Мобильная версия сайта |  RSS
 Обратная связь
DrevLit.Ru - ДревЛит - древние рукописи, манускрипты, документы и тексты
   
<<Вернуться назад

НИКОЛАЙ ШИПОВ

ИСТОРИЯ МОЕЙ ЖИЗНИ И МОИХ СТРАНСТВИЙ

РАССКАЗ БЫВШЕГО КРЕПОСТНОГО КРЕСТЬЯНИНА НИКОЛАЯ ШИПОВА

1802 — 1862 гг.

1824 — 1827 гг.

С 1824 г. я очень часто начал отлучаться из дому по торговым делам. Торговля была по-прежнему уральским скотом и пушным товаром. После 1822 г., когда в Оренбургском крае стояла жестокая зима, баранов там много поубавилось и цены на них были не совсем подходящие. И вот я задумал отправиться для покупки скота к букеевским киргизам в барханы 1. Хотя во время прежних моих поездок я неоднократно имел дело с киргизами и мог немного говорить по-киргизски, но счел за нужное нанять толмача. Таковой скоро нашелся, один из уральских казаков, и я подрядил его за 100 руб. асс. ехать со мною. Мы с этим толмачом и несколькими моими работниками отправилися на повозках в киргизские аулы, верст за 40 от линии, где киргизы почивали в своих кошомных кибитках. [394] Приехали в аул, к старшине, который назывался Бек-Мухамедом-Утемисом. Он нас принял. Я подарил ему чаю и сахару; Мухамед же дал нам особую палатку, угостил меня аряном (кислым молоком) и вареной ягнятиной. Арян мне не понравился, вероятно потому, что он содержится киргизами обыкновенно в сырых кожаных мешках. Скоро мы с Мухамедом сделались хорошими знакомыми. Он пригласил меня с толмачом в гости к своему двоюродному брату, Ковдобаю, который находился в другом ауле, верст за 5 от нашего. Я, разумеется, не отказался. Хозяин нас встретил радушно; мы сидели, покуда не было все прибрано в кибитке для приема гостей, Потом нас пригласили в кибитку. В ней были развешаны ковры: разноцветные сундуки стояли открытыми: на полу также разостланы ковры и положены подушки, на которые мы и сели. Хозяин спросил, что мы будем есть: старого барана или ягненка? Мы согласились на последнее. Жена хозяина была в шелковых штанах и рубахе; голова покрыта платком, на ногах надеты красные киргизские, с большими каблуками, сапоги: это для удобства при верховой езде. Она начала раскладывать из тезека 2 огонь посреди самой кибитки; потом поставила на четырех ножках таган, а на него большой котел с водою. Принесли кожаный мешок, из которого хозяйка вытаскивала говядину или кобылятину и клала в котел. Когда говядина сварилась, она вынимала ее из котла вилкой и накладывала в красную деревянную чашку; хозяин, же мелко [395] разрезывал ее ножом. После того хозяйка варила ягненка; хозяин и его разрезал на мелкие кусочки. С нами обедали 6 человек киргизов. Хозяин брал всеми пятью пальцами кусочки говядины и угощал ими прямо в рот; гости подползали к нему на коленях, причем старались, чтобы кусок не выпал изо рта, так как в противном случае им было бы стыдно. Для меня хозяин положил говядины и ягнятины в чашку. Затем хозяйка сготовила еще два кушанья: жидкую молочную кашу с сорочинским просом и жареную в масле сметану, что по-киргизски называется «ремчук». Обед продолжался довольно долго. Разговаривали о баранах, о лошадях. Хозяин предложил мне свои услуги: завтра он объедет свой род и объявит, чтобы киргизы приходили ко мне для продажи баранов; при этом будет стараться о выгодной для меня покупке, только я должен ему что-нибудь подарить. Поблагодаривши хозяина, я в свою очередь пригласил его к себе на чай. Он не отказался. Приехали в мою палатку; пили чай. У меня были мягкие булки и пшеничные сухари; я дал их моему новому знакомцу. Он положил их в свою кожаную сумку. Такие сумки киргизы всегда носят при себе на ремне, а русский гостинец роздают понемногу своим женам, детям и приятелям. Настал вечер, и мы отправились к старшине ужинать. На другой день я встал утром рано. Начали собираться киргизы — одни на лошадях, другие на верблюдах, а иные — на быках. Богатые киргизы были в шелковых бухарских халатах, лисьих шубах, в синем или красном чекмене, в лисьих бархатных шапках. У некоторых лошади были в [396] серебряных уборах. Через толмача я стал торговать у киргизов баранов; но они объявили дорогую цену и, не сторговавшись, разъехались по своим аулам. Вечером приехал ко мне мой новый знакомый из киргизов, Ковдобай, и, узнав, что мы не сторговались с его единоплеменниками, обещался завтра уговорить их быть уступчивее. Мы расстались. На следующий день киргизов собралось в мой табор множество; иные приезжали просто посмотреть на русских людей. Прибыл и Ковдобай. Он просил меня некоторых почетных киргизов напоить чаем и дать им сухарей. Это я исполнил. После того, при киргизах, Ковдобай спросил меня: «Почем даешь, купец, за дюнана, кунана, буйдака?» Дюнан — это самый старый баран, кунан — средний, а буйдак — молодой. Через толмача я ответил, что за первого — 9 руб. 25 к., за среднего — 8 руб. и за буйдака 6 руб. 25 коп. Тогда мой знакомец закричал: «Я согласен на эту цену и завтра же пригоню своих баранов, а другие как хотят». Это подействовало на киргизов, и они разъехались с обещанием пригнать баранов. В продолжение двух дней я купил около 3000 штук, расплатился серебряными деньгами; славно угостил старшину Бек-Мухамеда с Ковдобаем, простился с ними и отправился в Уральск. Здесь я купил еще до 7000 баранов, поручил их приказчикам и рабочим, а сам отправился домой, где мой отец встретил меня с моею новорожденною дочерью. Сердце мое забилось радостно.

Впоследствии мне каждый год приходилось иметь дело с киргизами по покупке баранов на всем пространстве их кочевья до Нового Узеня [397] и далее. Я даже завел особую торговлю с киргизами красным товаром, который покупал в Москве и в первых месяцах каждого года отправлял его с приказчиками к Уральску, а потом в барханы. По-киргизски я научился говорить недурно. Поэтому мне представлялось возможным довольно хорошо познакомиться с жизнью киргизов.

Киргизы — народ очень любопытный; обыкновенно расспрашивают: кто едет, куда и зачем? Разъезжая по барханам, мы обыкновенно останавливались ночевать близ аулов; это для безопасности, потому что у киргизов существует обычай оберегать своих гостей. На степи рек почти совсем нет; во многих местах вырыты колодцы, к которым пригоняется скот для водопоя; ведра везде кожаные, а корыта сделаны из досок. У некоторых киргизов были большие стада баранов, лошадей, рогатого скота и верблюдов. Я знал одного киргиза, Танинского рода: у него было более 7000 лошадей. Киргизы питаются главным образом овечьим и коровьим молоком; употребляют и верблюжье. Летом они приготовляют молоко для зимы: сушат его на солнце до того, что оно делается твердым, и хранят в кожаных мешках 3. Такое молоко называется по-киргизски «крут»; его растворяют в воде и едят. Если в дороге киргизу путь лежит аулами, то он ничего не берет с собою съестного, потому что киргизы имеют обычай путешествующего родича [398] накормить и напоить безмездно. Киргизы никогда долго не остаются на одном месте; как только скот поест траву, они перекочевывают на другое место, отыскивая тучные и привольные пастбища. Зиму они проводят обыкновенно близ Каспийского моря, к западу, с мелким скотом; лошадей же пасут на степи, под надзором старого опытного киргиза. Случается, что во время бурана скот замерзает, но это беда небольшая: киргизец, у которого это случилось, отправляется в отдаленные аулы, где бурана не было; здесь родичи дадут ему вдоволь скота, с тем что если у них случится такое же несчастье, то он должен помочь им. Киргизские свадьбы совершаются таким образом: невест засватывают в малом возрасте, лет десяти; при этом отец жениха дает родителям невесты «калым», т.е. будущее приданое скотом, когда придет время отдавать невесту жениху, то приданое возвращается, и с приплодом; кроме того, отец невесты дает близким родственникам своего зятя разные подарки. В известное время женихи на хороших резвых лошадях и невесты на иноходцах скачут по степи. Каждый из женихов старается догнать свою невесту и схватить ее за грудь. Впрочем, только та невеста позволяет жениху брать себя за грудь, которая жениха любит; в противном же случае бьет его плетью. Когда для женщины-киргизки наступает время разрешиться от бремени, то все ее домашние принимаются отыскивать христианские волосы. На вопрос мой — для чего эти волосы? — мне отвечали, что их должно сжигать во время родов, в кибитке роженицы, от чего облегчаются и [399] ускоряются роды. Вскоре после родов муж режет баранов, созывает гостей, и происходит пиршество.

1828 — 1831 гг.

