел кавказских драгун. Он прибыл в Царские Колодцы 7-го апреля 1869 года, вместе с великим князем Михаилом Николаевичем и на другой день произвел смотр. Строевые ученья сошли хорошо. Граф Лотрек успел уже познакомить нас с теми реформами и взглядами на кавалерию, которые проводились великим князем, и мы, насколько возможно, старались применяться к ним, что не укрылось от внимания великого князя. «Есть еще недостатки, — сказал он по окончании ученья, — но при замеченном мною общем усердии эскадронных командиров, они могут быть исправлены в короткое время». За то выводка лошадей вызвала крайнее его неудовольствие. По конскому составу наш полк действительно был слабее других полков в дивизии, и число лошадей запаленных, слепых, слабых и разбитых на ноги было так велико, что заменить их всех одним годовым ремонтом не представлялось возможности. Все, что зависело лично от нас: содержание, чистка и ковка — были удовлетворительны, а в остальном мы были уже неповинны. Наш августейший главнокомандующий разъяснил это обстоятельство тем, что Нижегородский полк вынес на себе главную тяжесть войны, когда ему поневоле приходилось заполнять ряды не годовыми ремонтами, которых не было, а тем, что попадалось под руку. Генерал-инспектор выслушал это объяснение и тут же приказал назначить в Нижегородский полк, сверх годового ремонта, еще 40 молодых лошадей [382] из других резервных эскадронов, чтобы освежить разом весь конский состав его.

В то же время, по мысли великого князя, решено было командировать на лето в Красносельский лагерь из Кавказской армии трех генералов и двух штаб-офицеров, чтобы дать им средство ближе ознакомиться со всеми новейшими взглядами на военное дело и с теми порядками внутренней службы, которые были приняты в России. В числе этих лиц назначен был и я. В Красном Селе мы присутствовали при всех домашних учениях гвардии, а мне, как представителю кавказских драгун, великий князь приказал показать во всей подробности полки лейб-гвардии гусарский, уланский и конно-гренадерский.

В июле месяце в лагерь прибыл государь и начались смотры, на которых нам приказано было находиться в свите Его Величества. Однажды, это было 23 июля, когда смотр назначен был учебному кавалерийскому эскадрону и эскадрону юнкеров Николаевского кавалерийского училища, ко мне на квартиру неожиданно явился придворный чиновник. Я его принял. «Государю Императору, — сказал он, — угодно быть на сегодняшнем смотру в мундире Нижегородского полка, а у нас нет вальтрапа. Я объездил уже все петербургские магазины и мастерские и нигде не нашел готового. Одолжите свой». Со мною был только один вальтрап, н я поставлен был в критическое положение. «Хорошо, ответил я, возьмите, я найду для себя у кого-нибудь из моих офицеров». Радостный чиновник ускакал, а я послал в учебный эскадрон разыскивать вальтрап и, к счастию, у капитана Витте их оказалось два. Я завладел одним, хотя далеко и не первой свежести, но, слава Богу, что нашел и такой. В ожидании государя, вся свита построилась на правом фланге. Ровно в пять часов показалась царская коляска, и все с удивлением заметили, [383] что государь был не в обычной форме, в какой его привыкли видеть на подобных смотрах, а в армейском мундире и в фуражке с белым чехлом. Государь действительно был в форме Нижегородского полка. Я один знал, что это будет так, но не ожидал того, что случилось. Когда коляска остановилась, государь сел на подведенного ему рослого гнедого коня, заседланного также нижегородским вальтрапом и шагом направился к свите. «Князь Амилахвари!» раздался вдруг его звучный голос. Я дал шпоры и, выскочив вперед, остановился перед государем. Император взял под козырек. «Имею честь явиться к командиру Нижегородского драгунского полка!» — произнес он громким отчетливым голосом. Все внимание обратилось на нас. Я наклонился с седла, чтобы поцеловать руку государя, но он обнял меня и сказал: «Передай полку, что я горжусь носить его славный мундир.» Затем государь вынул из ножен свою шашку и, передавая ее прусскому генералу Вернеру, сказал: «Посмотрите какую славную шашку поднесли мне мои нижегородцы». Вернер, долго служивший у нас на Кавказе и раненый два раза, внимательно осмотрел клинок и сказал «Да, Ваше Величество, это один из старейших клинков, какие мне только доводилось видеть». Он передал шашку военному министру Д. А. Милютину, и она пошла ходить по рукам, а государь терпеливо ждал, пока она к нему возвратится. «Где вы добыли такой клинок? спросил он меня. «В Кабарде, Ваше Величество. — «Спасибо, еще раз», сказал государь и, вложив шашку в ножны, тронул лошадь вперед Свита поскакала за государем.

Из Красносельского лагеря кавказцы вынесли самые сердечные и теплые воспоминания о великом князе Николае Николаевиче. С тех пор прошло много лет, великий князь давно уже в могиле, но современники и до сих [384] пор с восторгом вспоминают время, проведенное под непосредственным его начальством. Он был любимец солдат и офицеров. Все привыкли видеть его возле себя каждую минуту, и потому внезапное появление его никого не смущало; напротив, взор солдат загорался любовью и, часто утомленные, они удваивали энергию, чтобы отличиться «перед своим князем». Никто никогда не видал его хмурым, гневным, или раздраженным; ошибки, неизбежные там, где есть люди, исправлялись им быстро и спокойно; всегда находились у него про запас и ласковая шутка и доброе слово. Таких учителей у нас было немного. Глядя на великого князя, и все остальные относились к нам с предупредительною любезностью. Государь также был к нам внимателен и милостив. Выезжая из Красного Села, он нам сказал между прочим: «А с вами я не прощаюсь; я прощусь с вами у себя дома в Царском Селе». Через несколько дней действительно мы были приглашены к обеденному столу в царскосельский дворец. Государь принял нас по домашнему, в своем рабочем кабинете, и, показав на большую картину, изображающую въезд его в Тифлис, когда он был еще цесаревичем, сказал: «Вот одно из лучших воспоминаний моей жизни». За обедом государь сам подчивал нас бургонским вином, говоря, что оно должно напоминать нам наше славное кахетинское. Обед прошел чрезвычайно оживленно, а затем, милостиво простившись с нами, государь приказал показать «своим дорогим гостям» все достопримечательности Царского, что заняло у нас время до самого вечера.

В обратный путь я выехал вместе с капитаном Витте, возвращавшимся из учебного эскадрона в полк (Витте был родной брат нынешнего графа Витте. Впоследствии, 2-го октября 1877 года, он за свою безумно-смелую атаку с одним эскадроном против шести турецких таборов получил георгиевский крест.). [385] Проезжая Курск мне пришла в голову мысль испросить позволения представиться фельдмаршалу князю Барятинскому, проживавшему тогда в своем курском поместье. Я написал об этом к управляющему его двором и получил ответ, что фельдмаршал с удовольствием примет своих кавказских сослуживцев. Любезность князя простерлась до того, что он выслал за нами даже свой экипаж. Мы застали его страдавшим подагрою; он сидел в вольтеровском кресле, но в сюртуке Кабардинского полка с двумя Георгиями в петлице и на шее. Мы разумеется явились в парадной форме. При нашем входе он встал, опираясь на палку, и сказал: «Командира Нижегородского полка фельдмаршал не может принять иначе, как в кабардинском мундире и с Георгием». Разговор тотчас перешел на Кавказ. Барятинский говорил, что он живет в воспоминаниях о прошлом. «Я всех вас помню, вы все живете у меня вот здесь,» - сказал он, указывая на сердце. «Взгляните сюда,» — и он показал рукою на стену. Мы обернулись и с удивлением увидали плохую литографию с известной картины Карадини «группа нижегородских офицеров. — «Не называйте никого, сказал он, я сам назову вам всех,» — и он безошибочно произнес до тридцати фамилий.

