Мобильная версия сайта |  RSS
 Обратная связь
DrevLit.Ru - ДревЛит - древние рукописи, манускрипты, документы и тексты
   
<<Вернуться назад

АМИЛАХВАРИ И. Г.

ЗАПИСКИ

Глава III.

Цесаревич в Чир-Юрте. — Поход к мичиковцам. — Этюд из полковой жизни. — Драгуны на Шалинской поляне. — Бой на р. Басе 27-го февраля 1851 Года. — Моя первая боевая награда.

Октября 20-го в Чир-Юрт прискакал гонец из Темир-Хан-Шуры с известием от князя Аргутинского, что наследник цесаревич будет у нас завтра перед самым вечером. Мы все ожидали этого известия, и все-таки оно произвело на всех впечатление чего-то совершенно неожиданного. Я не войду в анализ, но скажу, что мне впоследствии не раз приходилось переживать подобное же чувство. Ночью мало кто спал, а с раннего утра все население Чир-Юртовских слободок, разодетое по праздничному, уже высыпало на дорогу к плашкоутному мосту, откуда должен был появиться поезд. И вот, в пятом часу по полудни увидели спускавшийся с горы длинный ряд экипажей, окруженных блестящим эскортом. В церкви раздался благовест. Поезд, между тем переехал мост и повернул к Чир Юрту. Впереди всех неслись дагестанские всадники, а за ними наш 2-й дивизион на полных рысях; далее сверкали штыки баталионов. Коляска цесаревича, под несмолкаемый гуль народного «ура», [44] быстро пронеслась через площадь и остановилась у церкви, где полковой священник встретил наследника с крестом и святою водою. У дома полкового командира его ожидал почетный караул. В этот день все наши штаб-офицеры обедали у цесаревича, а затем до самой ночи перед его помещением играла полковая музыка и пели песельники. Это было бедное, но зато единственное развлечение, которое мы могли предложить своему высокому гостю. К этому можно прибавить только импровизированную иллюминацию, которая вспыхнула ночью и озарила вершины окрестных гор гигантскими кострами и смоляными бочками.

На следующий день все поднялось вместе с восходом солнца. Утро было чудное, какие редко выпадают в такое время года даже на каспийском побережье. Был праздник Казанской Божьей Матери и, цесаревич слушал литургию в полковой церкви. Между тем, весь полк, одетый в парадную форму, вышел из своей штаб-квартиры и стал на Шамхальской равнине развернутою линией. Колокольный звон возвестил, наконец, что обедня окончилась, раздалась команда: «Смирно» — и полк замер в своей неподвижности. И вот, из ворот Чир-Юрта показалась огромная свита, равнявшаяся своею численностью чуть не целой половине полка. Здесь находились представители туземной мусульманской аристократии, и я впервые видел Шамхала Тарковского, ханов Казикумыкского и Мехтулинского, многих, неизвестных мне по именам, старшин и почетных лиц покорных обществ, и за каждым из них ехала громадная свита узденей и нукеров. Впереди этой пестрой, нарядной толпы, бившей в глаза богатством и роскошью костюмов, ехал молодой, стройный всадник в белой папахе, на рослом гнедом коне; на нем был общий генеральский мундир и голубая лента через плечо. Я стоял тогда на фланге восьмого эскадрона и весь впился глазами [45] в этого красивого всадника, в его лицо с прекрасным античным профилем, и большими голубыми глазами, смотревшими приветливо и ласково. Почти рядом с ним ехал старый князь Воронцов, сардарь, как его называло мусульманское население края. Он был в такой же голубой ленте и в таком же мундире, но со множеством русских и иностранных орденов, между которыми самое видное место занимал большой Георгиевский крест второго класса, висевший на шее. За ним виднелась суровая, сутуловатая фигура князя Аргутинского и множество других генералов. Вся эта блестящая толпа пронеслась большим галопом перед нашим фронтом и стала перед серединой. Едва наследник произнес, что государь прислал полку свой поклон за его славную боевую службу, как наши драгуны забыли свои репетиции, забыли внушения, настрого предписывавшие им кричать «ура» только троекратно, забыли все — и в этом неподготовленном «ура», несмолкаемо охватившем поле, вылилось то, что у каждого таилось в глубине души. Потребовалось несколько минут, чтобы успокоилась эта буря людских голосов,— и цесаревич и старый князь Воронцов, хорошо понимавшие эти чувства, терпеливо ждали, пока эта буря утихнет сама собою.

Ученье было короткое, закончившееся церемониальным маршем,— и наследник, собрав вокруг себя офицеров, благодарил их за прекрасное состояние полка, превзошедшее его ожидания. «Лучшего от людей, которые стоят на передовой линии, в вечной боевой готовности, сказал он, и желать невозможно». Пока продолжался смотр, дорожные экипажи были готовы, и цесаревич, на скоро переодевшись, выехал из Чир-Юрта, в сопровождении двух наших дивизионов. Князь Чавчавадзе проводил его только до плашкоутного моста, н, вернувшись назад, отдал приказание — четвертому дивизиону седлать и тотчас же выступать в [46] Куринское укрепление. На этот раз мне нечего было докучать полковому командиру своими просьбами, так как шел весь 8-й эскадрон, в котором я состоял на службе; но, к глубокому моему огорчению, и эта экспедиция далеко не оправдала тех радужных надежд, которые на нее возлагались. Мы прибыли в Куринское ночью, и ночью же, под начальством Бакланова, вторглись в землю мичиковцев с тем, чтобы поднять тревогу и привлечь на себя как можно больше неприятельских сил в то время, когда наследник будет проезжать Большую Чечню. Мичиковцы — одно из самых воинственных и сильных чеченских племен, а потому, казалось бы, что мы могли рассчитывать наконец, на схватки с неприятелем. Но вышло иначе. Застигнутые врасплох, жители повсюду бежали, и нам оставалось только жечь пустые хутора, да истреблять покинутое горцами имущество. А когда тревога распространилась по окрестностям, и перед нами действительно появились значительные силы нескольких наибов, Бакланов, получивший известие, что цесаревич проехал уже на Сунжу, быстро повернул назад и исчез также внезапно, как появился. Горцы продержались в сборе еще несколько дней и затем разошлись по домам. Тогда и наш отряд, стоявший в Куринском, был распущен, и мы возвратились в Чир-Юрт.

Здесь я должен остановиться на одном обстоятельстве, коснувшемся исключительно внутренней жизни полка, и оставившем во мне на всю жизнь глубокую память. Спустя лет 10-11-ть, мне и самому лично пришлось пережить те же чувства, которые тогда волновали общество. Рассказ об этом может вместе с тем послужить и эпилогом к февральской драме, разыгравшейся у Темиргоя.

Не задолго до рождественских праздников, один из наших офицеров, ездивший в Шуру, возвратился назад и рассказал, что на обратном пути в Темиргое, был [40] случайным свидетелем одной глубоко трогательной картины. В Темиргое хоронили офицера, подпоручика Голохвастова, того самого, который был виновником февральской катастрофы. Он умер, не оправданный судом, и когда могилу его засыпали землею, над нею осталась безутешно рыдавшая трехлетняя девочка, единственная дочь его, маленькая Леля. Ни матери, ни родных у нее не было — никого не было; она осталась одинокою в мире. Рассказ этот тронул всех офицеров, и у всех явилось одно и то же желание помочь как можно скорее несчастной сиротке. По всей вероятности, она бы и сделалась любимою балованною дочкою полка, если бы инициативу в этом добром деле не принял на себя тогда же сам князь Чавчавадзе, как командир полка и старший нижегородец. Надо сказать, что за несколько недель перед этим старый князь перенес большое семейное горе — скончалась единственная любимая дочь его, маленькая Нина. Князь Чавчавадзе тяжело переживал эту утрату: проседь на голове его стала сильнее, усы побелели. Дом полкового командира с тех пор осиротел и погрузился в глубокий траур. Когда доложили полковому командиру о том, что было в Темиргое, у князя Чавчавадзе моментально мелькнула в голове мысль взять девочку к себе и передать ей имя, а с ним и все наследственные права князей Чавчавадзе. «Дочь русского офицера,— сказал он,— не должна остаться без призрения. Бог взял мою собственную дочь, и он же посылает мне новую». В Темиргой тотчас был командирован эскадрон, и маленькая Елена была привезена в Чир-Юрт торжественно с военным конвоем. Семейство Чавчавадзе сдержало свое слово — и приемыш сделался их родною дочерью (Впоследствии княжна Елена Ясоновна вышла замуж за лесничего офицера и жила во Владикавказе, муж ее был убит чеченцами, и она дожила свой век вдовою.).

В Чир-Юрте нам пришлось отдыхать недолго, и [48] перед самыми Рождественскими праздниками наш четвертый дивизион и сводный, из 2-го и 9-го эскадронов, снова были вызваны, под общим начальством подполковника Тихоцкого, в чеченский отряд, собиравшийся в Воздвиженском. Святки нам пришлось провести походом в казачьих станицах, обитатели которых были большею частью староверы; но у этих староверов русские обычаи сохранились еще крепче, нежели у православных, судя по тем рассказам, о которых мне доводилось слышать. Мы приходили в станицу обыкновенно под вечер, когда по хатам кое-где уже зажигались огоньки, и не успеешь бывало убрать лошадей, как улицы переполняются ряжеными. Молодые казаки, парни и девки в вывернутых на изнанку шубах, в бумажных масках, разрисованных углем ходят из дома в дом, затевают различные игры, гадают, поют подблюдные песни или собираются куда-нибудь на посиделки. Растворенный ставень и свечка на окне служили знаком, что здесь принимают ряженых — и наша молодежь валила на эти огоньки, как мухи на патоку. Тотчас появлялись семечки, орехи, изюм и грошовые пряники. Пользуясь свободою нравов, озорники задевали девок, бойкие казачки не оставались в долгу,— шум и остроты, широкий простор к самым естественным порывам веселья. Сколько здесь было поэзии, по крайней мере для молодости! Находились смельчаки, которые пускались и на страшные гаданья, где им приходилось иметь дело с какими-то темными силами. Но не боятся же казаку и драгуну в самом деле мертвецов, выходцев с другого света, или привидений, когда их не совсем побаивались даже девки, запиравшиеся по одиночке в амбары или пустые бани. Такие смельчаки в полночь отправлялись на кладбище и там ложились на разостланную бычачью шкуру, а потом рассказывали такие страхи, что у слушателей шевелились на голове волосы. Пусть, что не [49] говорят, а суеверие присуще каждому человеку, и в известные минуты, при известном душевном настроении, невольно встанет жуткий вопрос:— А что если правда? Все эти гипнозы, ясновидения, спиритизм и другие таинственные явления нашего внутреннего мира всегда привлекали и будут привлекать к себе человечество, стремящееся перейти заповедную грань и разгадать окружающие нас таинственные силы природы.