В 1828 году, вскоре после пасхи, я отправился по обыкновению в Уральский край, на реку Узень, где с моим приказчиком находились гурты баранов. Здесь я получил известие, что от жестокой зимы погибло до 1000 штук. 2 табуна я отправил к Уральску, приказав купить там еще баранов, а сам вознамерился отправиться степями в Астрахань с красною юфтью, которой у меня было более 100 пудов. Хотя меня и отговаривали ехать степною дорогою, где кочуют киргизы, калмыки и трухменцы, но мне непременно хотелось узнать эту дорогу. Я взял 2 повозки, 7 лошадей и 5 верблюдов; при мне находились два приказчика, два работника и один киргизец — опытный по этой дороге вожак. 17 мая мы выехали. Дорога была жесткая. На третий день встретили ужасные пески, называемые рынами, где кочевали киргизы. Этими местами мы ехали несколько дней, совершая не более 15 верст в день. Жара была нестерпимая; лошади уморились и не могли поспевать за верблюдами. В седьмой день нашего путешествия мы получили известие, что невдалеке от нас стоит лагерем букеевский хан и покупает верблюдов по случаю войны с турками. Из любопытства, я с вожаком отправился туда. Хан сидел в палатке с киргизскими старшинами и казачьим майором; конвой его составляли 60 донских казаков. Отдав хану надлежащее почтение, я объявил ему, [400] кто я. Он несколько времени разговаривал со мною по-русски о нашей торговле и предложил мне купить у него баранов. Распростившись с ханом, приехали к своему каравану. На девятый день нашей езды песку стало меньше, дорога становилась легче и удобнее, но трава повсюду совершенно засохла, воды нигде не было. Ехали еще два дня, и вожак сказал мне, что скоро будет колодезь. Мы с усилием и нетерпением подвигались к этому колодезю, однако воды в нем не оказалось. С досады я начал выговаривать вожаку, что он повел нас такой скверной дорогой, где нет вовсе воды; вожак уверял, что в прошлом году здесь воды было достаточно, а ныне она от необыкновенной жары высохла. Нечего делать: двинулись далее. Мы и лошади выбивались из сил, да и верблюды изнурились. Наконец я послал вожака отыскивать воду, а сами медленно подвигались вперед. Скоро бывшие при нас собаки, должно быть, почуяли воду и побежали, мы — за ними. Спустя немного времени мы действительно увидели воду. Но что это была за вода? Темно-белого цвета, густая, негодная к употреблению не только для людей, но и для животных. Я велел вскипятить эту воду к чаю; но, устоявшись в чае, она превратилась в тесто, и чай нельзя было пить. Тогда я приказал налить воды в котлы и насыпать туда соли; вода приняла обыкновенный цвет и хотя стала соленою, но годною для питья. Мы утолили жажду и отправились далее по назначенной вожатым дороге. Отъехавши верст 10, мы встретили нашего вожака, который объявил, что в недалеком расстоянии находится колодезь с хорошей [401] водой. При нашей усталости и истощении лошадей мы едва достигли до этого колодезя. Здесь мы отдохнули с истинным удовольствием, дав волю и скоту насытиться кормом и водою. Вода нам показалась особенно вкусною и прекрасною, хотя на самом деле она, быть может, вовсе не была такою. При дальнейшем отсюда путешествии в воде мы не нуждались; но у нас истощались съестные припасы. Дорога стала твердая, жесткая, и мы ехали скорее. Через несколько времени мы увидели калмыцкие аулы. Я послал вожака купить в этих аулах муки и крупы; сами же расположились на удобном месте отдыхать. Это был 14-й день нашего странствования. Солнце склонялось к западу; наступил и вечер, а вожак не возвращался. Я подумал, что одно из двух: или калмыки взяли его в плен, или же он изменил нам и решился предать нас в руки калмыков. Поэтому на ночь я приказал рабочим взять ружья и пистолеты и не спать. Около полуночи послышался топот лошадей и голос каких-то песен. То были калмыки, которые скоро прискакали к нашему табору. Я спросил по-киргизски: «кто едет?» Один из них ответил: «калмык, толмач барма», т.е. калмыки, есть ли переводчик? Я сказал, что нет, и просил их не подъезжать к нашему табору близко, так как в противном случае мы будем стрелять из ружей и пистолетов; если же что им нужно, то они могут переговорить с нами завтра днем, а не ночью, когда ездят одни разбойники. Моя ли угроза подействовала или что другое, только калмыки, поговорив о чем-то между собой, удалились, не причинив нам никакого вреда. [402] Спустя немного времени возвратился вожак. Я ему рассказал о случившемся; он заметил, что если бы мы пустили калмыков в табор, они непременно разграбили бы нас. В эту ночь спать мы не ложились. Вожатый уверял, что до Сентовской пристани осталось не более 35 верст, что скоро калмыцкие аулы кончатся и начнутся кочевья трухменцев или волжских ногайцев. Это народ смирный и безопасный. Действительно, верст через 15 мы увидели ногайские аулы; они очень отличаются от киргизских. Почти при каждом из них стоят для перевозки небольших тяжестей арбы, или телеги на двух колесах. Убранство в кибитках мне не понравилось. У молодых женщин и девушек в ноздрях повешены серьги. Оставив караван с рабочими и вожаком, сам я отправился вперед; доехал до реки Бузана. Отсюда оставалось до Астрахани 60 верст водяного пути. Плавание по рекам Бузана и Волге на лодке было непродолжительно, и я прибыл благополучно в Астрахань. Через два дня пришли сюда с товаром и приказчики, которых я оставил в ногайских степях. Юфть я разменял на бухарские товары — бумажные и шелковые халаты и кумачи.

Из Астрахани я опять отправился в Уральск, но не степной дорогой, а другой, гораздо лучшей и удобной. Отсюда поехал в Оренбург. Здесь, однако, не пришлось мне купить баранов по случаю дороговизны цен. Так как наступило время Макарьевской ярмарки, то я через Казань отправился в Нижний-Новгород. Прожив три дня и оставив в лавке с пушным товаром приказчика, сам поехал домой. [403]

Здесь я услышал от отца, что к нему в помощники по управлению слободой назначен помещиком дворовый человек Тархов. Это известие было для меня крайне неприятно, потому что Тархов, по какой-то злобе к отцу, а также в видах, может быть, занять его место бурмистра, старался всеми мерами навредить отцу и всему нашему семейству. В настоящее время он распустил слух, что на моем отце состоит большой начет по управлению вотчиною и что поэтому наш скот и все товары будут арестованы. Слух совершенно ложный; но он дошел до купцов, с которыми мы имели торговые дела, как правдоподобный. На Макарьевской ярмарке, куда я вскоре приехал из дому, купцы мне в долг не доверяли, во внимание именно к этому нелепому слуху. Мне стоило больших хлопот и усилий, чтобы поддержать наш кредит. Хотя мне и удалось этого достигнуть, но мы в 1828 г. понесли убытку около 18 000 руб. асс.

В следующем году Тархов продолжал свои коварные происки против моего отца; некоторых из крестьян он подговаривал подавать управляющему Рагузину на отца разные жалобы. Был у нас родной племянник отца и его крестный сын, Раев, которого отец очень любил, чуть ли не больше меня. По наущению и подговорам Тархова этот Раев подал прошение Рагузину о том, что будто бы мой отец не выдал ему всех денег, оставшихся после смерти его матери. Эта неприятность так подействовала на отца, что он сделался нездоров. Торговля наша пошла плохо. Мы получили опять значительный убыток. Оброк с нас не умаляли.

[424]

Из Черновиц мы поехали Бессарабиею в Могилев на Днестре и через Балту в Одессу. Здесь я узнал, что оставшийся после шурина моего товар продан; деньги 7100 руб. асс. положены в приказ и получить их можно только по истечении годичного срока публикации о вызове кредиторов и наследников. Денег у меня оставалось мало, а получение их в скором времени не предвиделось. Тут я вспомнил, что бежавший из нашей Выездной слободы, лет 30 тому назад, крестьянин, дедушка моей жены, Марков, живет ныне в Симферополе. Не долго думая, мы отправились туда. Ехали через Николаев в Херсон. Этот последний город, по своему красивому виду и местоположению, мне очень понравился; впоследствии, много лет спустя, он сделался как бы второю моею родиной. Из Херсона отправились в Бреславль, а отсюда в Перекоп и Симферополь. Здесь я скоро разыскал дедушку Маркова. Он был очень рад нашему приезду. Оказалось, что он знал историю моего бегства из дому; трое крестьян из нашей слободы разыскивали меня в Симферополе и расспрашивали обо мне самого дедушку; разумеется, он не мог сообщить относительно меня никаких сведений. Я занял у дедушки 500 руб. асс. и выдал ему открытое письмо — получить эти деньги от моего московского приятеля. В Симферополе мы прожили недели две и опять поехали в Херсон. Здесь мы расположились перезимовать в виду того, что этот город стоит как будто в стороне, и Павельев, мой неутомимый преследователь, мог сюда не заглянуть; притом же: я ожидал денег от московского приятеля и [425] известий из Ясс от Дубровина. Наконец из Херсона мне удобно было следить за делом моего шурина, производящимся в Одессе. В Херсоне мы прожили спокойно и благополучно до весны 1834 г. Потом мы поехали в Бессарабию, к австрийской границе, но это путешествие оказалось совершенно бесполезным; только в одном селении мы чуть было не встретились с Павельевым, который проезжал из Черновца через Кишинев в Одессу. Из Бессарабии мы отправились в Лубны (Полтавской губернии) на ярмарку. Тут я решил ехать на Кавказ. Накупил некоторых товаров, особенно кожевенного, и препроводил это с приказчиками, при обозе донских казаков, в город Новочеркасск. Здесь купил я 1000 бутылок черкасского вина, и со всем товаром отправились на волах далее, до Ставрополя. Ехали степями, дорога была трудная, подвигались по ней медленно. В Ставрополе я выправил у губернатора паспорт для проживания на Кавказе. Затем мы отправились через Георгиевск в Пятигорск, где я намеревался пожить подольше, заняться торговлею или вообще чем приведется. Еще далеко не доезжая до Георгиевска, мы увидели гору Бештау, а за нею — хребет Кавказских гор наподобие облаков. Гора Бештау была видна нам на расстоянии слишком 170 верст. Название ее — татарское и означает пять гор, т.е. 1) собственно Бештау, 2) Верблюд, 3) Лысая, 4) Змиева и 5) Машук, из которой вытекают минеральные горячие воды. В конце октября месяца мы прибыли в Пятигорск. Я явился с паспортом к коменданту и полицеймейстеру, которые приняли меня вежливо и обласкали. [426] Потом я нанял на базаре лавку с квартирою, сроком на год. Перебрались мы в это помещение и, с разрешения коменданта, начали помаленьку торговать.