У князя Барятинского мы прогостили три дня, которые прошли незаметно среди оживленных рассказов, прогулок и катаний по окрестностям. Но где бы мы ни были, разговоры наши все возвращались к Кавказу. «Полюбите его так, как мы его любили, — говорил Барятинский, обращаясь к Витте, как к представителю юного кавказского поколения. — Его народы достойны любви и уважения. Они рыцарски храбры, и чтобы про них не говорили, исполнены добродушия. Вот посмотрите, — он указал на шашку, висевшую у него в кабинете — это шашка Шамиля. Знаете ли, как он [386] поступил со мною? Перед отъездом в Мекку, он гостил у меня несколько дней, а потом, когда экипажи его уже были поданы, вошел ко мне в кабинет, снял с себя вот эту самую шашку, и говорит: «Тридцать лет носил я эту шашку и никто не мог ее снять с меня. Ты мог снять, но не снял, — и она никому не должна принадлежать, кроме тебя. Теперь я иду молиться, — возьми ее на память». Он наклонился и положил ее к моим ногам. Я его обнял, а шашку повесил рядом с моим фельдмаршальским жезлом.

Вспоминая о прошлом, Барятинский рассказывал целую массу анекдотов из собственной своей кавказской жизни. «Однажды, будучи еще флигель-адъютантом, - говорил он, — я ехал в Тифлис и был застигнуть на военно-грузинской дороге, около Пассанаура, сильною грозою. Экипаж сломался и я, оставив при нем камердинера, пошел на станцию пешком. На встречу мне едет верхом какой-то грузин. Увидев русского офицера, идущего под ливнем, он соскочил с лошади — «Садись», говорит, и поезжай. Я приду на станцию и возьму свою лошадь». Я дал ему полуимпериал; он отказался. Доехал я до станции на коне, выспался, а между тем подошел экипаж и мне доложили, что лошади запряжены. Выхожу садиться и вижу, мой грузин стоит у крыльца. — «Князь, давай деньги». — «Да ведь я тебе давал, ты не взял.» — «Не взял, это правда. Да видишь ты, я думал ты бедный офицер, пешком идешь; как думаю взять с бедного офицера? А теперь давай, я знаю, кто ты». Я дал ему пригоршню червонцев... «А наш кавказский солдат», — вдруг заговорил он, одушевляясь Что это за прелесть! Где найдешь ему подобного? Я был уже главнокомандующим. Еду один раз из Шуры с князем Григорием Орбелиани в его коляске; четверка славная, на козлах правит полковой фурштадт, Я много [387] курю дорогой, а тут, как нарочно, камердинер забыл положить мне спички. — «Досадно, говорю я Орбелиани, закурить нечем». Гляжу, фурштат полез молча за голенище, вынул кресало, не торопясь высек огонь, и, не глядя на меня, через плечо подает зажженный трут: «Закуривайте!»... — «А помните ли вы кабардинский праздник, вскоре после приезда моего на Кавказ; ваши драгуны также приходили тогда в Хассав-юрт. Это было перед Ауховскою экспедициею. Кабардинский полк пригласил меня на вечер. Стали разносить пунш, и, разумеется, мне первому. Взял я с подноса стакан, отхлебнул и невольно сказал: «у, какой крепкий»! — «Да и полк-то крепкий, ваше сиятельство», ответил солдат, разносивший поднос, точно мое замечание относилось непосредственно к нему. Вот он наш настоящий старый кавказский солдат, ставивший выше всего на свете славу своего полка и не смущавшийся не перед чем, даже перед своим главнокомандующим».

Барятинский показал нам также лодку-плащ, присланную ему из Америки. Плащ, как плащ, а если надуть его, то образуется лодка, для которой весла также складные помещаются тут же в карманах плаща. Во время одной из прогулок Барятинский велел казаку надуть этот плащ, и мы свободно переехали на нем на другой берег Сейма. «Вот, если бы такие лодки, да нашим драгунам», сказал он задумчиво. Он хотел писать о ней государю, но что сталось впоследствии с этим, во всяком случае не лишенным оригинальности изобретением, — мне неизвестно.

От Барятинского мы проехали в Киев, видели князя Дондукова-Корсакова и там опять все те же разговоры и воспоминания о Кавказе. Возвратился я в полк не задолго до георгиевского праздника, который в этом году должен был праздноваться с особенною торжественностью, по [388] случаю столетнего юбилея ордена. Великий князь, находившийся тогда в Петербурге, телеграфировал в тот же день в Тифлис: «Сейчас иду во дворец, где на большом выходе буду нести орденские знаки императрицы Екатерины». Князь Мирский, заступавший его место, тотчас сообщил телеграмму во все полки и в свою очередь телеграфировал великому князю, «что Кавказская армия желает видеть знаки ордена святого Георгия первой степени на груди его высочества, своего обожаемого главнокомандующего». Это сердечное пожелание оказалось пророческим, и через восемь лет мы с гордостью увидели на своем вожде георгиевскую ленту. Из уст в уста передавались тогда слова государя: «Повинуясь воле учредительницы нашего военного ордена, я, как гроссмейстер его, сегодня возложил на себя первую степень, но мне особенно дорог крест 4-й степени, который я ношу, — и день, в который я получил его на Кавказе, принадлежит к числу счастливейших в моей жизни»... Празднование юбилея продолжалось в Петербурге три дня и, таким образом, торжество это захватило в свой круг и наш полковой праздник.

В этот день все нижегородцы, бывшие тогда в Петербурге, приглашены были к царскому столу, и государь, провозгласив тост за Нижегородский полк, тут же поздравил бывшего командира его князя Дондукова генерал-адъютантом, а генерала Багговута, под начальством которого полк стяжал победные лавры под Баш-Кадыкларом и Кюрюк-Дара, повелел зачислить в списки полка с правом носить нижегородский мундир. Таким образом, старые полковые предания оживали вновь, и полк опять увидел в своих рядах имя вождя, о котором память никогда не умирала. Этим закончился 1869 год, а летом 1870 полку приходила очередь снова возвратиться на Северный Кавказ. [389]

Здесь я на время прерву свои воспоминания, чтобы рассказать грустную утрату понесенную полком в лице его любимой и балованной дочери. Это была та маленькая Афизе, которая взята была в плен за восемь лет тому назад поручиком Махатадзе. Об этом я уже говорил раньше, а потому не буду повторять тех обстоятельств, при которых маленькая черкешенка сделалась военною добычею нижегородцев.

Когда Махатадзе привез ее в полк, девочка имела на вид не более четырех или пяти лет; цветные лохмотья покрывали ее исхудалое тельце; она была некрасива собой, или, по крайней мере, казалось такой под толстым слоем грязи и пыли, свидетельствовавших о долгом скитании ее по лесам после разгрома родного аула. Она не хотела или боялась заговорить, не отвечала на вопросы и глядела дикой испуганной козочкой; с трудом добились только, что ее зовут Афизе.