Васильев день и новый год застал нас в Грозной, среди такого бесшабашного разгула, о котором мне не приходилось даже слышать. Один из моих товарищей удачно выразился, сказав, что Грозная тем и отличалась от других городов, что считала в году у себя 365 праздничных дней, и трудно даже было уловить, когда люди спят или, по крайней мере, предаются временному отдыху. Проведя в этом чаду два дня, мы снова сели на коней, и 3-го января явились в Воздвиженск. Здесь перед нами предстали уже иные картины.

Перед нами стоял грозный Шалинский окоп, заграждавший путь к большим центральным аулам Чечни. Шамиль поручил защиту его известному в то время Талгику, а при нем находились: Хаджи-Мурат с аварскою конницей, Бата и Гойтемир с чеченцами, Лабазан с тавлинскою пехотой, — целая плеяда имен лучших и вернейших сподвижников имама. Рассматривая этот окоп в подзорную трубу, все приходили к убеждению, что обойти его нельзя, а штурм будет стоить дорого. И тем не менее штурм назначен был на 7-е число, так как вся цель экспедиции только и заключалась в том, чтобы отнять у горцев богатую Шалинскую поляну. Податься нам, как говорят солдаты, было не куда. Но случилось нечто иное.

6-го января вечером в лагерь привели какого-то лазутчика. Козловский долго беседовал с ним один-на-один, [50] а потом потребовал начальника кавалерии генерала Круковского, и беседа уже продолжалась втроем. О чем они говорили, нам не было известно, но когда Круковский вышел, то на ходу отдал приказание драгунам седлать лошадей. Через полчаса вся кавалерия тихо выступила из лагеря и двинулась вслед за Круковским, ехавшим впереди, с тем же лазутчиком. Скоро за нами послышался глухой шум шагов пехоты и гул колес артиллерии. Значит, мы шли не одни; но куда шли и зачем,— это оставалось для нас тайной. Мы только соображали, что идем в совершенно противоположную сторону от Шалинского окопа. Шли по какому-то лесу, без дорог, растянувшись в нитку и шли очень долго, беспрерывно меняя направления. На востоке уже начинало светать, когда проводник круто повернул направо и мы внезапно очутились на большой поляне.

Что это? Неужели Шалинская поляна? где же окоп? спрашивали с недоумением офицеры. — «Да, вон он» — ответил кто-то и показал рукою назад: Мы все невольно оглянулись. Страшный окоп, действительно, остался далеко позади, — мы его обошли.

Что произошло в самом окопе, когда неприятель неожиданно увидел в тылу у себя, массу русской конницы, а за нею сверкавшие штыки пехоты, — описать невозможно. Все кинулись прочь от завала. Впереди всех со значком Хаджи-Мурата промчалась через поляну аварская конница. За нею бешенным карьером неслась артиллерия Шамиля; Бата с чеченскою кавалериею, пешие тавлинцы, жители окрестных аулов, собранные для защиты окопа — все спешило, как можно скорее, достигнуть опушки леса. Драгуны рванулись было вперед, чтобы ударить на бегущих и захватить артиллерию, но Круковский суровым жестом остановил эскадроны. «Не хочу портить прекрасное начало [51] экспедиции ненужными потерями»,— сказал он: — сотня лишних неприятельских тел не вознаградила бы меня за потерю десятка, другого драгун. Да и пушки эти у Шамиля не последние.»

Между тем пехота, следовавшая за нами, заняла покинутый окоп без выстрелов, и тотчас же принялась проделывать в нем широкие ворота. Мы подвинулись вперед и стали у ручья Шали-Шавдона, за которым начинались густые леса. Туда бежал неприятель, и нас разделял только один топкий, болотистый ручей, за который переходить нам было не велено. Так прошло полчаса,— и Круковский приказал отступать. Но едва мы повернули назад, как аварская конница с гиком перескочила ручей и вынеслась на открытую Шалинскую поляну. В один момент наши эскадроны ринулись на неприятеля, но аварцы дали тыл, и мы едва-едва не попали в засаду: слева скакал на нас Гойтемир с своими чеченцами, справа появилась Тавлинская пехота. Круковский остановил эскадроны и приказал открыть орудийный огонь. Выстрел был чрезвычайно удачный, и первая граната сразила самого Гойтемира, скакавшего впереди со знаменем в руках. Он слетел с коня и больше не поднимался. Чеченцы смешались, а Круковский, воспользовавшись этим, поспешил отвести наши эскадроны в лагерь.

С этого дня Шалинская поляна была поделена между нами и горцами. От самого окопа до болотистого Шавдона местность принадлежала нам, а за Шавдонкой, где начинались леса, закрывавшие аулы Автуры, Гельдиген и Маиортуп чеченцам. Они то и дело входили в наши владения, но мы не ступали к ним ни ногой. Мы были заняты разрушением окопов — дело, оказавшееся далеко не легким. Слежавшиеся комья плотно убитой земли представляли такое гигантское сооружение, что потребовалась работа пяти тысяч [52] людей в продолжении целой недели, чтобы сровнять его с землею. Наши драгуны с утра выдвигались вперед и закрывали собою рабочих, а неприятель каждый день начинал донимать нас выстрелами из своих орудий. Повторялась старая история: мы рвались вперед, а Круковский, не на шаг не отъезжавший от эскадронов, сдерживал всякий порыв суровым словом или жестом. Всем это надоело, и офицеры упросили Тихоцкого, человека хладнокровного и в высшей степени рассудительного, съездить и поговорить с Круковским. Тихоцкий отправился. «Хорошо бы было, Феликс Антонович,— сказал он,— добыть чеченскую пушку».— «Зачем! — спросил удивленный Круковский, и тут же прибавил: — молодежь хочет драться,— не так ли? Я это понимаю; но нам-то с вами, Иван Егорыч, не следует пускаться на такие авантюры. Ведь вся артиллерия Шамиля не стоит того, чтобы из-за нее положить полсотни драгун. Бог доселе хранит нас от потерь; зачем же самим напрашиваться на них? Дело в самом деле, а ведь не в том, чтобы написать пышную реляцию о взятии Шимилевской пушки. Кому она нужна? Какая от того польза? Придет время, и я поведу вас туда, куда нужно».

Тихоцкий возвратился хмурый.— «Ну, что Иван Егорыч? — спрашивали его офицеры. «Он мне прочитал хороший урок» — отвечал Тихоцкий — «и мне остается только удивляться, как я до этого не додумался сам».

Так ежедневно мы и продолжали стоять под неприятельскими снарядами, до самого вечера, когда приходила пора возвращаться домой. Но едва мы поворачивали назад, как чеченцы перескакивали Шавдонку и назойливо преследовали нас до самого окопа. Здесь они останавливались и, укрывшись за остатками вала, провожали нас картечным и ружейным огнем до самого лагеря. В первый день это обстоятельство многих встревожило; доложили Козловскому. [53] Викентий Михайлович только качнул головой, что делал всегда когда был чем-нибудь особенно доволен, и сказал: «Пускай себе тешатся. С тех пор как мы побывали в окопе, он уже наш, а не их. Постреляют и уйдут». И, действительно, постреляв немного, чеченцы возвращались за свою Шавдонку, а на другой день та же игра в кошки и мышки повторялась снова.

Спустя несколько дней, по лагерю пронесся слух, что из Дагестана, на помощь к Талгику, прибыл сам Даниель-султан и привез с собою горное орудие. Мы не придали этому особого значения, но едва заняли свой обычный пост против Шавдонки, как где-то на фланге у нас вдруг грохнул глухой орудийный выстрел, и маленькая гранатка, со свистом прорезавшая воздух, разорвалась как раз в рядах казаков. Все оглянулись в ту сторону, но там за лесной трущобой, ничего нельзя было видеть; только дым, медленно поднимавшийся к вершине одного гигантского чинара указывал место, где должно было стоять орудие. «Это вероятно та самая пушка, которую привез Даниель-султан», заметил Круковский и приказал направить туда огонь четырех орудий. Пешая артиллерия принялась горячо обстреливать лесную трущобу, но так как из-за нее не было видно ни людей, ни орудия, то все труды ее оставались тщетными: ровно через каждые десять минут граната за гранатой пронизывала нашу колонну и причиняла потери. Даже Круковский потерял наконец терпение.— «Хорошо бы было унять этого щенка, он слишком больно кусается» — сказал он, не к кому собственно не обращаясь.

В эту минуту мы видим, что вдоль нашего фронта, не твердыми шагами, покачиваясь из стороны в сторону, идет какой-то казачий есаул. Он остановился перед Круковским, и молча приложил руку к косматой папахе. «Что вам угодно?» спросил удивленный Круковский. [54]

«Ваше... — офицер вероятно хотел сказать превосходительство, но не справившись с таким длинным словом, только качнул головой и проговорил: «Я заставлю... если прикажете». Круковский с ног до головы оглядел офицера, который так странно произносил слово «превосходительство», и сказал с усмешкой: «Ну что ж, заставьте, я буду вам благодарен». Есаул вызвал свое казачье орудие, сам установил его на позиции, сам навел, при помощи двух пальцев, послуживших ему на этот раз диоптром, и, скрестивши руки на груди, стал в позе Наполеона. «Пли!» — гаркнул он, как только показался дымок из-за дерева. Граната понеслась к лесу и окунулась в ту самую трущобу, откуда вылетел дым. Раздался страшный взрыв и из-за леса поднялось огромное облако дыма. Было, очевидно, что граната или ударилась в зарядный ящик и подняла его на воздух вместе с прислугой, или же сбила орудие, потому что больше выстрелов не было. Есаул опять подошел к Круковскому. «Замолчал», — проговорил он, кивнув головой к стороне неприятеля. «Есаул, сказал Круковский, протягивая ему свою широкую руку, — если вы так хорошо стреляете после завтрака, то как же вы должны стрелять натощак?» — «Пробовал — хуже выходит» — отвечал есаул. Этот эпизод доставил нам не мало развлечений и, возвратившись в лагерь, мы пропировали с есаулом до самого утра.

Время проходило у нас чрезвычайно однообразно. С утра, как только мы, начинали работы, неприятель принимался стрелять из орудий, а когда мы на ночь уходили обратно в лагерь, толпы его назойливо преследовали нас до самого окопа. В последний день потери наши были особенно чувствительны. Когда об этом доложили Козловскому, наш несравненный Викентий Михайлович только лукаво подмигнул одним глазом и даже два раза качнул головой, [55] что выражало у него особое удовольствие. «Мы этому положим конец, сказал он: — у меня есть нечто такое, чем мой друг Талгик, я знаю, останется доволен.»