1835—1836 гг.

Прошел год. Во все это время ни слободское начальство, ни преследователь мой Павельев меня не тревожили, и я спокойно занимался торговлею: ездил в Моздок и Кизляр для покупки местного вина, под именем чихиря, и так называемой кизлярской водки 4, а также свежей рыбы шамай, которую солил и коптил по способу, употребляемому армянами; приготовлял «шашлык» 5, прочий же товар для лавки выписывал большей частью из Москвы. Торговля моя шла довольно успешно, так что я заявил уже желание приписаться в пятигорские купцы и представил соответствующий капитал; но дело это почему-то затянулось в Ставрополе, в областном управлении.

Благодаря моей торговле я познакомился со многими лицами и в том числе с сотником донского полка Василием Сухоруковым. Это был человек умный, ловкий, предприимчивый и пользовался большим уважением. Он снимал на Кавказе почтовые станции, брал казенные подряды и вообще пускался в разные коммерческие предприятия. Вот этот-то Сухоруков предложил мне [427] быть у него как бы комиссионером, с жалованием по 1000 руб. асс. в год, и, кроме того, 2000 руб. для торговли по моей лавке. Это предложение было как нельзя более мне по сердцу, и я согласился. В это время объявлены были торги на казенные нефтяные колодцы, находящиеся в горах близ крепости Грозный. Сухоруков пожелал снять эти колодцы и поручил мне сначала съездить на торги в Ставрополь, а потом на самые колодцы и заняться нефтяным делом. Это было в начале 1836 г. Для своей лавки я нанял приказчика и его, вместе с моей женою, оставил торговать, а сам отправился исполнять приказания Сухорукова.

На торгах нефтяные колодцы остались за Сухоруковым, и я поехал в Грозную крепость; здесь принял от полковника колодцы, распорядился с рабочими по переливке нефти из колодцев в бочки и приказал отправить на станцию Наур, куда через несколько времени прибыл и я для следования с нефтью на ярмарки — в Моздок, Екатериноград и Егорьевск. На этих трех ярмарках мною продано было нефти довольно много и выгодно. После того я возвратился в Пятигорск с отчетом Сухорукову, который остался мною доволен и просил меня найти мастера для выгонки из черной нефти белой. Мастер скоро отыскался, и он принялся за дело при нефтяном складе в станице Наур.

Спустя немного времени, именно в мае месяце, Сухоруков послал меня в разные южные города России и на австрийскую границу для узнания цен на белую нефть и для запродажи как ее, так и черной нефти. Ехал я на почтовых через [428] знакомые мне города — Ставрополь, Ростов-на-Дону, Таганрог, Херсон и Одессу, отсюда — на Скуляны и Каменец-Подольск, а потом через Староконстантинов и Дубно в Радзивилов. Здесь я нашел одного еврея-фактора и послал его с пробной нефтью за австрийскую границу, в местечко Броды, разведать, не требуется ли там нефть. Между тем я узнал, что верст за 30 отсюда находится Почаевский монастырь, с явленною иконою божией матери, известной под именем Почаевской. Не долго думая, поехал я в Почаев. Монастырь стоит на горе, окружен большим лесом. Явленная икона божией матери поставлена на алтаре, за престолом; посреди храма находится камень, на котором, по преданию, пресвятая богородица стояла своими святыми стопами. Из камня вытекает каплями вода, которую собирают в особый большой сосуд; при молебнах с водосвятием вливают несколько капель этой воды и раздают богомольцам, чего удостоился и я.

Из монастыря я возвратился в Радзивилов и от еврея-фактора узнал, что в Бродах нефть никому не требуется. Тогда я отправился через Кременчуг, а отсюда на Роменскую ярмарку и в Харьков; здесь продал нефти достаточное количество и прибыл в Ставрополь, где находился в это время Сухоруков. Я отдал ему отчет о моей поездке, после чего он отправил меня покупать житную муку по Пятигорскому округу для взятого им казенного подряда. Скоро я прибыл в Пятигорск и через три дня собрался ехать в Кисловодск. В это время пришел ко мне один из хороших моих знакомых, бывший полицейский [429] письмоводитель в Пятигорске, Кастыченко. Узнав от него, что он едет в Кисловодск, я попросил его купить там ржаной муки, четвертей 200, так как самому мне для такой малости ехать туда не хотелось: я рассчитывал купить муку в Егорьевске и в селениях по реке Куме. Кастыченко согласился. Я дал ему 200 руб. на задаток и свою верховую лошадь черноморской породы. После этого мы расстались, и я отправился на Куму. Купив значительное количество муки в селениях, я прибыл в Егорьевск, где услыхал, что несколько дней тому назад (дело было в половине октября месяца) на Кисловодск напали ночью черкесы, казаков на посту порубили, разграбили и сожгли станицу; несколько человек взяли в плен. Этот слух сильно поразил меня и встревожил: что сталось с Кастыченко? Ведь так возможно было мне самому быть на его месте! Я немедленно поехал в Пятигорск, а отсюда в Кисловодск; здесь я узнал, что слух о набеге сюда черкесов был справедлив, Кастыченку с моею лошадью черкесы увели в плен. И то сказать: набеги разных горских хищников на мирных жителей в тех местах и в те годы случались нередко. В это время Сухоруков получил из Тифлиса, от почт-инспектора Клемента, письмо с известием — не желает ли он принять участие в торгах на снятие почтовых станций во всей Грузии. Сухоруков призвал меня и сказал, чтобы я ехал в Тифлис на торги, но не для того, чтобы действительно снять станции, а с той целью: не удастся ли мне взять с почт-содержателей сколько-нибудь денег в его пользу? Эта задача была для меня трудная, да и дорога предстояла [430] неизвестная для меня, а главное — опасная. Однако раздумывать мне было некогда: Сухоруков торопил меня отъездом. Я взял денег у Сухорукова, простился с женою и сыном и 17 октября отправился в путь по эстафету.

На закате солнца я приехал в Екатериноград. Так как у меня было рекомендательное письмо от Сухорукова к тамошнему почтмейстеру, то он немедленно дал для меня верховую лошадь и вытребовал в провожатые мне десять казаков с урядником и столько же солдат с унтер-офицером, — это для безопасности от нападения ночных хищников. С таким конвоем я отправился. Переехали реку Малку через мост. Ночь была лунная, ясная, звезды сверкали как бриллианты; тут и там возвышались серебристые исполинские горы, между которыми резко выделялись Казбек и величественный Эльбрус. В левой стороне шумел бурливый Терек. Мы ехали тихо, молча, прислушивались к каждому шороху или малейшему звуку. Я невольно предался своим думам, думам грустным. Что делается на моей дорогой родине, там, где протекает Волга многоводная, где раскинулись Уральские степи привольные? И где я теперь влачу жизнь мою? В Кавказских горах, в опасности от хищников, ежеминутно ожидая смерти... О, свобода, свобода! Где те люди счастливые, под какою планетою родились, которые не видели и не видят никакого гонения, никакого стеснения? Живут они по своей вольной волюшке и ничего не боятся. А я?.. Мне постоянно, во сне и наяву, представляется, что меня преследуют — в темницу сажают, деньги мои отбирают, жену с сыном и [431] дочерью со мною разлучают, в доме моем повелевают и все по своему распоряжению; из отчизны милой в изгнание посылают и на прах родителей пролить слезы не допускают... Незабвенный родитель! Встань и посмотри на сына своего, тобою столь много любимого. Что с ним?.. Вот-вот набег хищников, — и разрубят меня горцы своими острыми шашками, тогда окровавленный труп мой не будет лежать возле твоего милого праха и никто не придет оросить родными слезами мою одинокую дальнюю могилу. Разве только какой-нибудь проезжий путник, подобно мне, увидит мой бугорок могилки и скажет: «Вот здесь лежит, верно, какой-нибудь несчастный, убитый хищниками». Тяжело и грустно мне было; слезы невольно катились с глаз... Тут унтер-офицер прервал мои размышления, начал рассказывать, что дня четыре назад, на этом самом месте, хищники убили одного ротного писаря и ямщика, ехавших из Ардона в Екатериноград. Я сказал унтер-офицеру:

— Может быть, и нам будет такая участь?

— Да, — отвечал он, — если набежит на нас большая шайка горцев.