Впоследствии лазутчики разузнали, что убитый отец ее был уздень 1-ой степени, по имени Дегужи, что семейство его вместе с ним переселялось в тот день в другой аул и, вероятно, успело бы спастись, если бы сам Дегужи не соблазнился, по-видимому, легкой возможностью убить русского офицера. Искушение это стоило ему головы, а дочери его — плена; жена его успела бежать, и что сталось с нею и с мальчиком, которого Махатадзе видел мельком при отце во время катастрофы, — осталось неизвестно. Судя по оружию, снятому с Дегужи, он принадлежал к людям зажиточным. Его винтовка и пистолет были богато оправлены в серебро; но особенно хороша была шашка с мавританским клинком, на котором высечена была золотом арабская надпись: на одной стороне — «Без нужды не выну», а с другой «Вложу со славой». К сожалению, [390] я не припомню и не могу сказать теперь, у кого находится эта замечательная шашка.

В среде офицеров моего дивизиона тогда же возник вопрос: что делать с девочкой? Мы вспомнили старый обычай полка, и по примеру Кати Нечволодовой и Нины Чавчавадзе, решили признать ее дочерью полка, заботиться о ее воспитании и, по возможности, вывести на светлую дорогу. Мне, как старшему из наличных офицеров, пришлось взять ее на свое попечение. Тотчас поскакал унтер-офицер в Григорьевское укрепление, где были наши квартиры, чтобы приготовить для нее чистое белье, одежду и обувь. Когда мы вернулись домой, девочку обмыли, приодели и приютили в моей палатке. Ближайший надзор за нею я поручил старому солдату Анаскевичу и фельдшеру Плуталову, которые заменяли ей няньку и были первыми ее воспитателями. Простая добрая ласка русского солдата победила упрямство маленькой дикарки, и она всей душой привязалась к этим страшным чужим людям, которые носили ее на руках, кормили ее лакомствами, делали ей такие красивые игрушки и рассказывали такие чудные сказки, которые она мало-помалу стала понимать и даже увлекаться ими. Понемногу маленькая Маша, как называли ее в полку, освоилась с своим положением; офицеры баловали ее на перерыв; она стала называть их братьями и только дичилась одного Махатадзе, не смотря на все его добродушие и ласку. Быть может, при виде его, в маленькой головке смутно возникала страшная картина смерти отца. Она однако никогда не высказывала это, видимо даже старалась побороть в себе это чувство, — но впечатление было уже чересчур сильно.

— «Маша, сказал я ей однажды, твоя мать жива, и если ты хочешь, то можешь возвратиться к ней». — «Я не пойду к матери», гордо ответила девочка. — «Почему?» — «Когда [391] русские догоняли нас, мой отец вернулся и хотел спасти меня, но его убили; мать же моя бежала и меня покинула. Зачем же я пойду к ней»? Прошло после того около года, дивизион мой перешел в Николаевскую станицу, и шестилетняя Афизе была окрещена станичным священником; восприемниками были: командир полка Граббе и жена одного казачьего есаула. Афизе при св. крещении наречена была Марией, а по имени восприемника получила отечество Николаевна; фамилию ей присвоили двойную Дегужи-Нижегородская. В тот же день все офицеры полка, собравшись на крестинный пирог, постановили обеспечить будущность Маши материальными средствами, а для этого установили постоянные взносы из жалованья, — впредь до ее замужества. Обязательство это распространялось не только на наличных офицеров, но и на тех, которые впоследствии будут поступать или переводиться в полк. В то же время в пользу «Нижегородской Маши», как писалось даже в официальных бумагах, поступило много посильных пожертвований и от посторонних офицеров.

В жизни детей всегда встречается какое-либо выдающееся из ряда происшествие, которое дает толчок любознательности и вызывает перелом в обычном ходе их умственного развития. Таким важным событием в детской жизни Маши был приезд государя, посетившего Кавказ в 1861 году. Мы стояли тогда в лагере у Хан-Кенды, куда государь прибыл ночью. На следующее утро он обходил лагерь; войска вызваны были на линию; на правом фланге нижегородцев стоял начальник дивизии генерал Тихоцкий, командир полка Граббе и рядом с ним я. Маше велено было оставаться в палатке; но девочка, слышавшая в последние дни нескончаемые разговоры про предстоявший приезд государя, волновалась не менее других и наконец не выдержала. Одевшись в красивый азиятский [392] костюм, она потихоньку пробралась позади своих драгун, и, подвигаясь постепенно все дальше и дальше, остановилась наконец рядом с Тихоцким. Никто ее не заметил. Все внимание и все взоры обращены были на приближавшегося государя. Громкое «ура» неслось по линии и гулким перекатным эхом отдавалось в горах. Минута поистине была торжественная. Афизе подвинулась еще вперед — и очутилась лицом к лицу с государем. Внезапное появление маленькой девочки среди военного стана, исключавшего, казалось, всякую возможность присутствия в нем постороннего лица, а тем более ребенка, — видимо удивило государя. Он приостановился. «Это что у вас»? — спросил он Тихоцкого. Все оглянулись и только тут увидели свою Афизе. Тихоцкий доложил государю историю девочки, усыновленной нижегородцами. Государь обласкал ребенка и, взяв его за руку, повел с собою по лагерю. Так счастливая девочка, рука в руку с русским императором, и обошла весь лагерь. Вернулась она гордая и радостная: государь дал ей конфект и целую пригоршню серебряных денег. Маша оставила конфекты у себя, а деньги раздала Анаскевичу и Плуталову.

С этого момента Маша точно выросла на целый год; она уже не удовлетворялась теми сведениями, которые сообщали ей Плуталов или Анаскевич, ничего не видевшие дальше Кавказа, а ее любознательности не было границ. Решили отправить ее в Тифлис, и брат мой Николай, впоследствии убитый на правом фланге, отвез ее и поместил в частный пансион г-жи Фавр. Живая от природы и резвая, Маша усердно принялась за науки, и Фавр время от времени сообщала мне об ее успехах. «Она добрая девочка, говорилось в одном из ее писем, и надеюсь, что из нее выйдет славная девица». Потом поместили ее в заведение св. Нины, здесь она все реже и [393] реже вспоминала свое вольное детство, свои аулы и горы; прелесть дикой горской жизни теряла для нее уже свое обаяние, являясь пылкому воображению, только неясными призраками сонного видения. Она слишком рано начинала жить иною жизнью, жизнью ума и сердца. Мы снабдили ее большим альбомом, в котором находились карточки всех офицеров полка и, перелистывая их, маленькая Маша чувствовала себя как бы в кругу дорогих существ, которые любили ее и о ней заботились. Меня она называла в своих письмах не иначе, как папашей, и детские письма ее были интересны своею наивностью и задушевностью. Наши офицеры, которых судьба забрасывала в Тифлис, никогда не упускали случая повидаться с своей любимицей, и сообщали сведения о ней товарищам. Один из них Шишков, писал мне, что он был на бале в заведении св. Нины, видел Машу и танцевал с ней. Великий князь Михаил Николаевич был также на балу, много говорил с Машей и спросил Шишкова, кто об ней теперь заботится? тот ответил, что все офицеры полка и в особенности князь Амилахвари.