В ту же ночь наши драгуны тихо вступили в чеченские владения. Неприятель, ночевавший по окрестным аулам, еще не просыпался, и батареи его были пусты. Мы разорили и сожгли все устроенные здесь бревенчатые завалы, за которыми неприятель ставил свою артиллерию, и также тихо, ни кем не замеченные, ушли восвояси. Нам рассказывали потом, какое изумление охватило чеченцев, когда придя по утру на обычное место, они не нашли своих завалов; на их местах лежали только груды горячей золы. «Неужели здесь были русские?» — Вот первый вопрос, возникший в их головах. Съехались наибы, подивились и принялись строить вновь то, что было уничтожено за ночь. В этот день не прогремел ни один пушечный выстрел и никто не мешал нашим работам; но за то, как только началось отступление, горцы с необычайною яростью устремились за нами, и над Шалинским окопом никогда не веяло еще столько значков, как в этот злополучный день. Все пять Шамилевских орудий были тут на лицо, и возле них стоял сам Талгик, осеняемый каким-то черным значком, который, не знаю почему, у нас называли артиллерийским. Мы уже удалились от окопа на значительное расстояние, как вдруг раздался подземный удар, земля заходила под нашими ногами, и в тот же момент изнутри завала поднялись на воздух огромные глыбы земли, камней и бревен. Среди них летели лошади без всадников, всадники без лошадей,— и все это в неясных туманных очерках витало высоко над землею, кружилось, кувыркалось, и стремглав летело опять на землю. В моей памяти врезалась фигура чеченца, летевшего по воздуху с большим черным знаменем в руках, точно он возносился к небу с [56] победною хоругвию. Глаз наш не привык к подобным неестественным положениям предметов, и вся эта картина поражала именно своею фантастичностью. Когда несколько рассеялся дым, мы увидели все скопище, бежавшее в паническом страхе к Шавдонке. Видно было, что нравственное потрясение его было очень сильно. Мы тотчас повернули назад, чтобы осмотреть место взрыва, и нашли множество трупов с оторванными и отрезанными членами, но не нашли ни орудий, ни черного значка, который я видел, кружившимся в воздухе. Среди разбросанных тел, помню, мы подняли человека, почти невредимого, но ошеломленного сильным ударом о землю; его привезли в лагерь, и с удивлением осматривали, не будучи в состоянии уяснить себе, как в этой страшной катастрофе человек мог остаться невредимым. Ему было лет двадцать пять, красивый блондин, с голубыми глазами и рыжеватой курчавой бородкой. Одет он был как денди, но его кинжал, шашка и пистолет погибли при взрыве. Он был спокоен и не скрывал удовольствия, что на груди его сохранился серебряный треугольный орден с арабскою надписью, пожалованный ему Шамилем. Сам Козловский полюбопытствовал его видеть. «Да такого молодца,— вскричал он,— у меня, «как» и в кабардинском бою не было; т. е., поправился он тотчас же: молодцы-то были у меня почище его, да только не такого роста». К нему все отнеслись сочувственно и отправили его в Грозную. Но там ожидала его опасность посерьезнее той, которая угрожала ему на окопе. Один из солдат признал в нем своего фельдфебеля, года за два перед тем бежавшего в горы. Это был, действительно, он. Но когда тревога охватила больницу,— его в ней уже не было. В страшно морозную февральскую ночь, он бежал в одном лазаретном халате и, как узнали впоследствии, благополучно пробрался к своим. Провидение во второй [57] раз спасло человека, которого люди считали преступником.

Катастрофа, случившаяся на Шалинском окопе 1-го февраля, послужила эпилогом нашей экспедиции. Завал был сравнен, наконец, с землею, и просека, раскрывавшая доступ к большим центральным аулам Чечни, была докончена. Мы подвинулись вправо и стали рубить лес, закрывавший от нас доступ к другой, Мезенской поляне, занятой целой группой богатых чеченских хуторов. Эта поляна, после Шалинской, занимала первое место в экономическом отношении страны, и для ее обороны устроена была целая система завалов Работы производились сравнительно спокойно, при незначительных перестрелках, и только раз, 20-го февраля, у нас неожиданно разыгралось лихое кавалерийское дело. Мы стояли возле Шалинского кладбища. Туман был густой, и пикеты напрягали все зрение, весь слух, чтобы не подпустить близко горцев, и, не смотря на то, горцы внезапно очутились с ними лицом к лицу. Это была пехота, шедшая, по-видимому, занимать то же кладбище, где стояли мы, и не подозревавшая нашего присутствия. Обе стороны еще не успели сообразить в чем дело, как наш второй эскадрон, стоявший во главе колонны, уже врезался в толпы неприятеля. Мы также вскочили на коней и двинулись было рысью, но встретили 2-й эскадрон уже возвращавшимся назад с боевыми трофеями: он вез несколько отрубленных голов, до пятидесяти тел и кучу оружия.

Экспедиция наша, между тем, подходила к концу; на месте векового Мезенского леса теперь протянулась широкая полоса оголенных и обугленных пней, с огромными между ними серыми кучами золы и пепла. За этой просекой лежало широкое поле, окаймленное опять вековыми лесами. Эти леса поднимались уже на самые вершины черных гор и на такой высоте казались малорослыми кустарниками.

Утром, 27-го февраля, Барятинский ездил осматривать [58] эту поляну и взял с собой 7-й эскадрон князя Чавчавадзе. Он возвратился около полудня, не встретив нигде неприятеля; но едва эскадрон расседлал лошадей, как вдруг со стороны Герменчука, между Шавдоном и Басом, показалась какая-то колонна, двигавшаяся в таком стройном порядке, что ее можно было бы принять за русских, если бы только русские могли появиться с той стороны Впоследствии мы узнали, что это был «низам»,— регулярное войско — только что заведенное Шамилем и первый раз пущенное им в дело. Местность, где шла эта колонна, представляла открытое поле, усеянное только редкими, кое-где разбросанными по ней, дубками. Такого прекрасного случая для кавалерийского дела еще не представлялось за всю экспедицию, — и три эскадрона: 2-й, 8-й и 9-й понеслись по широкой поляне. Тавлинцы свернулись в каре, но с налета врезались в неприятеля и никакое описание не может дать понятия об ужасе происшедшей здесь рукопашной схватки. Прижатые к реке, горцы очутились в самом отчаянном положении: мы их рубили, кололи, топтали конями, сбрасывали с круч и топили в Басе. 270 тел осталось на месте боя, и столько же, если не больше, поглощено было рекою; ничтожные остатки низама рассеялись, и вместе с ними рассеялась самая затея Шамиля.

Бой уже кончился, когда к нам подоспел князь Чавчавадзе с 7-м эскадроном. Видя, что ему здесь делать нечего, он окинул взглядом окрестную местность и увидел, стоявшую в лесу, по ту сторону Баса, чеченскую конницу. Тогда он спешил эскадрон и шагом повел его к речке. «Куда вы, князь?» — окликнул его Тихоцкий «Напоить лошадей»,— ответил Чавчавадзе. Он понимал, что идти одному эскадрону за Бас, где сосредоточилось теперь все враждебное нам население Чечни, никто бы ему не позволил, а потому он ни у кого и не стал просить позволения. [59] Подойдя к реке, он вдруг крикнул: «Садись!», — ринулся в Бас и, прежде чем мы опомнились, он уже скрылся в лесу. Там загремела сильная перестрелка, но она постепенно удалялась, показывая, что эскадрон гонит чеченцев; и тем не менее мы все были страшно встревожены, еще не зная, каков будет финал. Но вот эскадрон снова показался на опушке леса. В эту минуту четыре казачьи орудия, принимая его за чеченцев, открыли огонь. Эскадрон однако кинулся в Бас и очутился на Шалинской поляне. Между тем, слух, что 7-й эскадрон уничтожен горцами, поднял на ноги весь главный штаб. Барятинский сам прискакал к отряду, и, увидев эскадрон на нашем берегу, поехал к нему на встречу. «Где эскадронный командир?» — спросил он сурово. Чавчавадзе приблизился. «Велика ли потеря?» — Ни одного человека; ранено четыре лошади, но мы привели с собою семь чеченских. — «Что побудило вас на такое рискованное дело?» — «Я видел, что чеченская конница, еще не бывшая в бою, готовится ударить на наши разбросанные эскадроны,— и предупредил ее». В сущности, разумеется, ничего подобного не было, но Барятинский сделал вид, что верит, подал руку Чавчавадзе и горячо благодарил драгун. Смелость действительно была не заурядная. Мы с своей стороны встретили эскадрон восторженными овациями; разговорам не было конца; драгуны, не без комизма, рассказывали о том, как они попали под огонь русских пушек. «Да,— сказал Шульц, вслушавшись в эти рассказы,— это все Есаков. Я подбегаю к нему,— кричу: «В кого вы стреляете? — «Разве не видите, — говорит,— партия».— «Какая партия: — это наш 7-й эскадрон»... «Он как схватится за голову: «Ну, говорит, угостил же я их!» — "Не разу не попал" — засмеялись офицеры: "Спасибо, что он не взял своего есаула, вот тот бы угостил нас — это верно». [60]

Помню, как князь Чавчавадзе рассказывал один случившийся в этом бою комический эпизод. Драгун настиг чеченского знаменщика, но в тот момент, когда он схватился рукою за древко, лошадь шарахнулась в сторону и драгун упал, увлекши за собой и значок и чеченца. Борьба двух людей, вылетевших из седел, продолжалась и на земле, так как драгун тянул значок за верхний, а чеченец за нижний конец древка. В эскадроне, занятом в то время погоней, не видели того, что происходило в стороне; но чеченцы увидели, и несколько человек кинулись на помощь. Они разом потянули значок и вместе с ним поволокли по земле и нашего драгуна, слетевшего с ног, но вцепившегося в свою добычу руками и ногами. Через болотистый ручей горцы перескочили на конях, но драгун, бултыхнувшись в него со всего размаха, едва-едва не захлебнулся в липкой и вонючей грязи. Значка он однако не выпустил, и вместе с ним был вытащен на берег, как рыба на удочке. Казалось бы, что для него спасения быть не могло, а между тем чеченцы удовольствовались только тем, что общими силами вырвали у него значок и ускакали, покинув ошеломленного, и с ног до головы облепленного тиной драгуна в самом комическом положении.

Помню также, какое удручающее впечатление произвело лично на меня наше возвращение в лагерь. Мы шли с песнями, пехота кричала нам "ура", а у нас на пиках и на примкнутых штыках драгунских ружей, как раз над живыми головами, торчали мертвые чеченские головы. Никогда прежде этот страшный трофей не появлялся в русском стане в таком подавляющем количестве. Казалось бы, что мне, как грузину, нечего было особенно удивляться такому явлению, так как у нас не только в Хевсурии, но и в Кахетии, все стены сакель были унизаны прибитыми кистями рук, отрезанных у неприятелей, но я и дома восставал [61] против такого варварского обычая. В полку многие разделяли мое убеждение, но что мы могли сделать, когда сам Воронцов, этот гуманный человек, не смотря на все свои старания, не мог искоренить того, что народилось не само собою, а было создано особыми условиями такой войны, как Кавказская. Этим закончились военные действия в чеченском отряде, и мы отпущены были в штаб-квартиру. В Грозной наши эскадроны были встречены пушечным салютом и громким "ура" гарнизона, выстроившимся шпалерами. Здесь мы провели дневку в каком-то угаре, и едва ли кто-нибудь помнит, как добрались, наконец, до Чир-Юрта. Здесь мы узнали вскоре, — что нашему 4-му дивизиону пожалован георгиевский штандарт, а я получил солдатский Георгий. Крест этот мне особенно дорог, потому, что был присужден единогласно всем эскадроном. [62]

Глава IV.