Я струсил не на шутку. Однако через несколько времени прибыли благополучно в укрепление Ардон. Здесь мне тоже дали конвой из 12 казаков, и я поехал далее. На рассвете прибыли в укрепление Манарет. Тут я немного отдохнул, подкрепил себя в духане пищею и опять-таки с казаками отправился до следующей станицы. Так я доехал до Владикавказа. Отсюда опасности от горцев не предвиделось, и потому мне посоветовали взять с собой только [432] одного казака. Отправились мы, переплыли шумный Терек на плавучем мосту и въехали в самые горы Кавказские. Дорога неприметно повышалась, то извиваясь узкой полосой по берегу Терека, то пролегая между страшных каменистых утесов, нависших над головою путешественника. С непривычки кажется, что эти утесы вот-вот сейчас обрушатся: страшно становится, сердце сильно бьется и творишь молитву, желая одного — как бы поскорее миновать эту скалистую дорогу. Доехали до селения Казбек, расположенного близ горы этого названия, которая возвышалась над селением в несколько верст; на вершинах горы висели огромные сугробы снегов, как бы готовых обрушиться и задавить это небольшое селение. Отсюда я поехал уже в повозке, на тройке лошадей. Тут дорога изменилась к лучшему только немного. Со станции Пасанаур она стала заметно скатистою с гор на обширную равнину, до самого города Тифлиса. С левой стороны стояли высокие утесы, а с правой — страшные обрывы с долинами внизу, где заметны были селения, пасущийся скот и люди. Все это казалось столь малым, как маленькие детские игрушки. По местам дорога была так узка, что мы с трудом проезжали по ней; я обыкновенно вылезал из повозки, так как упасть ей в обрыв было очень легко. Но вот мы спустились на станцию Ананур, дорога стала не так крута, и мы поехали рысью до города Душет, а отсюда прямо в Тифлис.

Нимало не медля, я отправился к почт-инспектору Клементу и подал ему письмо от Сухорукова. Он принял меня радушно, видимо был [433] рад, что Сухоруков прислал меня для снятия почтовых станций в Грузии и, между прочим разговором, серьезно спросил меня: действительно ли найдутся у Сухорукова лошади, если станции останутся за ним, и может ли он содержать их? Я, помня приказ Сухорукова, отвечал на это утвердительно. Тогда Клемент обещался сделать для меня все, от него зависящее.

Между тем съехались в Тифлис почт-содержатели, повидались с Клементом и узнали от него, что я, как поверенный Сухорукова, приехал с непременным намерением снять все станции в Грузии. Они желали переговорить со мною и для свидания назначили дом одного почтодержателя. Клемент, сообщив мне об этом, выразил мысль, что если бы почт-содержатели предложили мне порядочную сумму денег, то можно бы торги оставить и без хлопот возвратиться к Сухорукову. Я это замотал себе на ус и в назначенный день вечером отправился на свидание с почт-содержателями. Меня попросили в большую залу, где были армяне, грузины, татары — человек 30. Я раскланялся, и мне предложили сесть на диван. Тут находились какие-то князья, другие — с золотыми, серебряными медалями, словом — все лица важные, представительные. Некоторые из них знали Сухорукова лично, спрашивали об его здоровье, делах и потом повели разговор насчет предстоящих торгов. Я им решительно заявил, что приехал снять станции, так как у Сухорукова лошадей много, и он ни в чем не нуждается. Подали чай, затем ром. Я сказал, что крепких напитков не пью. Все очень этому удивились и высказали: не может быть, [434] чтобы русский ничего не пил. Потом разными намеками стали говорить мне, чтобы я не вмешивался в торг, за что предлагали денежную благодарность. На это я сказал: если вы хотите, чтобы я не мешал вам на торгах, то дайте Мне 10 000 руб. сер. Они положительного ничего не говорили и стали угощать меня разными европейскими винами, закусками и, наконец, шампанским. Увидев, что я упорно отказываюсь от их угощения, перепились сами и с тем все разъехались.

На другой день явился я к Клементу и рассказывал, что было на свидании с почт-содержателями. Он похвалил меня и сказал:

— Теперь я буду делать все в пользу Сухорукова и на то употреблю все свои силы. Если скоро он не вышлет тебе денег, то я могу дать тебе своих тысяч до десяти; на них ты пока будешь покупать здесь ячмень, сено и саман (ячменную солому). Только вот что: скажи мне откровенно — сдержит ли Сухоруков станции? Ведь к 1 января (1837 г.) надобно выставить на все станции 360 троек лошадей и 360 русских ямщиков. Если он этого не сделает, что я тогда скажу барону Розену 6. Ведь я подвергнусь большой неприятности и даже могу попасть под суд.

Я, видя такие добросердечные чувствования и расположение Клемента к Сухорукову, затруднялся в своих мыслях. Знаю, что Сухоруков послал меня только с обманом; но придется ли мне взять что-нибудь с почт-содержателей — неизвестно. А завтра торги; время коротко. Я сказал Клементу: [435]

— Василий Михайлович, я вижу ваши добрые намерения. Но если я вам скажу всю правду и Сухоруков о том узнает, ведь мне будет беда.

— Не беспокойся, — живо возразил мне Клемент, — я буду защищать тебя от нападок Сухорукова.

Тогда я признался Клементу, что у Сухорукова нет ни денег, ни лошадей и что он вовсе не намерен снимать станции. Клемент остался этим очень доволен, велел мне явиться на торги только для проформы и обещался взять что-нибудь с почт-содержателей в мою пользу.

На другой день состоялись торги, но барон Розен их не утвердил и отдал все почтовые станции в Грузии своему любимцу, грузинскому купцу Зубалову, впрочем с большой уступкой в пользу казны.

В Тифлисе я прожил до половины ноября месяца. Денег у меня оставалось мало, а Сухоруков не присылает. Тогда Клемент дал мне денег на путевые издержки, и скоро я оставил Тифлис. В дороге пришлось пробыть довольно долго, потому близ Екатеринограда я просидел 14 дней в карантине. По прибытии в Пятигорск явился к Сухорукову и отдал справедливый отчет о своей поездке. Сухоруков на этот раз худого мне ничего не сказал, но скоро обнаружились его худые против меня замыслы.

1837 — 1841 гг.

В январе месяце стали доходить до меня слухи, что Сухоруков вел переписку со своими тифлисскими приятелями относительно того: не взял [436] ли я сколько-нибудь денег с почт-содержателей, будучи на торгах в Тифлисе? Пока слухи эти ничем не подтверждались. Но вот в половине апреля Сухоруков призвал меня к себе на квартиру и сказал, что я получил от почт-содержателей 4000 руб. асс. При этом он подал мне письмо, полученное им от отставного полковника Городинского. Разумеется, я утверждал, что Городинский написал обо мне неправду. Тогда Сухоруков предложил мне сделать сейчас же следующее: написать жене моей письмо, что будто бы я уехал по делу Сухорукова в Егорьевск и чтобы она прислала мне деньги с подателем — нашим общим знакомым, прапорщиком Главацким. Ничего не подозревая, я исполнил это требование Сухорукова, и Главацкий отправился с письмом к жене. Через несколько времени он возвратился и в другой комнате о чем-то переговорил с Сухоруковым. После этого Сухоруков вышел ко мне и сказал:

— Ну, Николай Николаевич, верно правда, что Городинский наврал про вас, потому что у вашей жены не оказалось никаких денег. Я это и без того знал.

Мы с Сухоруковым расстались друзьями. Когда я пришел домой, то жена моя не мало дивилась происшедшему и рассказала, что так как у нее денег не было, то он пошла к одному знакомому занять денег, а Главацкого просила подождать ее; но знакомого не застала дома и вернулась ни с чем. После того Главацкий ушел. Я посмотрел в столовый ящик, где обыкновенно хранились у меня разные бумаги и документы: многих из этих бумаг, особенно [437] касающихся Сухорукова, не оказалось; пропал также лежавший тут же бриллиантовый перстень. Тогда я понял проделку со мною Сухорукова и Главацкого. На другой день мною подана была об этом жалоба коменданту Симборскому с целью оградить себя от происков и притеснений Сухорукова. Но после я каялся, что подал эту жалобу. Дело в том, что Сухоруков, узнав о моей жалобе, сильно на меня разгневался и решился во что бы то ни стало сделать мне зло. Начальник Кисловодской линии, барон Ган, храбрый воин и человек во всех отношениях почтенный, был коротко знаком с Сухоруковым. Последний упросил Гана послать тому же коменданту Симборскому такую бумагу, что будто бы пойманы двое хищников, при коих найдено 10 фунтов пороху, и они показали, что порох этот куплен ими у меня в лавке, где его имеется достаточное количество, и что поэтому следует сделать у меня в квартире и в лавке надлежащий обыск, а затем отдать меня под суд. В один несчастный день неожиданно явился ко мне комендант, полицеймейстр и стряпчий с понятыми для обыска. Однако пороху не нашли. Спросили хозяина моей квартиры и соседей о продаже мною пороху, но те сказали, что ничего подобного не видали и не слыхали. Тем дело и кончилось. Тогда Сухоруков воспользовался таким случаем. Мои родственники и знакомые адресовали мои письма на имя Сухорукова с передачею мне. Сухоруков стал предварительно прочитывать присылаемые мне письма. Однажды он получил из Одессы письмо от Кожевникова, который писал мне, что преследователь его и мой — крестьянин [438] Павельев — находится в Одессе и что ему, Кожевникову, верно, не укрыться от него и быть в остроге; поэтому Кожевников просил меня, чтобы я выслал ему денег, за что он не скажет Павельеву о моем местопребывании. Сухоруков представил это письмо полицеймейстеру, и меня посадили под арест при полиции. Прошло недели три, и я упросил письмоводителя, чтобы мне дозволено было хоть изредка навещать свое семейство. Тут я узнал, что Сухоруков подал на меня заявление, будто я должен ему 500 руб. асс. и просил описать мое имущество. Это было исполнено, лавка запечатана; должники по лавке отказались платить мне. Наконец Сухоруков добился того, что меня с женою и сыном отправили по этапу из Пятигорска в Ставрополь. Здесь препроводили меня из полиции в острог, а жену — в женскую тюрьму. Это было 1 августа.