Будущность ясная и тихая, казалось, улыбалась Маше. Но к сожалению, повторилась история, так часто случающаяся с детьми, попавшими в непривычную для них обстановку. Как оранжерейный цветок, пересаженный в грунт, не редко погибает, не выдержав приливов света и воздуха, так и полевой цветок, поставленный разом в оранжерейные условия, чахнет и умирает в тюремном заключении. Этот цветок и может служить эмблемой нашей Маши. Проводя в прежнее время целые дни в палатке или на открытом воздухе, шлепая по целым часам босыми ноженками по грязи, она чувствовала себя физически гораздо бодрее, нежели в городе. Обстановка комнатной жизни и прилив все новых и новых впечатлений, отразились [394] гибельно на ее организме. Упорная золотуха появилась сперва на голове, а потом бросилась в грудь; ее лечил известный в Тифлисе медик Прибиль, но болезнь в начале весны 1865 года сделала такие успехи, что начальница заведения писала в полк, советуя взять Машу и отдать ее на излечение какому-нибудь туземному медику. Я распорядился тотчас отправить ее к себе в горийское имение Чалы. Там, благодаря заботам моих родных, она поправилась и снова возвратилась в заведение.

В сентябре месяце 1865 года, Машу перевели в закавказский девичий институт, но здесь она заболела скарлатиной, простудилась вновь, и доктора заявили, что Маша больна чахоткой, и болезнь принимает такие размеры, что ей необходимо переменить обстановку и климат. В феврале 1868 года мы взяли се из института опять в деревню, а лето она провела вместе с классными дамами в Железноводске, где, судя по ее письмам, много танцевала и веселилась, а потом снова жила некоторое время в Чалах. Полк, между тем, перешел в Царские Колодцы. Чувствовала ли Маша, что ее жизнь вместо расцвета угасает, но только она высказала горячее желание жить и не покидать родного полка. Я взял ее к себе и в кругу семьи моей она нашла те ласки, которые так нужны были этой молодой, нежной натуре. Ей шел уже пятнадцатый год. Эта была девушка довольно высокого роста, стройная и если не красавица, то с добрым симпатичным лицом, оживлявшимся быстрыми и умными глазами. В сухом климате Царских Колодцев Маша стала чувствовать себя хуже и зимою тихо неприметно угасла.

Похороны были торжественные; весь полк, офицеры и солдаты, сопровождали гроб своей Маши под трогательные звуки погребального марша. Над гробом дочери полка, взятой в бою ребенком, воспитанной офицерами и [395] скончавшейся у них на руках, устроен кирпичный склеп и над ним воздвигнута каменная часовня; кругом прекрасный цветник. Часовня стоит в углу церковной ограды, и ее оштукатуренные стены издали бросаются в глаза своею яркою белизною; крыльцо — из тесаного камня. Высокий шпиль покрыт листовым железом, а над шпилем крест. Внутри часовни — роза со сломанным стеблем, — эмблема так рано угасшей жизни и образ св. Марии. Под образом надпись: «Сооружен Нижегородцами. Здесь покоится прах дочери Нижегородского драгунского полка, Марии Дегужи, взятой в плен ребенком в ущельи реки Афипса 7-го августа 1860 года. Скончалась 1868 года. Цвела 15 лет».

Памятник был освящен 1-го июня 1869 года. Тогда же посадили вокруг него четыре дерева: одно я сам, другое моя жена, третье один из офицеров, участвовавший в деле 7-го августа и четвертое — инженерный офицер, строивший памятник. В день его открытия был церковный парад. Обходя ряды, я остановился перед Лазовым, одним из тех драгун, которые были при взятии в плен Марии, и под наплывом живых воспоминаний о прошлом, поздравил его унтер-офицером. Надо было посмотреть на лица солдат чтобы прочесть на них, как много переживали они в эту минуту. В благодарность за сооружение памятника, старший вахмистр Плетеницкий и новый унтер-офицер Лазовой во время поминального обеда от имени солдат поднесли инженеру простую драгунскую шашку с перевязью. [396]

Глава XIX.

Открытие памятника в Кара-Агаче. — Передвижение полка в Пятигорск. — Нижегородцы на народном празднике в с. Чалы. — Встреча в Пятигорске с северцами. — Моя поездка в Штутгарт с полковою депутациею. — В германской армии. — Возвращение в полк и высочайший смотр во Владикавказе. — Государь назначает меня флигель-адъютантом. — Пребывание государя в Гори. — Производство меня в генерал-маиоры и сдача полка.

Пришлось нам ознаменовать наше пребывание в Царских Колодцах сооружением и другого памятника на полях Кара-Агача, там, где в старые годы стоял стан нижегородцев, охранявших Кахетию. Давно занимала меня мысль почтить память наших доблестных предков, от которых мы унаследовали громкое имя полка, облетевшее целый Кавказ. И памятник, воздвигнутый им именно здесь, на полях, исчезнувшего уже с лица земли Кара-Агача, должен был бы послужить знамением блестящего прошлого и порукою за продолжение славного будущего. Придет час, и наши внуки, быть может, на этом же месте помянут и нас. Кто не дорожит прошлым, тот не достоин и будущего. При помощи инженерного офицера, заведывавшего работами в Царских Колодцах, памятник наконец был постановлен. [397] Он представлял собою высокий, сложенный из камня обелиск, в который вделана икона, а под нею чугунная доска с высеченною надписью: «В память пребывания Нижегородского драгунского полка в Кара-Агаче с 1813-го по 1845-ый год». Скромный памятник обнесен решеткой и обсажен диким инжиром.

При церемонии открытия его присутствовал весь полк, все население Царских Колодцев и жители Кахетии, съехавшиеся без всяких приглашений из ближних и дальних окрестностей. Самое освящение памятника и народный праздник, устроенный по этому случаю, произвел на всех глубокое впечатление. Мне пришлось убедиться в этом по следующему случаю. Я был с полком уже на Северном Кавказе, когда меня постигла тяжкая болезнь, едва не сведшая меня в могилу. Молва об этом дошла до Царских Колодцев, и вот, что писал мне тот инженерный офицер, который строил кара-агачский памятник: «Молва о вашей тяжкой болезни дошла и до нас; все были глубоко опечалены, и я под гнетом своих дум зашел помолиться в церковь. Службы не было. Церковь была пуста, и только возле самого алтаря виднелась согбенная фигура старого драгуна, в потертом нижегородском мундире; он стоял на коленях и усердно припадал седою головою к каменному помосту. О чем он молился — не знаю, но его молитвенное настроение невольно передалось и мне. Выходя из церкви, я с ним разговорился и узнал, что он приходил молиться за вас, за старого своего командира. Я не выдержал, обнял и поцеловал его. Старик взглянул на меня сурово. «Амилахварова, — сказал он, — мы знаем, брат, давно, еще вон каким, с солдатских пеленок... Мы его все знаем... Будешь писать нашему «Вано», — мы его так звали промежду собой, — отпиши: молятся, мол, за тебя твои старые драбанты: может и дойдет до Бога наша [398] солдатская молитва... И тебя дай поцеловать старику за то, что ты состроил нам, нижегородцам, памятник. Мы, брат, этого достойны. Утешили вы нас стариков»… Я сохраняю это письмо, как один из драгоценнейших документов, полученных мною в жизни. Простая бесхитростная речь простого солдата, а сколько в ней сказалось искренней любви к пережитому прошлому, усеянному для него, конечно, не одними розами...