Чеченская экспедиция 1852 года. — Смерть генерала Круковского. — Маиортупский орешник. — Производство меня в офицеры. — Событие на Сулакской линии — Радомцев и Агало. — Дело на водопое. — Дело 31-го августа у Чапчакской башни. — Выступление полка в Азиятскую Турцию. — Пребывание полка в Тифлисе.

В конце этого года я был переведен или вернее прикомандирован, к третьему эскадрону, назначенному опять в экспедицию. А экспедиция готовилась большая; говорили, что мы пойдем в Большую Чечню, где русские не были уже 12-ть лет, со времени отложения от нас чеченцев. Наши два дивизиона, 2-й и 3-й, выступили из Чир-Юрта накануне нового года. Во второй раз мне доводилось проводить святочные вечера в походе, имея перед глазами вместо рождественской елки, леса, опушенные инеем, и встречая везде, давно знакомые сцены русских святочных развлечений: коляды, игры, гадания, вечерницы. Но на этот раз мы шли без дневок, торопясь в Воздвиженскую, где уже отряд был собран, и только ожидали нас, чтобы начать военные действия. Из Воздвиженской мы выступили в поход, под начальством князя Барятинского, 5-го января 1852 года, прошли знакомую Шалинскую поляну, перешли Бас и дошли до самой речки Хулхулау, на которой стояли два большие аула: Автуры и Гельдиген. Их взяли штурмом и обратили в [63] развалины. Мы в этом деле не участвовали, наблюдая за Черными горами, чтобы не дать Шамилю спустить свою артиллерию

18-го января, Барятинский предпринял новый набег к верховьям Гойты, чтобы при дальнейшем движении обеспечить свой тыл со стороны гнездившегося там населения Малой Чечни. Вся кавалерия пошла вперед с генералом Круковским и, переправившись на левый берег Гойты, вступила в дремучие леса. Здесь я видел Круковского в последний раз. Он ехал впереди; его белая шуба, крытая голубым сукном, и белый папах с голубым верхом, видны были издали. Лицо его было угрюмо; на нем лежал какой-то особый отпечаток, тот странный отпечаток, который, как замечают бывалые люди, ложится как бы таинственной печатью близкой и неизбежной смерти. И, действительно, Круковский, как бы предчувствуя смерть, оставил, выезжая в поход, свое известное всем, духовное завещание. Позднее оно ходило у нас по рукам, и я помню слова его: "Предпочитаю смерть в честном бою командованию войском, в которое вмешивается всякий, кто в Бога верует, и кто не верует". Это были намеки, как говорили тогда, на генералов Коцебу, начальника главного штаба, и на Завадовского, командовавшего войсками на Кавказской линии. Круковский, с самого назначения своего атаманом, вел с ними упорную борьбу, отстаивая интересы линейного казачества.

Достигнув поляны, нас остановили, а Круковский с одними казаками поскакал вперед и скрылся в лесу.

Так прошел час, другой. Мы слезли с лошадей и легли на землю, держа их в поводу. Мало по малу к нам стала подходить пехота и приехал Барятинский; он махнул рукой, чтобы мы не вставали, и сам расположился на правом фланге нашего третьего эскадрона. По старому [64] кавказскому обычаю, все юнкера пользовались полнейшею свободою, и я находился в кругу офицеров, слушая беседы их с князем Барятинским. Я не мог не заметить, что Барятинский был чем-то сильно встревожен: было ли то предчувствие, в которое я верю, или его беспокоило просто, что Круковский не присылали никаких известий, только он несколько раз вставал, ходил взад и вперед, и опять садился на свое походное кресло, которое возил за ним казак-ординарец. Вдруг мы услышали какую-то беспорядочную стрельбу, шум многих голосов, конский топот,— и из лесу вынырнула большая толпа казаков. Они скакали нестройной кучей, махали руками; многие из них были без папах. Мы без команды бросились к лошадям. Я видел, как от толпы отделился один офицер, подскакал к Барятинскому и что-то шепнул ему на ухо. Сказано было два-три слова, но Барятинский побледнел как полотно. "Третий эскадрон, садись!" — скомандовал он громко и, обратившись к нашему эскадронному командиру маиору Моллеру, добавил: "ступайте на рысях, я вышлю за вами два батальона". Мы поскакали, и скоро очутились в дремучем лесу; тут только мы узнали от сопровождавших нас казаков, что Круковский убит и, что ракетные станки, бывшие при отряде, потеряны. Скоро мы увидели громадный завал, который, как нам пояснил проводник, был взят казаками, и теперь обратно отобран горцами. Действительно, нас встретили оттуда сильным ружейным огнем; эскадрон тотчас спешился; Моллер остался с коноводами, а нас повел молодой поручик Реннер. Мы шли выручать тело Круковского, которое осталось в руках у чеченцев. Перестрелка завязалась сильная. Реннер и несколько драгун были ранены. В эту минуту Барятинский лично привел два батальона. Они взяли завал штурмом, а мы, рассыпавшись в разные стороны, принялись разыскивать тело [65] Круковского, нашего старого командира. Я с несколькими драгунами только что углубился в лес, как вдруг услышал крик: "Нашли, нашли!" Я бросился в ту сторону и очутился возле татарской мечети, вокруг которой суетились наши драгуны. Здесь я увидел целую груду казачьих тел, среди которых лежал Круковский и рядом с ним Полозов, командир Волжского казачьего полка. Круковский раздет был донага, и на его теле виднелись бесчисленные удары шашек; но помню хорошо, что крови на нем не было,— очевидно его рубили мертвого. Мы бережно уложили его на носилки, закрыли походной буркой и понесли в лагерь. Мы шли за ним без шапок, с глубокою печалью и многие плакали. Обстоятельства смерти Круковского не выяснены до сих пор. Все говорят различно, и все расходятся не в мелочах или деталях, а в самой сущности дела. Я слышал потом рассказ об этом барона Николаи и готов верить ему более других, как потому, что он стоял ближе всех к Барятинскому, так и потому, что сам он имел в горах превосходных лазутчиков.

По его словам когда Круковский отделился от колонны, он выслал две сотни казаков, приказав им захватить ближайшие хутора. Чеченцы выбиты были из завалов, хутора захвачены, но оказались пустыми. Казаки, увлекаемые жаждой добычи, не остановились в хуторах, как было приказано, а бросились в погоню, за угнанными стадами, попали в засаду и были разбиты. Хорунжий Дорохов, пытавшийся поправить дело, выскочил с ракетными станками, но был окружен и пал вместе со всею командою. Это был также наш старый нижегородец, разжалованный несколько раз в солдаты н несколько раз снова надевавший офицерские эполеты. Тело его и оба ракетные станка остались в руках чеченцев. Разгневанный Круковский сам поскакал на место катастрофы, но прибыл, когда дело уже [66] окончилось. Казаки были рассеяны; он приказал трубить сбор и стал возле мечети, окруженный не больше как двадцатью казаками. В мечети, между тем, еще скрывались чеченцы. Выглянув в окно, они увидели, что в нескольких шагах от них стоял неподвижно всадник высокого роста, на белом коне и в белом папахе. Это был атаман. Позади его, в такой же неподвижной позе, стояла небольшая кучка казаков и с ними командир Волжского полка маиор Полозов. Тогда из окон грянул залп, и атаман вместе с конем, как скошенный, повалился на землю. Этот залп до того озадачил присутствовавших, что в первую минуту все растерялись. Полозов, соскочив с коня, бросился было на помощь к атаману, но в это самое время чеченцы, выскочив из своей засады, кинулись в шашки. Полозов и конвойные казаки были изрублены, остальные поскакали назад, покинув тела убитых в руках неприятеля.

К вечеру, отряд возвратился на ночлег к укреплению Урус-Мартану. Поздно, ночью я был на панихиде, которую служили в бедной деревянной церкви. Атаман уже лежал в простом некрашеном, досчатом гробе, а тело Полозова положено было прямо на пол. Обоих их покрывали бурки. Это было такое печальное зрелище, которого я никогда не забуду. На другой день, рано утром, весь наш отряд выстроился за воротами укрепления, чтобы отдать последнюю почесть покойному атаману. Отслужили еще раз панихиду, вынесли из церкви бедный деревянный гроб, установили его на высокие сани, и печальный поезд, под охраной сотни линейных казаков, двинулся в Грозную.

Грустно проводили мы останки любимого командира и тронулись снова на свою Шалинскую поляну. Опять принялись рубить просеки в разные стороны, и когда с ними покончили, перешли к вырубке лесов по обе стороны Аргуна и потом по Джалке, чтобы открыть свободное [67] сообщение с Грозной. Наши дивизионы поочередно прикрывали рабочих. Дел в это время не было. Только однажды, когда наш второй дивизион оставался в лагере, а третий ушел с колонной, едва не разыгралось прекрасное кавалерийское дело. Рассказывали потом, что артиллерия Шамиля подскакивала к нам так близко, что, казалось, захватить ее было нетрудно. Этого хотел и князь Барятинский. "Смотрите как только неприятель откроет огонь,— сказал он дивизионеру подполковнику Эттингеру, - сейчас же скачите прямо на орудия; пехота поддержит вас". Прошло несколько минут и со стороны неприятеля грянул пушечный выстрел; но драгуны стоят неподвижно; пехота бросилась было на орудия, но те повернули назад, и пехота, разумеется, их догнать не могла. Дело в том, что произошло печальное, но весьма поучительное недоразумение; будь перед фронтом драгун такие штаб-офицеры, как Золотухин, Тихоцкий, Шульц, Петров, Закарий Чавчавадзе, Макаров, — Шамилевские пушки были бы в наших руках. Но перед фронтом стоял подполковник Эттингер, незадолго перед тем переведенный к нам из России. Он был офицер безусловно храбрый, но суровый педант и точный, методичный исполнитель только отданного приказания. Если Золотухин считал, что увидеть неприятеля, в каком бы числе он не был, и не атаковать его в ту же минуту — есть уклонение от службы, то Эттингер во всякой атаке, предпринятой на личный риск, без положительного приказания начальства, видел нарушение порядка службы и даже своеволие, подлежавшее военному суду. Приказания, отданного князем Барятинским лишь в общей форме, ему было мало. Он ожидал сигнала; если бы сигнал последовал, Эттингер исполнил бы свое дело не хуже другого. Но сигнала не было — и орудия ушли на глазах двух эскадронов нижегородцев. Винить в этом собственно Эттингера даже [68] нельзя. Это был результат той школы, в которой воспитывалась вся армия внутри России, но которая не была знакома нашим кавказцам. Мы воспитывались своеобразно, воспитывались боевым опытом, и в Петербурге, кажется, махнули на нас рукой. В лагере был общий ропот против Эттингера. Не знаю, поэтому ли, или по другим причинам, только он скоро перевелся обратно в Россию. А на место убитого Круковского был вызван в отряд наш полковой командир князь Ясон Чавчавадзе.