Меня поместили в казарме, на дверях которой висела доска с надписью: «за бродяжничество». Началась для меня невыразимо горькая жизнь, столь горькая, что и теперь, при воспоминании о ней из моих глаз катятся невольные слезы... Но буду продолжать рассказ.

Прошел месяц. Жену мою выпустили из тюрьмы на поручительство. Изредка она с сыном навещала меня; но мне от этого было не легче. Она поступила работницей к одному купцу да притом же ходила последние дни беременности. Я ничего не мог сделать к облегчению ее горькой участи. Впрочем, четырехлетнего сына нашего взял к себе в острог.

В октябре месяце прошел слух, проникший в нашу камеру, что проездом из Грузии скоро [439] будет в Ставрополе император Николай Павлович и посетит острог. Все арестанты пришли в движение, и хотя нам было объявлено, чтобы мы не смели беспокоить государя ни письменными, ни словесными просьбами, однако многие запаслись прошениями, надеясь подать их лично государю. Я также решился сказать незабвенному монарху о, злоупотреблениях на Кавказской линии, в той уверенности, что он окажет мне какую-либо милость. В день приезда государя с раннего утра все начальство острога было на ногах. Везде чистили, выметали сор, полы усыпали песком. Арестантам выдали по новому полушубку. Наварили говядины и каши: словом, для нас наступил настоящий праздник. В 12 часов приехал государь. Я стал у самой двери нашей казармы. Лишь только отворилась эта дверь и я увидел государя, как тотчас пал на колена и произнес: «ваше императорское величество!» Но в ту же минуту дверь затворилась; государь не вошел в нашу казарму. Так я и остался влачить жизнь свою попрежнему.

В соседней с нашей казарме посажены были раскольники, человек 35. С некоторыми из них я познакомился, и они рассказывали мне про себя следующую историю. Все они государственные крестьяне селения Михайловки, отстоящей 15 верст от Ставрополя. Они были люди зажиточные, трудолюбивые. Несколько лет тому назад им пришло на ум разведать: какая на Руси вера правая, истинная? С этой целью они отправили в Москву и разные другие города и места двоих стариков. Когда старики возвратились домой, то рассказали, что лучшей веры, как [440] старая поморская, не было и нет; так говорили и в Москве, и на Унже, и везде. Тогда михайловцы избрали себе наставника, по имени Гаврила, начали жить по этой старой вере, и никто их не тревожил. В начале прошлого (1836) года пришел в Михайловну какой-то странник, по фамилии Липатов, попросился у одного крестьянина пожить немного времени. Тот согласился. Скоро старообрядцы узнали о новоприбывшем, страннике, стали навещать его и слушать его речи от «книжного писания». Липатов говорил: в слове божием сказано: «Если хочешь быть совершенным, пойди, продай имение свое и раздай нищим, и следуй за мною». Поэтому слушатели должны были оставить дома свои с имуществом и бежать в горы далее немирных черкесов, в места пустынные и безлюдные, и там поселиться. На дорогу следовало взять с собой только самое необходимое. Если бы они пошли, то он, Липатов, всех их перекрестит, но имен им не переменит, и будет во всем их главным наставником и руководителем; они станут называться братьями, а жены их сестрами. Если бы в дороге или где-либо они попались и стали обращать назад в дома свои, то они не ходили бы и обличали антихриста. Такое учение Липатова прельстило михайловцев, и они решились ему последовать. Исподволь, понемногу они распродали скот, хлеб и другое именье, а в ночь на светлое христово воскресенье (1837 г.) на нескольких повозках выехали из своего селения. Отъехав верст 40, остановились близ какой-то речки кормить лошадей. Тут Липатов всех их перекрестил, они стали называться «братьями», а жены их [441] «сестрами». Прибыли на Кубань, где были расставлены казачьи посты из линейных казаков. Эти казаки оказались тоже какие-то старообрядцы, и михайловцы скоро сторговались с ними, чтобы они пропустили их за Кубань да кстати нашли им одного черкеса в провожатые. Ночью наши странники переправились через Кубань, и вожак повел их дальше в горы. День провели в лесу, а ночью вожак опять повел их; но через несколько времени скрылся, и они остались одни в совершенно незнакомой им местности. На рассвете невдалеке от себя они увидели черкесскую деревню. Вошли в большой лес и расположились тут передневать. Из деревни (она оказалась мирных черкесов) вышел один черкес в лес осмотреть капканы, расставленные для ловли диких коз и оленей; он заметил табор михайловцев и дал знать об этом начальнику своей деревни — офицеру русской службы из черкесов. Офицер с вооруженными черкесами немедленно прибыл к странникам и начал их расспрашивать: кто они, куда идут и прочее, но в ответ получил только грубости и бранные слова. Тогда офицер приказал гнать их в станицу, где находился полковой штаб. Полковник вышел к старообрядцам и спросил: «Кто у вас начальник?» — «Я», ответил Липатов и начал говорить разные грубости. Полковник тут же приказал ему дать 200 ударов казацкой плетью. Липатов под этими жестокими ударами стонал, не охал, а произносил только слова: «Братцы мои! Помолитесь за меня грешного». Товарищи его стали на колени и молились на восток. По окончании экзекуции Липатов встал, повернулся лицом к востоку, [442] перекрестился и сказал: «Слава тебе, господи, что снял с меня всю нечисть». Полковнику не понравились эти слова, и он приказал дать Липатову еще 70 ударов, после чего он уже не мог встать: его подняли товарищи. После Липатова наказан был еще Гаврилов 80-ю ударами. Потом, на другой день, всех их погнали в Ставрополь. Здесь им были разные допросы; ходили к ним священники, уговаривали, увещевали, но толку от всего этого выходило мало. Впрочем, человек 10 их возвратились в свои дома, а остальные были посажены в этот острог, где и я влачил с ними свою горестную жизнь. Наставник их Липатов содержался от них особо, на гауптвахте, в тяжелых кандалах; он приходил только в острожную баню, где виделся с своими товарищами и говорил с ними. Я видел этого наставника. Он был роста среднего, широкоплечий и, казалось мне, очень не глуп. Впоследствии некоторые из этих старообрядцев скоро померли, другие возвратились в свои дома, человек 15 сослано было в Сибирь, а иные отданы в солдаты.

В конце этого (1837) года начали собирать обо мне справки из тех мест, где я получал заграничные паспорта. Вероятно, благодаря этому обстоятельству сыщик мой Павельев в Бессарабии, в Одессе или в каком другом месте узнал, что я содержусь в Ставропольском остроге, и приехал в Ставрополь. Свидание мое с ним было непродолжительно, но крайне неприятно и тяжело для меня. Павельев говорил мне, чтобы я возвратился домой в Выездную слободу и помещик меня простит. Я отвечал, что так как теперь дело пошло по суду, то пусть суд и рассудит нас; [443] я лучше буду жить в Сибири, а к помещику не пойду. Тем разговор наш и кончился.

Прошло более года. В это время губернским правлением собраны были обо мне справки из разных присутственных мест, и дело мое поступило на рассмотрение уездного суда, а отсюда, как я слышал, скоро должно было перейти) в уголовную палату и, благодаря ходатайству за меня генерала Реброва, оно должно было решиться, наконец, в мою пользу. Так я ожидал и надеялся.

Но не дремали и мои недруги. Не припомню в феврале или марте месяце 1839 г: в Ставрополе получено было из Арзамасского уездного суда отношение, в коем требовалось, чтобы я выслан был в Арзамас, на мою родину, для очных ставок с крестьянином Кожевниковым, который содержался в Арзамасском остроге. (Вероятно, все это сделалось по проискам и домогательствам Тархова с Рогузиным.) 19 апреля меня с женою и сыном отправили по этапу из Ставрополя на родину. Здесь посадили меня в Арзамасский острог, обрили мне половину головы и бороды и заковали в кандалы, а жена моя с сыном, по распоряжению Тархова, была отправлена на жительство в село Ларионово (100 верст от Арзамаса, где жил управляющий Рагузин и где находилась моя дочь). Скоро родные, знакомые слободские крестьяне, узнали о моем печальном прибытии и положении; хотя всем им запрещено было навещать меня, но это не всегда соблюдалось. Поэтому жить мне в остроге было не особенно тяжко. Я собрал даже с прежних моих должников порядочно денег, благодаря [444] которым в октябре месяце и выпущен был из острога на поручительство.

Я поселился у дяди своего Феоктистова; ко мне приехала жена с сыном. В декабре месяце родилась у меня еще дочь, и я, в память освобождения сего из острога на поруки 10 октября, назвал ее Евлампией. Сын начал учиться грамоте. Мы стали жить не совсем худо, особенно по сравнению с только что пережитым временем.

Не прошло и полугода, как стали доходить до меня слухи, что Тархов, по приказанию Рагузина, хлопочет и домогается, чтобы вновь посадить меня в острог. Действительно 30 июля 1840 г. я призван был. в уездный суд, где судья прочел мне указ из Нижегородской уголовной палаты о заключении меня вновь в Арзамасский острог. Делать нечего: пришлось покориться необходимости.

Между тем дело мое рассматривалось в уездном суде, который решил: по наказании, сослать меня в Сибирь. Уголовная палата это решение утвердила. Но сенат, согласно ходатайству Нижегородского губернатора Панова, определил: водворить меня к помещику. 5 ноября 1841 г. я был выпущен из острога.

1842 —1844 гг.