Прошел, наконец, 1869 год, а осенью 1870 г. полку пришла очередь возвратиться на Северный Кавказ, но уже на новые квартиры, которые назначены были ему, вместе с Северским полком, в Пятигорске. Георгиевск, как по лихорадочной местности, так и вообще по неудобствам расположения в нем, был совсем исключен из разряда кавалерийских стоянок. Не помню, почему общего сбора войск в этом году не было, и мы, после сердечных провод, устроенных нам стариками-нижегородцами, выступили в поход из Царских Колодцев 31-го августа. В Тифлисе, куда пришли 5-го сентября, мы встретились с Тверским полком, следовавшим на смену нам в Царские Колодцы, и так как была дневка, то оба полка, собравшись вместе, устроили общий обед. Это был наш старый кавказский адат. Тверцы и нижегородцы были кунаками еще со времени кюрюк-даринского боя, когда вместе, стремя о стремя, отстаивали наше левое крыло, а встреча кунаков не могла же обойтись без братской трапезы. Я знал немало людей, которые, не умев понять глубокого значения и смысла этого обряда, не любили куначества, и даже пытались выводить его из употребления, тогда как другие, напротив, всячески его поддерживали. И последние конечно были правы. Куначеству мы были обязаны созданием у нас на Кавказе священного афоризма: «Погибнем, но не дадим погибнуть товарищам». И это не фраза. Я мог бы [399] сам привести сотню случаев из моей боевой жизни, когда целые части ложились для того, чтобы выручить другие, или разделить с ними одну общую участь.

Вот в этом-то самобытном явлении, зародившемся, быть может, вследствие особых условий войны и надо искать начало важнейшего из всех военных принципов, — принципа товарищества и взаимной выручки, о которых так много говорят, и которые, как доказали позднейшие события, так мало применялись на деле. Наше куначество сделало бы факт этот немыслимым.

На другой день оба полка сели на коней, и каждый пошел своей дорогой. Откланиваясь великому князю, я воспользовался случаем, чтобы испросить у него разрешения изменить маршрут и пройти с полком через свое родовое имение Чалы. Великий князь охотно дал разрешение, и мы выступили из Тифлиса по старому горийскому тракту.

Была уже поздняя обеденная пора, когда 7-го сентября полк прибыл в Чалы и остановился перед массивными воротами нашего древнего княжеского замка. Здесь встретил нас мой старый отец, окруженный всеми соседними помещиками, среди которых виднелся, согбенный годами, столетний старец Алексей Месхиев. Я принял хлеб-соль, трубачи протрубили поход, и наши полковые штандарты скрылись под вековыми сводами нашего прародительского дома. С этой минуты день этот стал днем торжества и празднества в нашем семействе, точно эти штандарты, с изображением св. Георгия, покровителя Иверии, освятили собою тихий приют, жившего и старившегося в нем грузинского тавада.

На другой день, в праздник Рождества Богородицы, я, при многочисленном стечении народа, произвел церковный парад, а после литургии, совершенной в домовой церкви замка, весь полк отправился с крестным ходом в [400] другую церковь, чтобы поклониться нашей фамильной святыне — животворящему кресту, современному просветительнице св. Нины и царя Мириана.

На третий день было полковое ученье. Народу опять собралась масса, и впечатление было так сильно, что поле, на котором учился полк, народ и по ныне зовет «Нижегородским полем», хотя большая часть его теперь покрыта уже виноградниками. Прямо с ученья я провел полк в деревню Самтависи, лежавшую в нескольких верстах от Чал, где находится древний кафедральный собор с мощами св. Иллариона. Это наша фамильная усыпальница, дарованная грузинскими царями нашему роду при возведении его в княжеское достоинство. Почти по середине этого храма, под самым куполом, расписанным чудными фресками, лежит гранитная плита, перед которой многие старые нижегородцы преклоняли колена. Это была могила моего родного брата Николая, убитого на правом фланге 24-го мая 1862 года. В длинном мартирологе, которым сопровождалась почти вековая служба полка на Кавказе, его имя стояло в числе последних, — как одна из последних жертв, принесенных полком великому делу умиротворения Кавказа. Трогательно было это случайное посещение могилы однополчанина старыми его сослуживцами.

Думы, навеянные посещением сумрачного храма, рассеялись скоро. В доме у моего отца уже готов был обед, в котором приняло участие несколько тысяч народа. До поздней ночи гремели трубачи, звучала зурна, пели сазандары и разносились кругом русские песни. Много провозглашено было тостов, много выпито было вина и еще более произнесено сердечных пожеланий гостям и хозяевам. Находились старые грузины, которые пили из турьих рогов, этой чаши богатырей, непосильной уже нынешнему поколению. Но и среди русских нашелся один хохол, — [401] унтер-офицер первого эскадрона Приходько, который не пожелал уступить первенства по этой части ни одному грузину. Выбрав рог посолиднее и наполнив его до краев, он вышел на середину площадки, откашлялся и, громко провозгласив: «Во славу Нижегородского полка, в честь нашего хозяина, князя Гиви Бардзимовича»! — выпил точно свою обычную, положенную ему солдатскую чарку. Народ приветствовал этот богатырский глоток неистово шумными одобрениями.

Спать улеглись поздно, а на следующий день толпы конного и пешего люда проводили нас верст за пять до переправы через р. Ксанку. Здесь выпили последнюю напутственную азарпешу, и полк потянулся по дороге к Душету. В память этих дней установился в нашей семье обычай: осенью, когда оканчивается сбор винограда, один из огромных кувшинов, врытых в землю в марани, наполняется вином до краев и называется «кувшином Нижегородским»; его откупоривают только через год, 27-го ноября, чтобы этим выдержанным вином почтить, вместе с народом, день полкового нижегородского праздника.

День за днем и после месячного похода, 4-го октября 1870 года, перед нами, в далекой синеве горизонта, развернулась чудная панорама окрестностей Пятигорска. Как на ладони стояли перед нами угрюмый Бештау и громадный зеленый Машук, на склонах которого пестрел красивый городок, закутанный весь в густую зелень каштанов. Далее, за зеленым нагорьем Машука, узкою лентою вился Подкумок, и живописно раскинулась привольная Горячеводская станица. А еще дальше, уже на самом краю горизонта, тянулась серебряная цепь снеговых вершин, и над нею царственно сверкал колоссальный шатер Эльбруса. Картина поражала своею красотою и величием.

Северцы встретили нас как родные братья, и оба [402] полка зажили одною дружною семьею, как живали некогда в Чир-Юрте, когда носили еще один мундир и служили под одними и теми же штандартами. Мы уже не застали северского праздника, но северцы пировали у нас, и, как соучастники нашей славы, с одинаково гордым и радостным чувством выслушали у старых серебряных литавр теплый привет государя и депешу великого князя, известившего, что государь был в этот день в нашем нижегородском мундире. Король Виртембергский, как шеф полка, прислал также телеграмму, написанную, как он выражался сам, под живым впечатлением побед, одержанных его войсками во Франции.

Буря, гремевшая на западе, давно уже заставляла нас чутко прислушиваться к ее знакомым отголоскам и порождала желание ближе познакомиться с этою новою, поднимающейся германской силой. Случай к этому представился скоро.