С вырубкою лесов на Джалке, мы полагали, что экспедиция окончилась и мечтали уже о своих штаб-квартирах, как вдруг отряд повернул к Гельдигену и стал опять в самом центре Чечни. У Барятинского родилась смелая мысль пройти на кумыкскую плоскость кратчайшим путем, по которому русские никогда не ходили, и через страшный Майортупский орешник выйти прямо в Куринское укрепление. И вот этот знаменитый орешник, который все ждали с замиранием сердца, уже перед нами. Действительно, едва мы очутились в его непролазной чаще, как закипел отчаянный бой, и чеченцы охватили нас железным кольцом. Потеря была огромная. Солдаты не хотели бросать убитых, и ими переполнились все повозки и даже артиллерийские лафеты. Пришлось хоронить их ночью на вражеской земле.

Если бы горцы заняли выход из орешника, то Бог знает, чем бы окончилась наша попытка, но выход уже был захвачен храбрым Баклановым. Потом лазутчики рассказывали нам, что чеченцы предвидели возможность этого случая и говорили Шамилю. «Напрасно, имам, ты сторожишь эту старую лисицу, на открытом месте; Боклю не пойдет к тебе в зубы. Сторожи его там, где мышь не проползет, иначе он будет за Мичиком». — «Но где же он перейдет его со своими пушками?» спрашивал Шамиль, оглядывая с недоумением расстилавшиеся кругом [69] необозримые леса. «Где пролетает птица и проползает змей, говорили старики мичиковцы, там и дорога Бакланову». — «Если бы вы боялись Аллаха, так как боитесь Бакланова, отвечал Шамиль, вы были бы святыми». Но старшины были правы. Едва занялась заря, как горцы с ужасом увидели колонну Бакланова, стоявшую у самого орешника. Как он прошел туда не только с пехотой, но с конницей и пушками, это его секрет; но только он явился спасителем нашего отряда. Под его заслоном мы выбрались на чистое поле, и вся наша кавалерия тотчас пустилась в атаку. Я помню только, что Бакланов с своим казачьим полком, понесся куда-то вправо, а наши четыре эскадрона с князем Чавчавадзе ударили на левый фланг неприятеля. Мы сбили все, что стояло на равнине, вскочили в дремучий лес, спешились, и взяли штурмом редут, прикрывавший переправу через Мичик. Нам было видно сквозь чащу дерев, как вся неприятельская артиллерия скакала назад во все повода, но Чавчавадзе не пустил нас преследовать,— и она ушла благополучно. Прав, или не прав был он, говорили различно, и я судить не берусь. По всей вероятности, мы захватили бы пушки, но потеряли бы не мало людей, а между тем, кто знает что произошло бы, если редут был бы нами покинут. Теперь, когда мы засели в нем крепко, весь отряд под нашим прикрытием перешел Мичик спокойно, и только в арьергарде Бакланова произошло жаркое дело.

К вечеру мы были уже в Куринском, откуда наши эскадроны направились прямо в Чир-Юрт. За эту экспедицию я был представлен в офицеры. Тогда существовал порядок, по которому все юнкера, удостаивавшиеся к производству, переводились в другие полки, расположенные внутри России. К моему счастию, как раз в это время правила эти были отменены, и я, оставаясь в Нижегородском [70] полку, прикомандирован был только временно, для узнания порядка службы, к юнкерской команде, собранной в Елисаветграде от всех полков резервного кавалерийского корпуса. Здесь довелось мне быть на смотру Императора Николая Павловича, который, оставшись доволен ездою юнкеров, поздравил нас офицерами.

Возвратившись в Чир-Юрт, я застал Сулакскую линию в большой тревоге. Причиною того, как это не покажется странным, был наш же нижегородский драгун Радомцев, бежавший в Салатавию. Это был человек не совсем обыкновенный. Он был безграмотен, но одарен от природы недюжинным умом, громадным самолюбием и избытком энергии. Он был выкроен из того материала, из которого выкраивались на Руси такие представители темной силы, как Пугачев или Стенька Разин, а у нас — разные Кер-Оглы, Керимы или Мулла-Нуры. Он был обижен вахмистром своего эскадрона, и не нашел ничего лучшего как бежать, разорвав навсегда все связи с своею родиной. Но и бежал-то он не так как бегают другие, а самым оригинальным образом, на глазах у всех, чтобы не оставить и тени сомнения, в том, что он бежал к неприятелю. Однажды, когда 9-й эскадрон повел лошадей на водопой, он, безоружный как и все, отделился несколько от своих товарищей, въехал на середину реки и вдруг, гикнув, выскочил на противоположный берег. «Прощайте, братцы, не поминайте лихом! крикнул он громко: Я вас буду видеть часто, а вы то меня больше не увидите»! С этими словами он повернул коня и скрылся в горах. Зная всю жизнь, обычаи и все домашние распорядки Чир-Юрта, он мог сделаться для нас опасным человеком. И, действительно, не прошло и месяца, как все заговорило о Радомцеве. Какое бы происшествие не случилось на Сулаке, оно непременно связывалось с его [71] именем. Сколько за ним ни гонялись, никому ни разу не удалось напасть даже на след его партии, а между тем дерзость его простиралась до того, что он появлялся лично не только в Темир-Хан-Шуре, но даже у нас в Чир-Юрте, где его все знали. Впервые он появился в нашей слободке, убил русского торговца Григорьева и разграбил его лавку. Жена торговца, полуживая от страху, могла сообщить только, что в числе хищников был сам Радомцев, который с ней даже поздоровался. Потом случилось происшествие и по важнее этого. Однажды ночью, в той же слободке, поймали русского беглого артиллериста, который показал, что Радомцев находится в самом Чир-Юрте. Штаб-квартиру тотчас оцепили и принялись за поиски; но сколько не искали, никого не нашли. А Радомцев, забравшись между тем в пустую конюшню 10-го эскадрона, находившегося в экспедиции, лежал, зарывшись в сене, слышал разговоры проходивших мимо солдат, и соблазнительно поглядывал на тройку серых упряжных лошадей, принадлежавших поручику Авалдову. Стало, наконец, светать; барабан пробил утреннюю зорю, и обоз, назначенный с вечера на порубку леса, потянулся к площади. Стал собираться в дорогу и Радомцев. Состроив весьма искусно казенную денщичью физиономию, в одной рубашке, без шапки, сел он верхом на казенную лошадь и повел всю тройку к водопою. На площади он замешался в общую толпу обозных солдат и, переругиваясь с ними, спустился к реке. Но как только Радомцев увидал Сулак, он гикнул на своих лошадей, и испуганные кони, с разбега окунувшись в Сулак, как молния вынесли его на противоположный берег. Толпа у водопоя только ахнула; но пока дали знать в Чир-Юрт и прискакал эскадрон, Радомцев был уже в Салатавии.

В другой раз, выбрав одну из самых темных [72] ночей, Радомцев с несколькими горцами подобрался к наружной стене одной из конюшен Нижегородского полка, и стал вырезывать отверстие, через которое, как через калитку, можно было бы вывести несколько лошадей. Стена была саманная, и работа подвигалась так быстро и так тихо, что дневальный, находившийся в той же самой конюшне, узнал об этом только тогда, когда молодая кобыла, испуганная появлением в стойле незнакомых людей, шарахнулась и стала бить задом в перегородку. Поднялась тревога, но Радомцева простыл и след. Случай этот произвел на всех большое впечатление. А между тем, на ряду с Радомцевым, в то же время приобретает известность на Сулаке имя еще другого человека, на которого до сих пор мало кто обращал внимание. Это был некто Агало, молодой салатавский джигит, любимец и правая рука наиба Каир-бека. Если недюжинная, но грубая натура Радомцева была способна руководиться только разрушительными инстинктами, свойственными темным людям, то Агало не искал для себя ничего кроме славы, и ради нее готов был на самые безумные предприятия. Радомцев и Агало явились соперниками, ненавидевшими друг друга от всей души, но связанными между собою общностью интересов. Действовали они и порознь и вместе, и всегда счастливо избегали наших преследований. Но, по пословице: повадился кувшин по воду ходить, там ему и голову сломить,— пришел конец и нашим наездникам. Однажды, под вечер, трое горцев переплыли Сулак под самым Чир-Юртом, и на полковых огородах столкнулись с охотниками. Не видя возможности уйти за Сулак, горцы кинулись в мирный аул Султан-Юрт и скрылись в его закоулках. Охотники оцепили аул, а между тем дали знать в Чир-Юрт, откуда тотчас прискакали два эскадрона вместе с полковым командиром. От жителей потребовали выдачи хищников; но так как [73] те отозвались незнанием, то захватили старшин, привели муллу, заподозренного в укрывательстве,— и нагайка, пущенная в ход, быстро развязала им языки. Они указали место, где укрывались горцы — и те были схвачены.

Их было трое,— и все из Делыма; но между ними один обращал на себя особое внимание красивым лицом, статным сложением и одеждой настоящего денди. Это и был знаменитый Агало, первый джигит во всей Салатавии. Ему нельзя было скрыть своего имени. Его знали в лицо почти все жители прибрежных аулов и говорили князю Чавчавадзе, что только смерть Агало может избавить линию от постоянной тревоги. Но Чавчавадзе дал делу иной оборот. «Слушайте,— сказал он хищникам, — ваша жизнь в моих руках; захочу, вас сейчас же повесят, захочу — вы будете свободны, выбирайте любое». — "А какую цену возьмешь ты за нашу свободу?" — спросил Агало. «Приведите Радомцева; мне больше ничего не нужно»,— отвечал Чавчавадзе. Горцы, отойдя в сторону, стали совещаться. "Нет,— сказал, наконец, один из них, — Радомцева живого взять нельзя, а если хочешь голову, то мы ее доставим".— "Хорошо”,— согласился Чавчавадзе. — «Только как же ты нас отпустишь,— проговорил Агало: — здесь нет никого, кто бы мог за нас поручиться?» — «Поручителями вы будите сами, отвечал Чавчавадзе, я отпущу вас на честное слово». Агало наклонением головы дал понять, что ценит оказанное ему доверие. Товарищи его, Куда и Амиран, также дали честное слово. Пленных отпустили и даже проводили до Сулака с драгунским конвоем. Агало сдержал свое слово.

Через несколько времени он собрал партию и пригласил с собою Радомцева. Пока партия переправлялась через Сулак на нашу сторону, Агало, Радомцев и Амиран заехали в густой прибрежный камыш и слезли с лошадей, чтобы совершить вечерний намаз. Радомцев сел на ковер, [74] но в то время, как он самым ревностным образом исполнял обряд, предписанный кораном, Агало подкрался к нему сзади и одним взмахом шашки снес ему голову. Вечером он уже был в Чир-Юрте и бросил к ногам Чавчавадзе что-то завернутое в намокший кровью башлык. Башлык развернули, и в нем оказалась голова Радомцева.