В январе месяце приехал в нашу слободу главноуправляющий Рагузин, и я упросил его выдать мне полугодовой паспорт на случай куда бы то ни было моей поездки из дому. Я постарался собрать с прежних своих должников кое-какие деньги, до 1000 руб.; получил от Тархова [445] полугодовой паспорт и 15 мая выехал в Москву. Здесь отыскал я жену моего покойного друга, у которого некогда мною оставлены были деньги и часть имущества. Эта женщина оказалась уже вышедшею замуж; она сказала мне, что не знает никаких денег и имущества, которые я будто бы оставил у них, и в завещании покойного об этом ничего не сказано. Я прослезился, и с тем ушел от нее.

В Москве нашлись некоторые старые мои приятели, сделали мне посильное денежное пособие, и я отправился через Коренную ярмарку в Херсон. Здесь служил двоюродный брат мой военным писарем у коменданта; он переведен был сюда из Брест-Литовска. С этим братом я не видался более 11 лет. Какая радость у нас была при свидании. Хотя он и был солдатом, но дышал свободно; за верную и добросовестную службу его любили начальники и давали препоручения, какие выпадают на долю не всякого. А я все еще находился под бременем своих гонителей и влачил жизнь свою, как в поле былинка, засохшая от бездождия. И за что же? За то единственно, что я желал вольности до последнего своего издыхания; искал не чести, славы и богатства, а только независимости себе и своему потомству от жестокосердного помещика. Но мне предлежало еще много перенести горя и лишений, пока не пробил для меня вожделенный час... В Херсоне у брата я пробыл недели две; потом поехал в Одессу, а отсюда через Тирасполь в Кишинев. Тут я случайно узнал, что упоминаемый мной прежде Годунов имел здесь собственный дом, неправедными делами воздвигнутый. [446] Теперь мне нечего было страшиться, как прежде, когда он вместе с Павельевым разыскивал меня в Яссах. Поэтому я пошел к нему. Он знал меня только по портрету, бывшему в то время у Павельева. Придя к Годунову, я сказал:

— Когда-то вы с Павельевым задорого желали посмотреть на Шипова. Теперь можете даром его видеть и не стараться его разыскивать. Я — Шипов.

Годунов, повидимому, обрадовался мне и просил меня остаться у него в доме. Я согласился. В разговорах мы припоминали прошлые обстоятельства моей жизни, в которых Годунов принимал столь неприятное для меня участие. Между прочим, я узнал от него, что покойный мой шурин, Ланин, оставил часть наших денег и имения у одного кишиневского купца. Эти деньги и вещи отданы были в полицию; но мне получить их не привелось: сказывали, что все они были раскрадены.

Из Кишинева я отправился в Яссы. Здесь я получил от кума моего, скопца Чукова, часть своих денег, золотые вещи и жемчуг. Вещи эти я распродал и думал было заняться в Яссах какою-либо торговлею. Но это показалось мне неудобным, потому что мое слободское начальство опять могло приняться меня разыскивать и тогда уж мне несдобровать. Я распростился с Чуковым и возвратился в Кишинев, где случайно узнал, что одна купчиха сдает в наем свой клейный завод с шерстяною мойкою, стоящий на реке Бычке. Мне показалось это дело выгодным, и я снял этот завод на три года, с тем чтобы вступить в него 18 февраля следующего, 1843 г. [447] Задаток, материал для выгонки клею и проч. — все это стоило мне 1200 руб.

12 декабря я возвратился на родину. Рагузин был в это время в Петербурге. Я пришел к Тархову и объяснил, что выгодно снял в Кишиневе клейный завод, употребив на то почти все свои деньги, и просил его дать мне паспорт. Тархов снесся об этом с Рагузиным, который через несколько времени писал ему, что помещик не приказывал выдавать мне более паспорта. Тогда, жалея, чтобы деньги мои не пропали, я в начале 1843 г. нанял в Арзамасе мастера, приказчика с работником и отправил их на завод в Кишинев. Однако без меня они ничего не могли там сделать и возвратились ко мне ни с чем. Так погибло для меня это предприятие, а вместе с ним и последняя надежда поправить свои денежные обстоятельства.

В апреле месяце 1843 г. начали сватать мою дочь женихи из хороших и богатых домов, с тем чтобы отдать в приданое за нее мой дом, на что я был согласен; но от помещика разрешения на это не последовало. Видя, что зажиточные люди дочь мою не возьмут замуж, я решился выдать ее за одного небогатого слободского крестьянина — Пузакова, по ремеслу сапожника. Свадьба у нас была самая бедная, и скоро молодые уехали в Нижний-Новгород, на ярмарку, для занятия сапожным мастерством.

В это время я находился в бедственном положении. В услужение меня никто не принимал, меня боялись как медведя. К тому же я должен был платить 400 руб. оброку, которых мне решительно негде было взять. В сих крайних [448] обстоятельствах я решился обратиться к не раз упоминаемому прежде дяде моему Феоктистову, у которого все-таки оставалась часть моего имения; но он не хотел отдать мне его. Я подал об этом прошение в магистрат, который решил дело так, что имение мое принадлежит Феоктистову на основании десятилетней давности владения им. Я обратился с жалобою в гражданскую палату, но она рассудила, что по этому делу должен был хлопотать или сам помещик, или его управляющий. Я просил Тархова войти в мое положение, но он наотрез отказал мне. Тем дело и кончилось.

Хотя по этому моему делу, я познакомился с одним столоначальником, который давал мне читать законы. Однажды он принес мне IX том Свода законов, и я нашел статью, в которой было сказано, что крепостные люди, бывшие в плену у горских хищников, по выходе из плена освобождаются на волю со всем своим семейством и могут избрать род жизни, где пожелают, в течение девяти месяцев. Тогда я решился испробовать и это крайнее средство, лишь бы избавиться от власти помещика. Затаив от всех такое намерение, я в декабре месяце выхлопотал кое-как у Рагузина полугодовой паспорт, собрал от добродушных людей 25 руб. на дорогу и 3 января 1844 г. покинул свою родину...

Я не буду (да и не могу) описывать те чувства, которые наполняли и волновали в это время мое бедное сердце. Помню, что губы мои шептали только одно: «Всемогущий боже! Вразуми меня и услышь вопль души моей, хотя не для меня, но для наследника, сына моего. Творец [449] милосердный! Дай мне крепость и терпение перенести все несчастья. Впрочем, да будет воля твоя.

С попутчиками поехал я на Тамбов, а отсюда в Воронеж, где отыскал одного старинного приятеля; он отдал мне немного прежнего долгу и свою лошадь с повозкой и упряжью. На этой подводе я отправился сначала в Харьков, а отсюда в Херсон — к брату, у которого провел масленицу. Сделалась распутица, дорога стала ужасно трудная, грязная. Я купил себе маленькую, легкую повозку на двух колесах, называемую по-малороссийски «беда» или «выгода» В этом-то экипаже я и поехал в разные города как-то: в Одессу, Кишинев, Яссы и Черновиц с тою целью, не получу ли где-нибудь денег. Деньгами хоть я и раздобылся, но очень немного — всего 250 руб. Однако и этому я был рад. 3 апреля возвратился в Херсон, где с братом думали и советовались, что мне следовало предпринять. В то время генерал Лидерс выступил из Херсонскои губернии с пятым корпусом в поход на Кавказ. Я решился последовать туда же, с намерением поступить там к маркитантам в работники, или не примут ли они меня к себе товарищем. По приезде в Одессу я продал свою лошадь, взял пассажирский билет до Керчи и в конце апреля на пароходе «Наследник» отправился на Кавказ.

Погода была теплая, ясная; море тихо и спокойно. На поверхности его играло множество морских свинок, которыми я любовался. Севастополь оставался у нас в левой стороне, да к тому же мы проехали тут ночью. Но вот [450] показалось издали имение графа Воронцова —-Алупка. Когда пароход поровнялся с нею, нам салютовали гавани из пушки, на что с нашего парохода отвечали тем же. С моря вид на Алупку был очарователен; строения причудливой архитектуры, очень красивы; кругом их, по горе, прекрасные сады, которые были покрыты свежей весенней зеленью; извилистые, как змеи, дорожки, и везде цвели цветы, как лучший персидский ковер; ветром доносило к нам ароматный запах и долетали песни соловьев. Мы поплыли в Ялту, где пароход на два часа останавливался, — в Феодосию и Керчь, куда прибыли первого мая. Отсюда, проливом верст 30, я проехал в город Тамань на лодке. Этот город хуже деревни, но из него прекрасный вид — Керчи, Еникаля и Евпаторийского госпиталя. Из Тамани я нанял извозчика до Екатеринодара, а отсюда в Ставрополь. Здесь я встретился с некоторыми из прежних своих знакомых, и они не мало дивились моему приезду. Им было хорошо известно дело по заключению меня в Ставропольский острог, но они не знали, чем оно кончилось, и считали меня или сосланным на край света, или умершим. Я рассказал и им эту горестную историю.

Между тем срок моему паспорту через месяц истекал, и я стал придумывать — как бы мне получить новый паспорт. Думал я, думал и решился написать в Петербург главноуправляющему Рагузину следующее: «Проезжая через город Екатеринодар, я видел тут бежавших из слободы Выездной крестьян, которые годны в солдаты. Я могу поймать этих крестьян и представить [451] их в местную полицию, для препровождения на родину. Но без доверенности этого сделать нельзя. Поэтому, неугодно ли вам будет прислать мне эту доверенность, а вместе с нею пришлите и паспорт». Отправляя это письмо, я надеялся, что Рагузин с помещиком поверят моей выдумке. И не ошибся: через два месяца я получил и доверенность, и паспорт. Но, разумеется, для меня нужен был только последний.