22-го января 1871 года должно было исполниться 25 лет со дня назначения короля Виртембергского шефом полка, и государю было угодно, чтобы полковая депутация принесла поздравление королю в Штутгарте. В состав ее назначены были: я, поручик Панчулидзе и вахмистр Плетеницкий. Так как за краткостью времени трудно было разыскать хороший шашечный клинок, который полк желал поднести своему шефу в день юбилея, то я лично доложил об этом обстоятельстве великому князю, и его высочество тотчас пожаловал полку свой собственный клинок, принадлежавший когда-то фамилии князей Шервашидзе. Полку оставалось только переделать оправу, которая и была заказана в Петербурге, известному своими художественными произведениями, мастеру Шафу.

В Петербурге мы представились государю, который одобрил наше намерение поднести державному шефу [403] полковую шашку, похвалил клинок и, прощаясь, сказал мне: «Передай королю письмо, — его доставят тебе сегодня, — и скажи, что я сожалею, что по теперешним обстоятельствам не могу поздравить его лично. Скажи также, что ты очень сожалеешь, что не можешь видеть его храбрые войска, которые находятся теперь на войне. Понял?» - «Понял, Ваше Величество,» ответил я, догадавшись, что в последних словах заключалось косвенное разрешение государя просить короля о дозволении посетить германскую армию, что надо было исполнить с дипломатическою тонкостью, так как официальное появление русского офицера при германской армии могло быть сочтено за нарушение нейтралитета. Письмо государя, за его личною печатью, доставлено было ко мне на дом, и мы в тот же день отправились в путь. На дороге случилось с нами происшествие, заставившее меня поволноваться несколько дней к ряду. На одной из железнодорожных станций, ночью вагон, где помешались я и Панчулидзев, отцепили от поезда и направили на другую дорогу, но Плетеницкого железнодорожное начальство забыло предупредить и его увезли в другую сторону. Мы хватились его поздно, разослали телеграммы, но не знали, как и куда его доставят. Между тем ожидать его мы не могли, потому что маршрут рассчитан был, что называется, в обрез и опоздать было нельзя; с другой стороны у Плетеницкого не было ни денег, ни знания немецкого языка, чтобы одному добраться до Штутгарта. Приходилось оставить ему в известном пункте прогоны и предписание возвратиться обратно в полк, а самим явиться уже без старшего вахмистра, — положение во всяком случае крайне неприятное. К счастию, все кончилось благополучно, и Плетеницкого каким-то способом доставили к нам еще до переезда через границу.

В Штутгарте, на вокзале железной дороги, нас [404] встретил адъютант короля и объявил, что его величество примет депутацию в тот же день, в пять часов по полудни. Мы явились разумеется в парадной форме, а король вышел к нам один, без королевы и при том по домашнему, в штатском платье. При таких условиях я не решился поднести ему полковую шашку и ограничился только передачею письма государя. Король сказал нам несколько слов, и аудиенция окончилась. Я не мог скрыть своего недоумения по поводу такого приема, и по всей вероятности это было доведено до сведения кого нужно, потому что в тот же день мы получили извещение, что официальный прием назначен на завтра в 11 часов утра, и что мы приглашены к высочайшему столу. На этот раз король был в мундире Нижегородского полка и в андреевской ленте, а королева, наша великая княгиня Ольга Николаевна, очаровала нас всех своим величием и истинно русскою любезностью. Представясь королю, я от имени полка поднес ему шашку и при этом сказал: «Ваше Величество боевой полк подносит своему державному шефу и боевое оружие». — «Благодарите полк за его славную службу, ответил король, я буду носить эту шашку, как намять о его боевых заслугах». Затем я обратился к королеве, передал ей письмо императрицы и просил милостиво принять подношение полковых дам, — шитые шелками азиятские подушки и мутаки их собственной работы. В тот же день был парадный обед, на котором король провозгласил тост за государя и Нижегородский полк, а я ответил тостом за короля, королеву и доблестную виртембергскую армию. За этим обедом решена была моя дальнейшая поездка, и я из Штутгарта отправился прямо в германскую армию, стоявшую тогда под Парижем. По пути я осмотрел Страсбург, уже взятый немцами, и прибыл в Ланьи, где на берегах Марны расположен был виртембергский корпус [405] генерала Оберница. Здесь я разыскал 4-й драгунский полк и передал ему поклон от шефа его королевы Ольги Николаевны. Так как дальнейший путь должен был совершиться в экипаже, то в распоряжение мое предоставлена была великолепная карета с гербами Виртембергского королевства. В Версаль, где помещалась тогда главная квартира, я прибыл 10-го февраля, в час по полудни и не успел еще разложить своих чемоданов, как кто-то тихонько постучался ко мне в дверь. «Войдите,» ответил я. Явился какой-то человек, судя по одежде — придворный чиновник. «Его Величество, император германский, — сказал он, — приглашает вас к обеду сегодня в пять часов пополудни». Я изумился. «Нет ли здесь какого-нибудь недоразумения? — спросил я, — полагаю, что императору еще неизвестно даже о моем приезде.» — «Я не могу ошибиться, отвечал чиновник, потому что заведую приглашениями к обеденному столу его величества. Форма одежды в сюртуках при саблях».

Огромный зал в версальской ратуше весь был наполнен приглашенными. В эту самую ночь 4-й германский корпус выступал из-под Парижа в луарскую армию, и император пригласил к столу всех старших офицеров. При моем входе церемонимейстер представил меня наследному прусскому принцу, потом принцу Альберту, его сыну и великим герцогам Баденскому и Гессен-Веймарскому. Русский мундир обратил на меня общее внимание, но особенно заинтересовала всех моя оригинальная, оправленная в серебро, азиятская шашка. Один из принцев попросил даже позволения посмотреть клинок. Шашка была «Андрея Феррари» и вызвала общее удивление, потому что подобные клинки редки даже в германских музеях.

Через несколько минут двери соседней комнаты [406] распахнулись настежь, и на пороге показалась величавая фигура маститого императора; его сопровождали Бисмарк, Мольтке, военный министр, дежурный генерал-адъютант и флигель-адъютант князь Радзивилл. Император прямо подошел ко мне, подал руку и сделал несколько вопросов по-русски: Как здоровье государя и великого князя Михаила Николаевича? Благополучно ли совершилась моя поездка? Доволен ли я ею? Встречал ли на дороге немецкие войска? и т. д. Затем все были приглашены в столовую. Видя, что германские генералы остановились в дверях, я также остановился, но в эту минуту ко мне подошел князь Радзивилл. «Вас ждут, сказал он, после принцев крови, гость занимает первое место - таков наш обычай». За обедом мне пришлось сидеть рядом с кронпринцем. Разговор шел о Кавказе, о событиях настоящей войны, о перемирии, которое заключено было в этот самый день, и об отправлении в Париж первого транспорта с миллионным количеством порций для голодающих жителей.

После обеда император довольно долго беседовал со мною и в заключение сказал, что назначит генерал-инженера Герна, который покажет и объяснит мне все, что касается до настоящей войны.