Но теперь Агало предстояло еще более трудное дело,— скрыть следы своего убийства от Каир-Бека, у которого повсюду были глаза. Чавчавадзе помог ему и в этом; он дал Агало трех старых забракованных лошадей, которые должны были представлять из себя добычу, отбитую им у драгун, а драгунам приказал преследовать его и стрелять, разумеется, холостыми патронами. Перестрелка за Сулаком быстро собрала на тревогу жителей ближайших салатавских аулов, и Агало объявил им, что Радомцев во время преследования был ранен, упал с лошади, и что с ним сталось — ему неизвестно. Каир-Бек поверил; нельзя было не поверить — на лицо были три драгунские лошади, а голову Радомцева лазутчики видели сами в Чир-Юрте, на высоком шесте, который два дня стоял у набатного колокола. Но истина, рано или поздно, должна была раскрыться. У Агало много было недоброжелателей, как по ту, так и по другую сторону Сулака. У Радомцева также остались родственники в ауле, откуда он взял жену, и они-то, обнаружив обман, раскрыли глаза Каир-Беку. Агало был схвачен и приговорен к смертной казни. Каир-Бек однако предварительно потребовал его к себе. «Слушай,— сказал он Агало,— за свою свободу ты заплатил Чавчавадзе головою Радомцева; теперь, поезжай в Чир-Юрт, и привези мне голову самого Чавчавадзе. Не привезешь — казню твоего отца, жену и детей, да и твою голову достану, как бы крепко она ни сидела на твоих плечах». Агало согласился, и [75] через три дня, в качестве беглого салатавца, уже был в Чир-Юрте. Чавчавадзе принял его не только ласково, но дал ему денег на обзаведение и поместил в Султан-Юрте. Сначала за ним учрежден был секретный надзор, так как ходили какие-то темные слухи о кровавой миссии, будто бы возложенной на него салатавским наибом; но мало-помалу самая мысль об этом была позабыта, и Чавчавадзе даже сделал его своим приближенным нукером.

Агало убедился однако скоро, что голову Чавчавадзе нельзя достать, не рискуя своею собственною. И вот, чтобы выйти из этого трудного положения, он решил доставить Каир-Беку другую более ценную добычу. Летом 1852 года в Чир-Юрт прибыл молодой человек, которого на курьерской тройке привезли жандармы. Последние знали только, что этот юноша — светлейший князь Салтыков, и что он прислан в Чир-Юрт по именному высочайшему повелению. Чавчавадзе выдал им расписку, и они уехали обратно. Впоследствии мы узнали, что этот Салтыков был внук известного деятеля екатерининского века, воспитателя великих князей Александра и Константина Павловичей. Громадное состояние, доставшееся молодому Салтыкову по наследству от деда, выработало из него такую оригинальную личность, которая представляла собою, во многих отношениях, богатый материал для психиатра; у него были свои привычки и наклонности, которые в наш век, быть может, назвали бы спортом, а тогда просто считали причудами и даже некоторого рода — манией. Он нигде не служил и больше всего любил править русскою тройкой, сидя на облучке простой телеги, и непременно в русском армяке и в шляпе с павлиньими перьями. Одно время он даже служил по найму простым ямщиком на коломенском тракте, где никто и не подозревал его высокого происхождения и колоссального богатства. Однажды, по этому тракту случилось [76] проезжать императору Николаю Павловичу. На станции, где был Салтыков, в царскую коляску запряжена была четверка чудных вороных лошадей. Восемь ямщиков с трудом держали их под уздцы, а на козлах сидел сам Салтыков в форменном кафтане и в шляпе с медною бляхой. Едва государь сел, как вся четверка понеслась, как бешенная. "Тише" — послышался из коляски строгий голос государя. Салтыков обернулся. "Не извольте беспокоится, ваше величество — знаю кого везу" — и гикнул на коней. Станцию в тридцать верст проехали в сорок минут, и царская коляска ни разу ни колыхнулась. Тысячные лошади, и самая личность ямщика заинтересовали государя настолько, что, по приезде на станцию, он спросил: «Чьи это лошади?» — «Светлейшего князя Салтыкова». — «Дать ямщику 25-ть рублей на водку». Возвратившийся фельдъегерь доложил, что ямщик денег не взял. — «Почему?» — спросил его государь. — «Потому, ответил за него граф Орлов, что это не ямщик, а сам светлейший князь Салтыков, которому принадлежит чуть не вся Воронежская губерния». Государь изумился. «Из каких это Салтыковых!».— «Родной внук фельдмаршала, воспитателя покойного императора».— «Что ж он тут делает?» — «Служит на тракте ямщиком из любви к искусству».— «Верно пьет?» — «Конечно,— ответил на это Орлов, успевший уже собрать все нужные сведения». Государь нахмурился. Известно, как император Николай Павлович не любил молодых дворян, нигде не служивших и праздно, без всякой пользы, расточавших свои силы и имения. Он потребовал к себе Салтыкова.

«Советую тебе, бросить твои причуды,— сказал он. Послужи мне и России. Ты любишь лошадей, и я посылаю тебя на Кавказ, в Нижегородский полк. Служи, как служили отечеству все Салтыковы».

Через пять минут Государь уехал, а вслед за ним [77] поскакал и Салтыков, но уже не на привычном ему облучке, а в качестве пассажира по казенной надобности, сопровождаемого двумя усатыми жандармами. Таким образом он и очутился в Чир-Юрте. У нас Салтыков зажил совершенно особенной жизнью, а между тем, слух о его несметных богатствах разошелся по всей Сулакской линии и не было татарина, который не смотрел бы завистливыми глазами на его чудных коней. Вот на нем-то и остановил свое внимание Агало, для которого голова начальника Сулакской линии потеряла с тех пор всю свою ценность. Он снесся с Каир-Беком и получил разрешение привести к нему, вместо головы Чавчавадзе, самого Салтыкова и непременно живого, чтобы взять за него громадный выкуп. Агало стал следить за своею жертвой, и узнав, что Салтыков в первый день Рождества поедет в Султан-Юрт один, решился схватить его на дороге. Случилось однако так, что накануне светлейший прокутил всю ночь и проспал до полудня. Надо же было случится, что по утру, вместо него, случайно появился на той же дороге молодой офицер Готовицкий. Засада кинулась на него внезапно, сорвала шашку и, схватив за поводья лошадь, во весь опор помчалась с ним к Сулаку. Только теперь, захвативши не того, кого ему было нужно, Агало увидел свою ошибку, но поправить ее уже было нельзя. Каир-Бек принял его сурово. Агало успел однако уверить его, что отец Готовицкого управляет всеми калмыками, собирает с них дань, и располагая, таким образом, громадными суммами, конечно не поскупится, на выкуп сына. Кроме того, он обещал посвятить наиба во все тайники пограничной службы и жизни Чир-Юрта. Он знал как и кем охраняется штаб-квартира Нижегородского полка и днем и в ночное время; когда, куда и сколько посылается охотников, где ходят конные разъезды, и куда они никогда не ходят. [78]

— «Слышал ли ты, Каир-Бек — спросил его Агало,— что в Чир-Юрте нет ни одного колодца, и драгуны водят поить своих лошадей на Сулак?» — «Слышал» — отвечал наиб.— «Теперь я тебе скажу, что ездят они туда без всякого прикрытия, не только без оружия, но даже без седел, на одних попонках, и при том каждый драгун ведет в поводу еще двух лошадей. Мы сделаем засаду, и прежде чем выскочит дежурный эскадрон, мы перерубим безоружных солдат, и Нижегородский полк лишится всех своих лошадей». Наиб посмотрел на него с изумлением. Он совсем иначе представлял себе Нижегородский полк, о котором ему рассказывали в горах такие чудеса; некоторые из этих подвигов он видел сам, а о других слышал от своих предместников Идриса и Омара,— людей, которым нельзя было не верить. И вдруг ему представляется случай одним ударом разрушить все это обаяние. С тех пор как эта мысль засела в его голове, она не давала ему покоя. Все, что говорил Агало было так мало вероятно, что наиб решился сам проверить его показания. В темную ночь, сопровождаемый Агало и еще одним нукером, он переплыл Сулак и на его берегу, там, где начинались полковые огороды, засел в глубокую яму. Ямы эти, тянувшиеся в несколько рядов, были вырыты нижегородцами еще в то время, когда драгуны, по приходе сюда из Грузии, добывали землю для своих первых землянок. С тех пор они стояли заброшенными и на них никто не обращал внимания. Только один Агало и додумался, какую пользу оне могли принести для горцев. Стало рассветать, и наиб увидел нижегородские эскадроны, которые один за другим выходили из Чир-Юрта и, вытягиваясь длинною линией, поили в реке лошадей. Все было так, как говорил Агало. «Если мы ударим на них в этот момент,— прошептал Агало, — то можно сделать дело, [79] какого еще не бывало на Кавказе». Наиб согласился. Целый день просидел он в засаде, не смея шевельнуться. Мимо него ходили то и дело драгуны, проезжали конные разъезды, но никому не пришло в голову заглянуть, что делается в ямах. Только ночью наиб с своими проводниками выбрался, наконец, из засады, переплыл тем же манером Сулак и поскакал в Делым. Каир-Бек тотчас начал готовиться к походу. Соседние наибы Ауха и Гумбета прислали к нему лучших из своих наездников. Перспектива набега была слишком заманчива для настоящих джигитов, и охотников собралось более, чем нужно. Но Каир-Бек отобрал из них только пятьсот человек. В Чир-Юрте никто из нас не подозревал опасности, и только теперь, вспоминая прошлое, видишь ясно, какая гроза висела над нашими головами. Безумное предприятие могло удастся вполне. К счастию для нас, и к крайнему несчастию наиба, в числе выбранных им людей находились два кумыка, бежавшие когда-то в горы из нашего Султан-Юртовского аула. Они давно желали возвратиться на родину и решили предупредить командира полка, чтобы этою ценою купить себе прощение.

11-го января 1853 года у князя Чавчавадзе был вечер. Мы засиделись до поздних петухов, и только перед светом, когда в штаб-квартире давно уже погасли огни, и над Чир-Юртом царили мрак и тишина, взялись за шапки, чтобы расходиться по домам. В эту самую минуту ординарец что-то шепнул на ухо князю Чавчавадзе, и он, ни с кем не простившись, поспешно вышел из комнаты. Мы все остались в недоумении, предвидя нечто серьезное, и стали ожидать командира. Он появился скоро, но мы не заметили на лице его никакого смущения; он был спокоен, как всегда, и с какой-то таинственною улыбкой пожелал нам спокойной ночи. Мы ушли, но командир 4-го [80] дивизиона, подполковник Шульц, оба его эскадронные командира и граф Менгден получили приглашение остаться. Вот, что объявил им князь Чавчавадзе: «Сейчас я получил известие, что Каир-Бек с большою партией перейдет Сулак, где-то возле самого Чир-Юрта. Вы, граф, возьмите своих охотников и отправляйтесь ползком, чтобы выследить, где будет переправа; вы, Карл Карлович, (обращение к подполковнику Шульцу), сделайте секретно распоряжение, чтобы до особого сигнала на водопой лошадей не водили; сами же со своим дивизионом, в обычное время для водопоя, идите к Сулаку по два в ряд, чтобы заставить горцев думать, что начался водопой. Смотрите в оба, и в случае нападения горцев, действуйте решительно, как действуете вы всегда». Более точной инструкции князь Чавчавадзе не дал, потому что и сам ничего больше не знал, так как перебежчики сообщили ему только о намерении горцев.