Из Ставрополя я отправился в Пятигорск пешком, так как нарочно нанимать подводу было для меня не по карману, а попутчиков не находилось. Шел я этим путем-дорогою, придерживаясь старой поговорки: «мне не привыкать куликать — где пришлось, тут и остановился». За станцией Александровской мне снова открылись величественные Кавказские горы; я увидел знакомые места и дорогу. В одном месте я присел на камень отдохнуть, прослезился и подумал: «Господи, еще раз ты привел меня видеть эти исполины. В виду их я претерпел самое горестное событие моей жизни... Но где получишь несчастие, тут должно ждать и радости». Я вынул из мешочка кусок хлеба, закусил и пошел дальше. К Пятигорску прибрел я поздно вечером и думал: куда мне итти ночевать? Знакомые в Пятигорске у меня, конечно, были: но не забыли ли меня? Пошел я к одному приятелю-армянину, по фамилии Аракчееву; он имел собственный дом недалеко от базара. Аракчеев не узнал меня и не хотел сначала пускать меня ночевать; но когда узнал, принял меня как родного и не мало дивился моему прибытию: в течение семи лет [452] ему ничего не было обо мне известно. В это время у Аракчеева находился упомянутый мной выше бывший полицейский письмоводитель Кастыченко, который в 1836 г. взят был в плен хищниками. Велика и непритворна была радость при нашем свидании. Мы всю ночь провели в разговорах за стаканами чихирю. На другой день я вышел на базар, и скоро все знакомые и приятели узнали о моем прибытии.

В Пятигорске я прожил до июня месяца, а потом отправился через Екатериноград в Моздок. Здесь я пробыл всего одни сутки и пошел дальше. Солнце стало заходить за Кавказские горы, когда я приближался к станице Науру. Но вот и самая станица. Я вошел в один духан и сел на лавку отдыхать. Между прочим, я спросил сидельца, кто у него хозяин? И в ответ услышал, что ростовский купец, еврей Осип Борисович Фавишевич. Эта фамилия мне показалась знакомой; я стал припоминать, что в 1836 г., когда я служил у Сухорукова, то тогда был у нас приказчиком по продаже нефти еврей Оська, как мы его называли, по фамилии Фавишевич. Я начал подробно расспрашивать сидельца о его хозяине и убедился, что наш бывший Оська теперь стал Осипом Борисовичем, (На Кавказе да и в некоторых других местах лиц бедных, особенно евреев, называют полуименем; если же кто-нибудь из таких лиц сделается богатым и влиятельным, то его уже величают по имени и отчеству). Сиделец мне сказал, чго его хозяин завтра должен был быть в Науре. Тогда я подумал: «в былое время я оказывал этому Осипу Борисовичу возможное пособие и добро, при его [453] бедности, и он, хоть еврей, но верно не забыл того, что я для него сделал» — и решился повидать Фавишевича. На другой день около полудня сиделец сказал мне, что хозяин его приехал с братом своим Леоном Борисовичем (прежде мы звали его Лейба). Я тотчас же пошел к Фавишевичам. На дворе их квартиры стояла коляска, запряженная тройкою отличных гнедых лошадей. «Вот тебе и Оська!» подумал я. Придя в комнату, я сделал приветствие обоим братьям и сказал:

— Признаете ли меня, Осип Борисович и Леон Борисович?

— Нет, — отвечали братья в один голос, — мы вас совсем не знаем.

— Вы, вероятно, помните, Осип Борисович, Николая Шипова, — сказал я, — я рекомендовал вас по торговле нефтью, в 1836 г., в бытность мою у Сухорукова комиссионером.

Тогда они бросились ко мне и начали целовать меня, говоря:

— Ах, друг наш любезный! Какими судьбами ты сюда попал? Слух был, — продолжал Осип Борисович, — что негодяй Сухоруков вас обидел и довел до несчастия. Я жалел об этом, сердечно жалел; но пособить вам ничем не мог, потому что не знал, где вы тогда находились. Мы даже слышали, что будто бы вы сосланы были в Сибирь за какое-то важное преступление. Садитесь, пожалуйста, любезный Николай Николаевич.

Я сел и рассказал Фавишевичам о постигшем меня, по вине Сухорукова, бедствии. Выслушав меня, Осип Борисович сказал: [454]

— Душевно сожалею о вашем несчастии и желаю помочь вам, потому помню для меня ваши благодеяния.

Потом Фавишевич предложил мне быть с ним компаньоном по торговле, рассказав, что он с одним товарищем, белевским купцом Кузнецовым, заключил контракт с Кабардинским егерским полком на три года — доставлять полку жизненные припасы. Штаб этого полка находился в крепости Незапной, За Тереком, на реке Акташе, близ Андреева аула, а баталионы расположены по разным укреплениям, неподалеку от Незапной. Так как у Осипа Борисовича были еще другие дела, то он соглашался дать мне доверенность, и я мог, по усмотрению, торговать или при полковом штабе, или же итти с полком в поход, который предполагался в этом месяце (июне). Разумеется, мне ничего не оставалось, как с радостью принять это предложение Фавишевича. На другой день я поехал с ним в Незапную крепость и немедленно вступил в отправление своих обязанностей.

Теперь скажу несколько слов об этой Незапной крепости и об Андреевском ауле, так как здесь совершилось одно из самых важных событий в моей жизни.

Крепость стоит близ леса на правой гористой стороне быстрой каменистой речки Акташ. В крепости находятся казармы, церковь и дома каменные; кругом их — крепостной вал, на котором четыре бастиона с большими орудиями. Этот вал соединяется с форштатом, где живут в собственных домах женатые казаки. Здесь находится дом полкового священника, разные [455] казармы, маркитантский двор и две обвахты или заставы, из коих одна на реку Акташ, по дороге к укреплению Кастычам, а другая — в Андреевский аул, отстоящий от форштата не более версты. За дровами ездят из Незапной всегда с конвоем; это называется «оказией». Скот пасут за рекой Акташом тоже под конвоем, так как нередко случалось, что черкесы нападали на скот.

Андреевский аул — татарский, большой; в нем было более 5000 жителей. Улицы в ауле очень узкие, грязные и бестолково построенные, так что в них легко заблудиться. Дома или сакли деревянные, без заборов; крыши плоские, земляные; на них родится красный крупный лук, который на вкус сладковатый. Печей в саклях нет; только в одной из стен проведена труба, под которой разводят огонь и готовят кушанья. Виноградное вино татары пьют кипяченое или молодое; хлебную водку любят. Лошадей держат хороших, в поле работают с осторожностью и недалеко от своего аула, по которому ходят всегда вооруженными прекрасными кинжалами, Андреевский аул всегда славился этим оружием. Базар в ауле бывал по пятницам; народу сходилось множество. Торговлей занимались татары, евреи, а частью моздокские и кизлярские армяне. Говорить по-кумыцки я научился довольно скоро, так как этот язык сроден киргизскому. В Андреевском ауле мне приходилось бывать часто, и я хорошо познакомился тут с некоторыми татарами; они звали меня «Мекелей».

Итак, с половины июля месяца (1844 г.) я начал в Незапной крепости заниматься по [456] торговым делам у Фавишевича 7. Это занятие было не легкое. Надо было наблюдать интересы хозяина и в то же время ладить с разным полковым начальством, начиная от ротного фельдфебеля. В укреплении Таскичах, при баталионе полка, торговал у нас приказчик; там же находился и Кузнецов. Приказчик что-то не поладил с баталионным лекарем. Этот подал полковому командиру рапорт, будто приказчик доставлял для баталиона нехорошую говядину, отчего солдаты болеют. Полковник вспыхнул гневом, призвал к себе Кузнецова и распорядился с ним так, что он прибежал ко мне в Незапную как полоумный, весь в слезах, и просил меня поправить дело. Я пошел в Таскичи, повидался с лекарем, дал ему подаяньице, достодолжно угостил его, и с тех пор от него не было никаких подобных рапортов. А таких случаев — что греха таить? — могло быть не мало. То вот говядина нехороша, то сено гнилое, то водка уж слишком разбавлена водой — да мало ли что? Бывало, полковой квартермистр знает, что такого-то предмета у нас в [457] лавке нет, а по контракту он должен быть. Квартермистр прибежит в лавку и начнет требовать чего нет к завтрашнему дню непременно; зашумит, раскричится, — так что и сам Фавишевич не показывается ему на глаза. Что тут делать? Обыкновенно вечером, незаметно для других, я отправлялся к разгневанному квартермистру и умел сделать так, что он переменял гнев на милость и потом с улыбкой говорил:

— Давно бы так делали, а то с вами одно только беспокойство и неудовольствие.

На другой день квартермистр присылал в лавку своего денщика за даровой провизией. Плац-адъютанту и адъютанту полковому у нас тоже шла дача не малая; а например, ротным командирам так сам Фавишевич приказывал отпускать из лавки безданно-беспошлинно все, что им заблагорассудится...

Из Незапной крепости выходили несколько раз летучие отряды, которые скоро опять возвращались в Незапную. С этим отрядом я или отправлял приказчика при нагруженных провизией арбах, или же присутствовал сам. Однажды, в конце августа месяца, из Незапной выступил отряд в 3000 пехоты и артиллерии под командою полковника Козловского. Я снарядил две арбы с разными припасами. Отряд направился вверх по реке Акташу и, отойдя верст 6, встретился с хищниками. Завязалась перестрелка. На другой день черкесы заняли реку Акташ, заградив нам путь к воде, засели за большими камнями, в ущельях, и открыли огонь. Все усилия Козловского выбить черкесов из ущельев оставались тщетными, тогда как черкесы беспокоили нас [458] сильно, потому что бивак наш расположен был на открытом месте. Мы даже с трудом могли достать из Акташа воду. Кончилось тем, что на 4-ю ночь Козловский сделал беспорядочное отступление обратно в Незапную. При этой суматохе у меня у одной арбы изломалась ось, и весь бывший на ней товар достался в добычу хищникам. До арбы ли тут, когда только думы и заботы: как бы самому остаться целым и невредимым? Ох, ты жизнь и торговля маркитантская!