Герн оказался человеком предупредительным и чрезвычайно любезным. Под его руководством я не только подробно ознакомился с ходом осадных работ, но видел для себя много нового, любопытного и поучительного. Я видел, например действие динамита, тогда еще не применявшегося на Кавказе; видел завалы, сложенные из огромных дерев, скрепленных между собою толстыми проволоками, и присутствовал при наводке через Сену понтонного моста, по которому через два часа уже везли из Парижа, снятые с французских батарей громадные орудия. Вместе с Герном я посетил также парижское предместье [407] Сен-Клу, сильно пострадавшее от бомбардирования и вывез из него на память несколько осколков гранат, несколько кусков от разбитых маиоликовых колонн дворца и небольшую мраморную статуетку, взятую из того же дворца, уже разрушенного и опустошенного. Эту статуетку и прекрасный план осады Парижа, сделанный для меня генералом Герном, я, по возвращении в Тифлис, поднес великому князю Михаилу Николаевичу.

На обратном пути, проезжая Штутгарт, я видел доставленных уже туда пленных французских маршалов Базена, Конробера и других. Король долго беседовал со мною, живо интересуясь событиями, происходившими в главной квартире и на прощальной аудиенции пожаловал мне командорский крест Виртембергской короны с мечами, а королева вручила мне на память свою фотографическую карточку с собственноручною надписью и просила передать жене моей брошь с крупным жемчугом, — старинную вещь, которою она сама очень дорожила.

Из поездки своей за границу я вынес глубокое уважение к германской армии.

По возвращении в полк, я застал слух, ходивший по краю, о близком приезде государя на Кавказ, — слух, получивший вскоре полную достоверность. Дивизионный компамент поэтому был отменен, и полк 20-го августа перешел во Владикавказ, где находились уже в сборе оба драгунские полка Переяславский и Северский, с двумя конными батареями; а из пехоты, насколько помню, были полки: Тенгинский, Таманский и Черноморский, два стрелковые баталиона, полк кубанских казаков и четыре пешие батареи. Начальство над отрядом принял наш начальник дивизии граф Лотрек.

Государь, в сопровождении наследника цесаревича Александра Александровича, и великого князя Владимира [408] Александровича высадился на берег Каспийского моря в Петровске и отсюда направил свой путь через Темир-Хан-Шуру, Гуниб, Хунзах, Ботлих, Ведено и чеченскую плоскость. Это было еще первое посещение русским императором умиротворенного Кавказа. Во Владикавказ он прибыл из Воздвиженской крепости вечером 17-го сентября и встречен был мною с почетным караулом от лейб-эскадрона. На следующий день был высочайший смотр. Государь прибыл в нижегородском мундире и, объехав войска, остановился перед нашим полком. Он вызвал вперед офицеров, благодарил их за старую службу, напомнил, что с гордостью носит наш полковой мундир, и что в память наших заслуг зачисляет себя также и в Северский полк. «Нижегородцы и северцы, прибавил он, — это родные братья». Северцам он сам объявил об этой высочайшей милости.

Когда начался церемониальный марш, государь стал во главе нашего полка и, обнажив шашку, провел его перед нашим августейшим главнокомандующим. Когда император, отсалютовав, подъехал к брату, великий князь со слезами на глазах припал к плечу государя. Государь его обнял. Минута была торжественная. Наш полк, свидетель этой трогательной сцены, первый грянул «ура», — и оно тотчас же подхвачено было остальными войсками.

Вечером государь удостоил своим посещением бал, данный владикавказским обществом в городской ротонде, устроенной в саду над самым берегом Терека. Он прибыл ровно в 9 часов и, проходя через зал, среди приветствовавшей его многочисленной публики, вдруг остановился передо мною. Лицо его было серьезно. — «А ты отчего одет не по форме?» — сказал он громко. Не только я, но и все окружавшие государя и слышавшие его голос, смутились. Я ничего не ответил. — «Я тебя спрашиваю? продолжал государь. Я мельком взглянул на себя, кажется все [409] в порядке. Молчу. — «Почему у тебя на эполетах нет моих вензелей?» Правду сказать, я в первую минуту ничего не понял. — «Надень их! Поздравляю тебя флигель-адъютантом» — и государь перед всеми обнял и поцеловал меня. Могут ли когда-нибудь забыться подобные минуты! Могильная тишина, наступившая при первых словах государя, вдруг сменилась шумными и восторженными поздравлениями. Генерал-адъютант Лорис-Меликов тотчас послал за своими аксельбантами, и их тут же, в присутствии государя, надели на меня. Откровенно скажу, что счастие мое было полное.

На другой день император выехал в Тифлис, и я, в качестве флигель-адъютанта, назначен был сопровождать его в дальнейшем путешествии, которое ознаменовалось для меня новым и чрезвычайно важным эпизодом в моей жизни. В Тифлисе государь пробыл пять дней, и затем, проезжая Гори, остановился в доме тестя моего, уездного предводителя дворянства князя Эристова, на дочери которого я был женат. Государь вспомнил, что он ночевал в этом доме за 20 лет назад, когда посещал Кавказ еще наследником и выразил, что ему приятно оживить воспоминания своей молодости. У крыльца, также как и в 1850 году, государя встретил почетный караул из грузинских князей и дворян, в рядах которых стоял и маститый отец мой князь Гиви. Жена моя приняла государя на пороге отцовского дома с хлебом и солью.

В зале Государь обратил внимание на мраморную доску, вделанную в стену, и прочел начертанную на ней золотыми буквами надпись: «Дом сей осчастливлен посещением государя Наследника Цесаревича Александра Николаевича 17-го сентября 1850 года». Теперь рядом с этою доскою появилась другая, свидетельствующая, что император Александр II, государь наследник цесаревич Александр [410] Александрович и великие князья Владимир Александрович и Михаил Николаевич, наместник Кавказа, также осчастливили этот дом своим посещением 25-го сентября 1871 года.

Во время завтрака шесть человек старейших грузинских князей, и в их числе мой отец, в своих роскошных национальных костюмах, вошли в зал с большими турьими рогами в руках и осушили их до дна во здравие государя. Государь ответил милостивым тостом за хозяина, за меня и мою жену. Тесть мой, князь Эристов тут же произведен был в полковники и назначен флигель-адъютантом. Двойная семейная радость!.

После завтрака, пока готовили экипажи к отъезду, государь удалился в приготовленный для него кабинет, куда вскоре был потребован и я. Когда я вошел, государь внимательно рассматривал висевший на стене фотографический снимок с картины Коррадини «Группа нижегородских офицеров» и вдруг, обратившись ко мне, сказал: «Подари мне эту картину, я бы желал ее иметь у себя в Петербурге». — «Нижегородский полк сочтет за счастье для себя желание Вашего Величества», ответил я, — и по отъезде государя, картина, оправленная в богатую рамку с надписью: «От Нижегородцев своему Августейшему Однополчанину», была отправлена при письме моем на имя министра императорского двора. Воспользовавшись случаем, я тут же просил государя пожаловать полку портрет его в нижегородском мундире, - и государь изъявил свое согласие. Портрет действительно был выслан, но через два года, когда я сдал уже полк, и счастливый жребий благодарить за него государя, выпал на долю моего преемника. Портрет этот, изображающий государя в нижегородском мундире, писан во вес рост масляными красками и замечателен своею художественною работою. [411]

Проводив государя до границы Горийского уезда, я возвратился в полк, а государь проследовал далее через Кутаис и Поти в Ливадию, где находилась тогда императрица.