Тихо, без шума, поднял Менгден своих охотников и вышел с ними из Чир-Юрта. Удивление его было велико, когда, подходя к Сулаку, он услыхал глухой плеск воды, и скоро увидел горцев, один по одному выезжавших на берег возле наших огородов. Чтобы лучше следить за партией, он бросился в крайнюю яму, и с ужасом заметил, что горцы рассаживаются кругом него по тем же самым ямам. Предупредить нижегородцев не было никакой возможности. Горцы конечно истребили бы горсть охотников и ушли за Сулак. Так прошел целый час, показавшийся Менгдену за целую вечность. Но вот, в Чир-Юрте, дежурный трубач заиграл зорю, и в интервалах между конюшнями показалась голова, идущих на водопой лошадей. В предрассветном тумане видна была только длинная, растянувшаяся линия, которая, как змея, спускалась с горы к огородам. Агало поставил уже ногу в стремя, как вдруг вздрогнул и схватил наиба за руку.— "Нам изменили, [81] шепнул он ему дрогнувшим голосом: это не водопой, это дежурный дивизион: — я вижу впереди офицеров. Вон подполковник Шульц на своем рыжем "Шамиле"; рядом с ним капитан Калмыков, а вон особняком в стороне, на белой лошади, едет молодой Чавчавадзе"...

Каир-Бек побледнел. «Что же нам делать»? спросил он Агало.

"Бежать, пока еще есть возможность" — ответил тот. И с этим словом Агало, а за ним наиб и несколько горцев, сидевших с ними в яме, пустились уходить к Сулаку. Другие же, воображая, напротив, что настало время нападения, бросились прямо к драгунам.

Нижегородцы были поражены мгновенным появлением неприятеля. «Вон они, вон они»! — зашумело в рядах, и седьмой эскадрон, повернув направо, толпою устремился на горцев. Ошеломленные неожиданной встречей, те кинулись назад, но восьмой эскадрон встретил их уже на переправе. Тогда все перемешалось в рукопашной схватке. В эту самую минуту прискакал я со своим ординарцем. Я числился в восьмом эскадроне, но ушел от командира полка раньше офицеров, и потому ничего не знал о случившемся. Жил я далеко, в слободке, и пока ординарец привел мне лошадь, дело уже произошло как я рассказываю. Когда я в карьер догнал эскадрон, горцы уже были сброшены в реку. Здесь я был свидетелем одной в высшей степени оригинальной сцены. Князь Захарий Чавчавадзе, взявши на перерез, чтобы сократить себе путь, вдруг очутился над страшным обрывом. Я видел как он остановился на одно мгновение, и, затем, белый конь его, взвившись на дыбы, прянул с трехсаженной высоты в бушующую реку. За ним, очертя голову, бросились еще два человека: рядовые Корзухин и Шишкин. Остальные драгуны скакали в обход, Между тем, Чавчавадзе врезался в [82] толпу плывущих горцев, добрался до самого наиба, но успел разрубить ему только папах, который вместе с чалмою и остался у него в руках. Скоро и я, вместе с восьмым эскадроном, догнал плывущих; здесь образовалась настоящая каша. Наконец, горцы, вырываясь по одиночке из общей схватки, стали выскакивать на противоположный берег, где у них находился резерв. Мы выскочили за ними и завязали перестрелку, а Каир-Бек успел тем временем ускакать, оставив в наших руках до 50-ти тел. Мы привезли их в Чир-Юрт, и Каир-Беку, вместо богатой добычи, пришлось их выкупать. Что сталось после того с Агало, никому неизвестно. Он пропал без вести, и мы о нем больше ничего не слыхали. За это дело князь Воронцов приказал представить всех офицеров к наградам, и я произведен был в поручики,

Но бедствие салатавского наиба не ограничилось только этою катастрофою; ему предстояло новое испытание, и на этот раз очень близко касавшееся личных его интересов.

Однажды, сколько помню, 25 февраля, прибыла к нам оказия из Евгеньевского укрепления, и с ней, к общей радости товарищей, прибыл наш Готовицкий, а вместе с ним, нашего же полка, и рядовой Дудатьев, числившийся в бегах. Оба они содержались в Делыме, у Каир-бека; Готовицкий, закованный в цепи, сидел в холодной и грязной яме, в ожидании выкупа; но Дудатьев был на свободе и служил наибу незаменимым подспорьем в его домашнем хозяйстве. Он был у него и каменщиком и плотником, колол дрова, убирал двор и смотрел за его лошадьми. Он был невольником, в самом тесном смысле этого слова. Был ли он действительно беглый, или, как показывал сам, захвачен был в плен,— это дело его совести. Но только все заметили, что когда Готовицкого привезли в аул, он горько плакал и старался оказывать [83] ему кое-какие услуги. Очень может быть, что родная куртка с газырями и красные лампасы напомнили ему о прошлой жизни в Чир-Юрте; эти газыри и эти лампасы он носил сам, и дорого бы дал, чтобы носить их снова.

Готовицкий, между тем, не вынес тяжелых мучений; он заболел и видимо таял. Тогда, опасаясь потерять выкуп, наиб приказал перевесть его в саклю, чтобы укрыть от непогоды. Но в сакле его приковали к стене, по-прежнему не давали есть, а постелью служила голая земля, не прикрытая даже рогожей. Тронутый судьбой молодого офицера, Дудатьев решился спасти его. Однажды, когда Каир-Бек отправился в какой-то набег, Дудатьев, воспользовавшись расплохом в ауле, выкрал Готовицкого; но последний был до того слаб, что не мог держаться на ногах и Дудатьеву пришлось нести его на себе.

Весть о побеге пленника между тем быстро облетела аул, и жители пустились в погоню. Дудатьев бросился в реку и притаился в ней по шею в воде. Погоня пронеслась мимо, не предполагая, чтобы беглецы могли просидеть в реке несколько часов зимой, когда вода не замерзает только благодаря неимоверно быстрому течению. Когда погоня скрылась, Дудатьев вышел на берег, взвалил на плечи Готовицкого и понес его на себе. С этих пор начинается их нескончаемое странствование. Днем они скрывались в балках или заглохших садах, а ночи шли напролет, направляя свой путь по звездам; есть было нечего, и они питались кореньями трав, которые выкапывали из-под снега. Холод, голод и изнурение от продолжительной ходьбы с тяжелой ношей на руках, едва не сломили, наконец, и самого Дудатьева. Так мыкались они по горам и лесам целые шесть дней, и только на седьмой к вечеру добрались, до Евгеньевской крепости; отсюда они и были с нарочной оказией отправлены в Чир-Юрт. Император [84] Николай Павлович пожаловал Дудатьеву серебряную медаль и сто пятьдесят рублей, приказав время, проведенное им в горах, считать за действительную службу. Кроме того, о человеколюбивом подвиге его объявлено было в приказе по всей русской армии.

На Сулакской линии наступило затишье. Дивизионы наши ходили в этом году и в Большую Чечню с князем Барятинским, и в Дагестан с князем Аргутинским, но я в этих делах не участвовал. Помню, только, что в конце июля месяца, была большая тревога, когда все тот же Каир-Бек внезапно бросился на приступ Евгеньевской башни. Картечь осадила салатавцев, а когда прискакал из Чир-Юрта наш эскадрон — горцы ушли уже за Сулак, угнав с собою и все стада, ходившие на пастбище. С этих пор лазутчики каждый день являлись с известием, что Каир-Бек собирает новую партию, чтобы напасть на один из наших мирных аулов.

Так прошло время до 30 августа. Утром в этот день в Чир-Юрте был церковный парад, по случаю тезоименитства наследника, но еще не кончилась церковная служба, как песни и бубны привлекли к себе внимание всех. То шли охотники нашего полка и впереди всех отважный Менгден; они вели с собою только что отбитых у горцев лошадей и несли головы — эти кровавые трофеи, взятые ими у Миатлинской башни, где они подстерегли и истребили довольно сильную партию, пытавшуюся перейти Сулак. Это обстоятельство дало повод думать, что горцы не скоро отважатся на новое предприятие, и мысль о близкой тревоге никому не приходила в голову. В этот день были именины одного из наших эскадронных командиров, капитана Моисеева, и мы после именинного пирога, засиделись у него до глубокой ночи. Моисеев был женат, а потому офицеры явились в эполетах, так редко надевавшихся тогда [85] на Кавказе. Упоминаю об этом только потому, что подобная случайность спасла, как увидим, жизнь одному из наших офицеров. Едва мы разошлись по домам, как послышались с Чапчакской башни, стоявшей одиноко у самых предгорий Ауха, сигнальные пушечные выстрелы. Дежурный седьмой эскадрон, в котором я тогда служил, тотчас поскакал на тревогу и на пути узнал, что горцы отбили весь султан-юртовский скот, ходивший у Костека. Скоро нас догнал и первый эскадрон Макарова. Надо было, как можно скорее, переправляться через Сулак, чтобы не дать неприятелю время уйти. Но Сулак был в разливе и седьмой эскадрон, не попав на брод, очутился в страшном водовороте. Нас закружило почти моментально; две лошади перевернулись на спину и утонули, два всадника окунулись в воду, но были спасены товарищами. Лейб-эскадрон, увидев эту катастрофу, взял несколько ниже и попал на глубину еще большую. Четыре лошади и два человека пошли ко дну, несмотря на все усилия спасти их. 3-й и 8-й эскадроны, следовавшие за нами, уже не рискнули переправляться вплавь и пошли обходной дорогой на плошкаутный мост.

Между тем, Захарий Чавчавадзе, я, и человек двадцать-тридцать драгун выскочили на противоположный берег. Все остальные люди были еще далеко на самой середине реки; ждать их было некогда, и мы одни поскакали по дороге к Костеку. Утро было туманное, и издали все предметы теряли свой обычный вид, и представлялись чем-то фантастическим. Не проскакали мы и с версту, как различили в стороне какую-то двигавшуюся массу. «Это гонят скот!» закричали драгуны. Впоследствии оказалось однако, что это был не скот, а большая партия, которая, спешившись и перемешавшись с громадным стадом, вела своих лошадей в поводу. Мы кинулись во весь опор, но едва перерезали [86] им путь, как партия вскочила на коней — и перед нами лицом к лицу очутилось триста-четыреста всадников. Раздумывать уже было некогда, и мы с налета врезались и затонули в толпе неприятелей. Я видел как Чавчавадзе был окружен, как над головой его сверкали десятки шашек. Один из горцев, обладавший как видно богатырской силой, нанес ему удар по левому плечу. Кованный кавалерийский эполет разлетелся надвое, но лезвие шашки, задержанное металлом, только рассекло плечо. Не будь на нем эполет, которые он не успел снять, возвратившись от Моисеева, горец разрубил бы его пополам. Другой удар,— и князь выпустил поводья: левая рука его была разрублена повыше локтя, и почти в тот же момент пистолетная пуля впилась ему в шею. Разумеется все это рассказали мне впоследствии, а тогда слишком много было дел у каждого, чтобы замечать подробности. Впереди меня, дальний мой родственник, князь Реваз Амилахвари, только накануне узнавший о своем производстве в офицеры, был ранен пулею в ногу. Горцы окружили его. Забыв все на свете, я бросился к нему на помощь и, действительно, успел спасти его, но в тот же момент у меня потемнело в глазах, что-то горячее брызнуло прямо в лицо, и я упал на гриву своей лошади. Дальше я ничего не помню; потом говорили, что драгуны меня окружили и вывели из боя, и что в тот же момент к нам стали подскакивать отставшие люди 7-го эскадрона. Эти одиночные люди, бросавшиеся в сечу, очертя голову и как ни попало, конечно не могли изменить общего положения дела, но они все же увеличивали число бойцов, а это заметным образом влияло на нравственный дух горцев. Но вот, показался наконец и первый эскадрон. Он переправился позднее 7-го, устроился на берегу и шел на полных рысях стройною, развернутою линией. Стремительная атака его покончила дело. [87] Горцы понеслись в разные стороны, и в наших руках осталась вся добыча, отбитая ими у султан-юртовцев. Но что важнее всего, в наших же руках осталось тело убитого гумбетовского наиба Абакар-Кади, человека дознанной храбрости, и в горах весьма уважаемого.