1845 г.

Из Незапной крепости в Андреевский аул я ходил довольно часто как для учета сидельцев в двух духанах Фавишевича, так для покупки скота и разных припасов. По пятницам (базарные дни) я бывал в ауле непременно. Ходить приходилось большею частью одному, иногда довольно поздно. Некоторые знакомые татары предупреждали меня, чтобы я опасался ходить ночью. На такие предупреждения я мало обращал внимания: я боялся только смерти; плена же у горцев хоть и страшился, но в душе желал его.

Наступило 8-е число февраля, пятница.

8 февраля

В этот день я, по обыкновению, был в ауле на базаре, купил что надобно и к вечеру возвратился домой в Незапную, отдал отчет и деньги Фавишевичу. Поблагодарив, он сказал мне:

— У нас в лавке совсем нет коровьего масла. Сегодня последнее взяли в полковую квартиру. [459]

А завтра утром опять потребуется как полковнику, так и офицерам.

—- Масло я сегодня приторговал у одного татарина, — доложил я Фавишевичу, — только не дал ему задатка.

Тогда Фавишевич стал просить меня, чтобы я шел в аул и дал татарину задаток и чтобы масло было доставлено завтра рано утром в лавку. Хоть мне и не хотелось итти, потому что весь день провел на ногах, бегая по аулу, но я хорошо знал полкового командира, и просьба Фавишевича мне показалась основательной. Я пошел в аул. Солнце закатилось за горы, с которых потянулся ужасно густой туман. Близ обвахты попался мне навстречу знакомый унтер-офицер и спросил:

— Куда так поздненько идешь?

— В аул, — отвечал я.

— Смотри, Николай Николаевич, — сказал мне унтер-офицер, — теперь ходить опасно, как бы тебя чеченцы где не схватили. Проклятые азиаты замысловаты; они знают, что при тебе всегда есть деньги. Подкараулят и отправят в горы, а то так прямо на тот свет.

— Вот вздор какой, — сказал я, — позже ходил да с рук сходило. Авось, и теперь ничего не случится.

Мы расстались.

Когда я шел по улицам аула, было уже темно, и я с трудом отыскал саклю татарина, у которого утром сторговал масло; дал ему задаток и приказал привезти масло завтра пораньше. Отсюда я зашел в наш духан, где сиделец отдавал мне вырученные им деньги 200 руб.; но денег этих я [460] не взял до завтра. Посидев немного в духане, я пошел домой. Темнота была ужасная — хоть глаз выколи. При выходе за аульские ворота меня окликнул часовой:

— Кто идет?

— Маркитант, — отвечал я.

От ворот дорога шла под гору, а справа — к реке Акташу — крутой яр. Я шел близ самого утеса. Как раз на половине дороги от аула и форштата меня вдруг схватили неизвестные люди и потащили под гору к Акташу; вниз я скатился с ними по снегу.

Я вздумал было кричать часового, но хищники обнажили свои кинжалы и приставили их к моей груди. Я обмер. Потом хищники надели мне на голову какой-то башлык, перевязали его так, что я не мог ничего уж видеть; руки мои тоже связали ремнями и повели. Мы прошли близ какой-то водяной мельницы, где я слышал разговор на кумыцком языке.

Перешли вброд реку, вероятно Акташ; потом повели меня далее; но куда — я не понимал. Где-то вдали послышался лай собак. Тут спутники мои начали разговаривать между собой по-чеченски; этого языка я почти не понимал. Прошли по снегу так версты 4. Лай собак стал слышнее. Перешли еще раз реку по колено, и я полагал, что это опять-таки Акташ. Мы поднимались как будто на гору. Потом хищники остановились и начали кого-то окликать. Откуда-то сверху тихо отвечали, потом что-то сбросили. Хищники перевязали меня веревкой поперек живота, развязали руки и по-кумыцки сказали: «уста аркан» (держись за веревку). [461]

Я это сделал. Меня потащили вверх, где, сажени через три, я был принят за руки двумя человеками, которые вели меня потом с четверть часа. Затем они связали мне руки назад, толкнули в какой-то чулан, хлопнули дверью и заложили ее цепью.

Мое новое помещение оказалось не из теплых: в него со свистом врывался холодный ветер. На мне была тогда бешметь и легкая на вате шинель; промокшие ноги холодели, связанные руки коченели. Я стоял на ногах, боясь ходить или двигаться. Так прошло довольно времени. Потом кто-то вывел меня в другое помещение и развязал мне голову. Тут я увидел большую саклю, которую освещало горящее на табуретке сало. Передо мной стоял кумык — высокий, стройный, широкоплечий, которого я никогда не видел. Он спросил меня:

— Танимсан менеке (знаешь ли меня) ?

— Бельмейма (не знаю), — отвечал я. Тогда кумык, указав мне на табуретку, сказал:

— Ултар (садись).

Я исполнил это приказание.

Кумык вынул из кармана нож и начал его оттачивать на бруске. У меня волосы на голове становились дыбом, сердце мое так сильно забилось, что, полагаю, и кумык мог слышать это биение моего сердца. Я мысленно прощался со своими родными и со всем светом, полагая, что настали последние минуты моей жизни. Кумык кончил точить нож, подошел ко мне, прижал к себе мою голову и, сказав «коркма» (не бойся), принялся мылить мне голову. [462]

Я догадался, что он будет брить мои волосы. Сердце мое стало отходить. Кумык обрил мои волосы, подстриг бороду, надел на меня шапку, завязал тем же башлыком, отвел меня в прежний чулан и безмолвно затворил за мной дверь.

Эту ночь я проводил очень беспокойно; от холода не мог сомкнуть глаз. Пропели в ауле петухи.

9 февраля

Вот я слышу: люди загалдели, буйволы заревели, арбы заскрипели, залаяли собаки.

Должно быть, рассветало. Я то разминал свои коченевшие члены, то, сидя или стоя, прислонялся к стене и дремал. Какой-то человек отворил дверь и сказал:

— Аман, Мекелей (здравствуй, Николай). Я очень обрадовался, что меня назвали по имени и ждал с нетерпением, что пришедший будет говорить мне; но этого я не дождался: дверь захлопнулась. Вероятно, уже вечером меня опять привели в ту саклю, где вчера кумык обрил мне голову. Когда меня развязали, я увидел того же кумыка, который меня спросил:

— Ахча барма сенике (есть ли у тебя деньги)?

— Иок ахча (нет денег), — отвечал я. Тогда кумык всего обыскал меня, но денег не нашел; только вынул из кармана в бешмете мою записную книжку с карандашом и сказал мне:

— Зжяс Осип кагас (пиши Осипу записку).

— Не зжяздым (что напишу) ?

— Мень чебердым саган, берь ахча чус тюмень кумыш (я отпущу тебя; дай десять десятков серебряных рублей). [463]

Я вырвал из книжки чистенький листок и Фавишевичу (Осипу) написал:

«Нахожусь в плену и не знаю где; а выкупу за меня просят 300 руб. Ради бога выручи несчастного Н. Шипова».

Кумык взял эту записку и снова запер меня в чулан. Эту ночь я провел, как и прошлую, с тою лишь разницею, что мне очень хотелось чего-нибудь поесть.


Комментарии

1. Барханами называются пески с небольшими неровными возвышенностями: они простираются верст на 100, а далее носят название «Рын-пески». В наших обыкновенных повозках ездить по барханам весьма затруднительно. — Н. Ш.

2. Тезек, или коровий кирпич, служит обыкновенным топливом у киргизов.

3. Киргизы вырывают не очень глубокие ямы, в которых коптят сырые лошадиные кожи; из этих кож делают мешки как для твердого, так и для жидкого молока. — Н. Ш.

4. Чихирь, красный и белый, обыкновенный, я покупал по 1 р. 60 к. асс. за ведро, а водку по 5 р. Чихирь старый, например десятилетний, был несравнительно дороже.

5. Это — жареная на вертеле баранина; «шишлык из тюрятины» — значит: из мяса дикого гормкаго барана.

6. Барон Розен был в это время главнокомандующим в Грузии. — Н. Ш.

7. Иногда мне приводилось ездить из Незапной в Богоматов мост; это не что иное, как мирная черкесская деревня, расстоянием от Незапной 50 верст, а от Кизляра 30. При ней было небольшое укрепление и рота солдат с 50-ю казаками, для конвоирования оказий и рекрут, идущих в Темир-Хан-Шуру из Кизляра. Здесь я покупал сено, разную дичь, которой было множество по небольшим озерам и заливам. В огромных камышах, наподобие леса, водились дикие свиньи; их беспощадно убивали татары. Свинья противна их закону. Когда татарин застрелит ее, то не берет в руки; заденет за морду свиньи веревку, привяжет к лошадиному хвосту и тащит волоком. Эти свиньи продавались чрезвычайно дешево. — Н. Ш.

Текст воспроизведен по изданию: В. Н. Карпов. Воспоминания., Ник. Шипов. История моей жизни. М.-Л. Academia. 1933

Еще больше интересных материалов на нашем телеграм-канале ⏳Вперед в прошлое | Документы и факты⏳

Главная страница  | Обратная связь
COPYRIGHT © 2008-2024  All Rights Reserved.