Последовавшие затем два года ни в моей жизни, ни в жизни полка, не были отмечены какими-либо крупными фактами. Могу сказать только, что весною 1872 года мы сдали, наконец, наши никуда негодные ружья и, заменив их винтовками Крика, принялись усердно за стрельбу, — единственная отрасль, которая у нас хромала. Потом, в полковой кампамент 1873 года, полку выпала скорбная честь хоронить своего старого вождя графа Евдокимова, связанного с полком целым рядом боевых воспоминаний. Мы были ближайшими свидетелями тех исполинских работ, которые были совершены им в последний период кавказской войны и повели за собою умиротворение края. Над гробом Евдокимова погасли вражда и зависть, которые преследовали его при жизни, забылись старые счеты, — и остались только его великие заслуги перед отечеством. Три миллиона десятин земли, приобретенные его мечом, как выразился кто-то, — прекрасное наследие, оставленное им России. Погребение Евдокимова совершилось 9-го мая. Нижегородский полк, под моей командой, проводил его до могилы; наши офицеры несли ордена и были у штангов; старейшие унтер-офицеры, сподвижники графа, несли его герб и предшествовали духовенству; венки не вошли еще тогда в употребление, и их не было. Тысячи русских людей со всех окрестностей собрались на эту печальную церемонию, и русские люди с глубокою скорбию проводили на вечный покой русского государственного деятеля. Прах его покоится в ограде нового Пятигорского собора, где над его могилой стоит большая каменная часовня, внутри которой помещен мраморный бюст покойного. Двери в часовню однако же заперты и о [412] существовании бюста мало кто знает. Можно пожелать, чтобы он поставлен был на виду у всех, как требуют заслуги, оказанные покойным русскому государству, которые не должны забываться народом.

Вскоре после похорон, Пятигорск посетил великий князь Михаил Николаевич и вечером, в самый день своего приезда, со всеми офицерами драгунской бригады отправился в новый собор и над могилой Евдокимова отслужил панихиду.

Это был последний приезд великого князя в мое командование полком. В том же году 30-го августа, я был произведен в генерал-маиоры и назначен состоять при Кавказской кавалерийской дивизии. Генеральский чин, как высшая ступень нашей военной иерархии, не мог, конечно, меня не радовать, но вместе с ним я терял высокое звание флигель-адъютанта, — и это глубоко меня огорчило. Но милостивое внимание государя меня не покидало и ровно через год, 30-го августа 1874 года, я был зачислен снова в свиту Его Величества.

Приготовляясь к сдаче полка, я одним из последних своих распоряжений учредил особый праздник для трубаческой команды, которая его не имела, назначив праздновать ежегодно 19-го ноября, в самый день баш-кадыкларского сражения. Почему я остановился на увековечении среди трубачей именно этого дня, объясняется тем, что первая кровь, пролитая в баш-кадыкларском бою, была кровь трубача 4-го дивизиона Степана Мищеренки, убитого ядром с той самой батареи, которая вслед затем была взята нашим полком. Кроме того под Баш-Кадыкларом Нижегородский полк находился весь в полном составе, тогда как под Кюрюк-дара участвовали только три, а под Карсом четыре дивизиона. Благословляя трубачей иконою во имя Святого Иллариона, память которого [413] чествуется 19-го ноября, я завещал полку ежегодно начинать день этот панихидой по убитым однополчанам, а затем посвящать его рассказам и воспоминаниям о подвигах нижегородцев, как в этом, так и в других боях, чтобы сам полк на долгие годы стал хранилищем своих вековых преданий.

Образ был заказан тогда же, но работа художественной ризы задержала его отправление, и он получен был в полку уже в командование полковника Кельнера. Вот что писал мне последний.

«Особая торжественность, которая придана была празднованию 19-го ноября трубачами, может свидетельствовать до какой степени мы все сочувственно отнеслись к прошлой славе полка и к вашей мысли увековечить такой славный для нижегородцев день. Дар вашего сиятельства получен в команду, к сожалению, попорченный от пересылки, но трубачи отвергли мое предложение исправить образ на полковые средства, говоря, что у них есть на то свои заработанные деньги. Факт этот может служить удостоверением, как воспитанный вами Нижегородский полк отнесся к вашему пожертвованию. Позвольте мне от имени полка благодарить вас за пожалованный образ и выразить уверенность, что дорогая о вас память в полку навсегда упрочится учрежденным вами празднованием дня Баш-Кадыклара. Письмо ваше я велел хранить на вечные времена в киоте пожертвованного вами образа».

К сожалению, другая моя мысль собрать и сохранить полку для будущей его истории следы минувших времен: письменные памятники, частные мемуары и портреты лиц, потрудившихся над созиданием исторической славы полка, не могла осуществиться вполне. Правда, собрано было многое, и все это хранилось в особом ящике, стоявшим под штандартами; но что сделалось с ними впоследствии, мне [414] неизвестно; когда же пришлось составлять историю, их на лицо не оказалось.

В последний раз провел я в этом году заветный день 27-го ноября в тесном кружке полковой семьи. Полковым праздником началось мое командование, и полковым праздником оно окончилось. Вслед за тем прибыл новый полковой командир принц Альберт Саксен-Альтенбургский и приступил к приему полка. Принц не был для нас чужим человеком; он до того прослужил более года в нашем полку, во время его стоянки в Царских Колодцах и командовал лейб-эскадроном. С тех пор прошло только пять лет, а в судьбе принца произошли большие перемены; он уже успел окуриться порохом во время франко-прусской войны, в которой принял участие, как член одного из владетельных германских домов и носил на груди георгиевский крест, пожалованный ему императором Александром II.

Прием окончился скоро, и 24-го декабря я отдал последний приказ по полку, который привожу так, как его сохранила моя память. «Родные Нижегородцы! Вступив в ряды ваши совершенно юным, я среди вас возрос и возмужал, и, проходя все ступени воинского звания от нижнего чина до генерала, совершенно сроднился с вами. С пройденною мною 24-х летнею службою в Нижегородском полку связаны лучшие воспоминания моей жизни. Я был все это время самым счастливым товарищем и начальником, видя, что высокие качества, которыми полк приобрел себе бессмертную славу, свято хранятся всеми чинами полка. Преданность монарху, уважение к дисциплине, беспредельная храбрость, великодушие к побежденному врагу, высокая нравственность и товарищество — составляли всегда достояние полка.

«Ныне, расставаясь с вами, заклинаю вас, [415] нижегородцы, сохраните это дорогое достояние, и, мало того, передайте его всецело младшим товарищам вашим, чтобы быть достойными на вечные времена славных преданий полка».

С должностью состоящего при кавказской кавалерийской дивизии не было сопряжено каких-либо определенных служебных обязанностей, а потому свободного времени у меня было достаточно, чтобы заняться, наконец, личными своими делами. С этою целью, в начале 1876 года, я взял отпуск, первый во все время моей службы и, оставив семью свою в Гори, отправился в Петербург.

Здесь мы закончим рассказы князя Амилахвари, приведенные по возможности в порядок и перейдем к его дневнику, начатому им в 1876 году.

Текст воспроизведен по изданию: Из записок князя Амилахвари // Кавказский сборник, Том 27. 1908

Еще больше интересных материалов на нашем телеграм-канале ⏳Вперед в прошлое | Документы и факты⏳

Главная страница  | Обратная связь
COPYRIGHT © 2008-2024  All Rights Reserved.