Мы возвращались уже домой, когда со стороны Чапчакской башни только еще показались третий и восьмой эскадроны. Если бы князь Чавчавадзе хотя на минуту задумался бы перед головоломной переправой, горцы ушли бы с добычей.

Дело это, конечно, было маловажно само по себе, не имея, так сказать, крупного исторического значения в общем ходе военных событий кавказской войны, но за то оно занимает почетное место по тем высоким нравственным качествам, которые обнаружили в этот день нижегородцы. Действительно, выскакивая на берег по одиночке, каждый драгун, сам по себе, легко мог уклониться от боя, видя общую гибель; но не нашлось из них ни одного, который задумался бы сложить свою голову рядом с товарищами.

Меня привезли в Чир-Юрт прямо в дом полкового командира, и старший доктор, осмотрев мою рану, нашел ее в положении совсем безнадежном. Выстрел был сделан в упор из большого пистолета, и пуля возле уха порвала шейные связки. Кровь такими комками запеклась в ране, что не пропускала зонда и, по мнению доктора, заражение крови являлось неизбежным. Помню я, как горячился наш полковой командир, как спорил он с доктором, и кончил тем, что послал за одним из туземных хакимов. В ту же ночь драгуны привезли из Таш-Кочу знаменитого тогда Устархана. Он снова осмотрел мою рану и раны Чавчавадзе и сделал обоим перевязку по своему. «Скажи мне, — обратился он к доктору, — сколько тебе надо времени, чтобы вылечить вот [88] его?»,— он указал на Чавчавадзе. «Месяца три пройдет» — отвечал тот. «А будет он по твоему владеть рукою?» — «Сомнительно» — ответил доктор. «А этот?» — спросил он опять, указав на меня. Доктор ничего не сказал, но только покачал головою, как бы давая знать, что об этом нечего и разговаривать. Устархан замахал на него руками. «Что ты, что ты? Через три недели оба будут здоровы» — проговорил он весело и тут же принялся за лечение. Мне он налепил на шею приготовленный им самим, тут же, в нашей комнате, какой-то черный пластырь, да такой жгучий, что я, несмотря на свою выносливость, стонал и впадал в обмороки. «Ничего, ничего» — говорил Устархан, - терпи, за то здоров будешь». Всю ночь я испытывал адские мучения, но к утру из раны вдруг хлынула материя и вместе с нею выскочил пистолетный пыж. «Вот тебе «пешкеш» — засмеялся Устархан, подавая этот пыж доктору: — «не вынь его, ты бы уморил молодца». Через три недели лечение окончилось, и мы с Чавчавадзе настолько поправились, что могли даже выступить вместе с полком в поход в Азиатскую Турцию.

Не могу не упомянуть здесь об одном обстоятельстве, и по ныне неприятном для меня по воспоминаниям. Был у нас один офицер,— я не хочу назвать его фамилии,— человек образованный, но к нашему и своему несчастию, имевший непостижимую слабость к доносам. Сделал он донос и на меня, оговорив, что я произведен в поручики за дело на водопое, в котором не участвовал. Разумеется, назначено было строжайшее следствие. Я в это время лежал раненый, и ответы и показания давались за меня товарищами и нижними чинами, участниками боя. Но пока следствие меня оправдало, и сам доносчик, по приговору общества офицеров, был удален из полка, представления к наградам уже ушли, а там началась турецкая война, [89] время было упущено,— и моя награда канула в вечность.

Летом, в этом году, в Дагестанский отряд назначен был от нашего полка третий дивизион маиора Петрова, и мы, по обыкновению, устроили ему товарищеские проводы, не подозревая, что ему не придется уже возвратиться в родной Чир-Юрт, и что мы сойдемся с ним только на далеких полях Азиатской Турции.

Предвестником войны послужил манифест о занятии нашими войсками придунайских княжеств, и с этих пор все интересы полкового общества сосредоточились исключительно на политических известиях. Наш полковой командир тотчас был вызван в Тифлис, и, возвратившись оттуда, объявил, что полку назначен поход в Александрополь, и что на наше место в Чир-Юрт придут два донские полка. Третьему дивизиону, очутившемуся с Дагестанским отрядом уже по ту сторону гор в Закаталах, послано было приказание идти туда же, в Александрополь, кратчайшею дорогой, не заходя в свою штаб-квартиру. Сборы наши к походу были не долги, и 29-го сентября, после напутственного молебствия, полк в восьми-эскадронном составе выступил из ворот Чир-Юрта. Нас провожало все население слободок до самого плашкоутного моста, который мы перешли с песнями и бубнами. Но не смотря на песни и бубны, многие с тоскою обращались назад, чтобы еще раз взглянуть на свой родимый приют, который многим не суждено было больше увидеть. Я, и Захарий Чавчавадзе, еще были настолько слабы после полученных ран, что ехали за полком в коляске. Густая пыль, поднимаемая эскадронами, сильно нас беспокоила, и мы приказали свернуть на верхнюю дорогу, обрамленную с обеих сторон густым кустарником. Мы ехали спокойно, не допуская мысли о возможности нападения на нас почти в виду целого полка. Но вышло иначе. Кучер наш [90] первый заметил в кустах чью-то мелькнувшую папаху, а затем показалось их несколько; тройка, повернула назад и во весь опор понеслась к арьергарду. Положение наше было критическое. За нами в погоню скакало 10-15 горцев, а мы, больные, не могли даже защищаться. К счастью, выстрелы были услышаны в полку, и к нам на помощь уже скакал эскадрон пикенеров. Горцы в одно мгновение кинулись в балку и скрылись в предгориях Ауха. С этих пор мы уже не рисковали отдаляться в сторону и ехали вместе с эскадронами. Так прошли Владикавказ, перевалили горы и 20-го октября вступили в Тифлис.

Князь Воронцов, несмотря на свою болезнь, встретил нас верхом на Головинском проспекте. Но едва показалась сто маститая фигура в длинном сюртуке, с большим белым крестом на шее, как произошло нечто необыкновенное: по всему фронту, растянувшемуся от дворца почти до памятника на Вере, грянуло ура, и во всех эскадронах разом заревели песельники с бубнами и литаврами. От этой неожиданности вся свита наместника совсем растерялась, но сам он продолжал спокойно ехать по фронту и добродушно улыбался. Он один понимал это вырвавшееся наружу чувство и давал ему настоящую цену. Не одну формальность, обусловленную строгими рамками устава, но именно это-то живое чувство, этот подъем духа и искал в войсках наш старый наместник, герой Бородина и Краона.

На следующий день все офицеры полка были приглашены на обед, устроенный одним из тифлисских граждан, Миримановым, в зале дворянского собрания, помещавшегося на том же самом месте, где оно стоит и ныне. Князь Воронцов прислал сказать, что по болезни не может провести этот день с драгунами, и от лица его присутствовал генерал-от-кавалерии Реад. В то же время на Каравансарайской площади город угощал весь полк обедом, [91] приготовленным на широкую руку. Сам князь Василий Осипович Бебутов, назначенный командиром действующего корпуса, обходил столы и, указывая на белый крест, висевший у него на шее, напоминал драгунам о славном Кутишинском бое. Грузины и армяне, в избытке патриотических чувств, теснились кругом и братались с солдатами. Это был прекрасный день, глубоко врезавшийся в моей памяти. Вечером в каравансарайском театре, по приказанию наместника, устроен был спектакль для целого полка и, надо сказать, что театр представлял собою действительно оригинальное зрелище. Весь партер был занят офицерами, а в стульях, в ложах и в райке помещались солдаты. Повсюду виднелись одни нижегородские мундиры, с их характерными газырями, и блестели кованные драгунские эполеты. Шла итальянская опера «Лючия», и потом русский водевиль, не помню под каким названием. Не только солдаты, но многие из наших офицеров, возросшие в Кавказских трущобах, никогда не видели театральной залы, и наш загрубелый слух, привыкший только к реву тулумбаса, гудению рожка и звону тарелок, поддался обаятельному влиянию музыкальных мелодий. Две первоклассные звезды тогдашней итальянской оперы, г. Сансони и m-me Раффи, вызвали с нашей стороны шумное одобрение. Но восторг вышел из всяких границ, когда известная актриса Яблочкина, в русском водевиле, после куплетов о Москве, вдруг подошла к рампе и вместо обычных слов:

«Ах во сне и на яву
«Все мечтаю про Москву,

неожиданно запела:

«А другой-то край у нас,
«Наш воинственный Кавказ,
«Грозный старец боевой,
«Он России часовой. [92]
    «Он не дремлет на часах,
    «Он врагам внушает страх,
    «И на турок он готов, —
    «Только кликнет казаков
    «Да драгунов-молодцов.
«Да, прекрасен он у нас
«Наш воинственный Кавказ.
«Ай люли, люли, люли,
«Охраняющий Кавказ
«Русь православную».

Эффект, произведенный этими стихами, выразился громом рукоплесканий, и Яблочкину заставили повторить куплеты несколько раз; ее вызывали и забросали букетами.

Долго, долго вспоминали мы этот день потом на своих бивуачных стоянках, и водевильные куплеты, превратились в полковую песню, и слышали равнины и горы Армении про этого грозного старца, стоящего на часах России.

Еще мы находились в Тифлисе, как на высотах между Субатаном и Огузлы, верстах в двадцати пяти от нашей границы, забелели палатки 36-ти тысячного турецкого корпуса, грозившего вторжением в русские пределы. Все армянское население, сидевшее по Арпачаю, или бежало, или было вырезано. Известия об этом заставили двинуть наш полк из Тифлиса уже форсированным маршем, и мы кратчайшею дорогой через Безобдал пошли в Александрополь.

Текст воспроизведен по изданию: Из записок князя Амилахвари // Кавказский сборник, Том 26. 1907

Еще больше интересных материалов на нашем телеграм-канале ⏳Вперед в прошлое | Документы и факты⏳

Главная страница  | Обратная связь
COPYRIGHT © 2008-2024  All Rights Reserved.