Мобильная версия сайта |  RSS
 Обратная связь
DrevLit.Ru - ДревЛит - древние рукописи, манускрипты, документы и тексты
   
<<Вернуться назад

БРИММЕР Э. В.

СЛУЖБА АРТИЛЛЕРИЙСКОГО ОФИЦЕРА,

воспитывавшегося в I кадетском корпус и выпущенного в 1815 году.

СЛУЖБА АРТИЛЛЕРИЙСКОГО ОФИЦЕРА,

воспитывавшегося в I кадетском корпус и выпущенного в 1815 году.

(Продолжение).

VII.

Занятие Тавриза. Посещение дворца Аббас-Мирзы. Разочарование или непризнанный подвиг. Успокоенное самолюбие. Уничтожение порохового завода. Занятие Хоя. Встреча Аббас-Мирзы. Крепость Хой. Разговор мой с генерал-адъютантом Бенкендорфом. Переговоры о мире. Понятия персиян о воинской подчиненности. За рубль — денежку. Прапорщик-евнух. Контрибуционное золото. Болезнь и смерть начальника артиллерии. Житье в Хое. Квартира. Базар. Бой петухов. Бой баранов. Русские беглецы. Нравственность Востока. Амир-Аслан-хан хойский. Посещение хана. Офицерский кружок. Знакомство с персидским артиллерийским офицером. Посещение мною персидского семейства. Предусмотрительность персидского воина. Еще артиллерийский офицер. Генерал Панкратьев. Пари. Переселение армян. Арест Амир-Аслан-хана. Восточная приветливость. Прием контрибуционного золота. Закон о сердце. Мой отъезд из Персии и прибытие к действующим войскам в Турции. В дороге. Представляюсь начальнику артиллерии. Командую батарейною № 1 ротою. Выгода командования арсеналом. Ужин в Хое.

Приближаясь к Тавризу, мы увидели сплошную массу народа, стоявшего версты на три от города по обе стороны дороги, по которой медленно подъезжал к нам беглер-бей с огромной свитой. Преклоня голову, он передал ключи города отрядному начальнику князю Эристову. В эту минуту, кажется, старик помирился с дядьками!... Огромную, пеструю свиту беглер-бея трудно было свернуть в сторону. Кавалерийский отряд выехал вперед, князь, указав персиянину ехать подле себя, тронулся вперед — и началось [2] церемониальным маршем торжественное шествие с музыкою и барабанным боем. Народ кланялся до земли, подымал руки то к небу, то к сердцу, кричал что-то про Аллаха и справа и слева, при приближении князя Эристова, резал баранов, как жертвоприношение. Чуть ли не до ста штук было зарезано на этих двух верстах. Пройдя мимо дворца Аббас-Мирзы, называемого "Арк" и окруженного каменною стеною, мы расположились лагерем.

Отдохнув немного, я пошел с товарищем в город, где мы встретили много офицеров и солдат, расхаживающих по лавкам и узким улицам с такою беззаботностью, как будто они были в калужской губернии. Проходя близь дворца, мы вошли в него и увидели там князя Эристова и много генералов, рассматривавших жилище наследника персидского престола. Тут подошел ко мне Александр Сергеевич Грибоедов и, поздоровавшись, рассказал, что Эристов в восторженном настроении от взятия Тавриза, считает себя чуть ли не выше Цезаря и, разговаривая с ним, вдруг спросил:

— А что, брат, Паскевич будет доволен?

— Не знаю — отвечал Грибоедов — это еще посмотрим.

— Ничего, брат! Тавриз взял, шах-зада прогнал! А что, брат, как ты думаешь, что скажет Европа?

— Э, ваше сиятельство! Европа не Катерина Акакиевна (Полковница, вдова, жившая в Тифлисе с занятия Грузии русскими и всегда игравшая с князем Эристовым в бостон; известная говорунья); она мало заботится о Тавризе и кто его взял, отвечал Грибоедов.

Дворец довольно обширный, залы две просторные, одна небольшая комната с широкими диванами, стены и потолок зеркальные — chambre des ebats lubriques, gout oriental; видели комнату, в которой, сидя у растворенного окна, Аббас-Мирза давал аудиенции, а также суд и расправу; окно [3] обращено на четырехугольный двор, вымощенный мрамором; в средине его бассейн. Вообще дворец чистенький, внутри много пестрых арабесков, много мрамора и воды.

Старик Эристов гулял по комнате, точно хозяин, показывающий гостям свое родовое, им улучшенное имение. Но увы, разочарование уже следило по пятам почтенного князя и восторженное настроение духа должно было скоро, скоро уступить место какой-то ребяческой, чтоб не сказать одурелой боязни гнева главнокомандующего (Все тут рассказанное я знаю от Н. Н. Муравьева и Никиты Петровича Панкратьева). Вот в чем дело. Когда мы вошли в Маранду, наши начальники узнали о взятии Эривани, 1-го октября, и рассчитывали, что генерал Паскевич, не имея сведений о том, что делается по левую сторону Аракса, поспешит переправиться на правый берег, чтобы соединиться с отрядом князя Эристова и быть единым деятелем на военном поприще. Заключение это было безошибочно, и потому советники или, как называл их старик в минуту негодования — "дядьки" — постарались уговорить князя идти поспешнее на Тавриз, опасаясь вскоре получить от главнокомандующего повеление остановиться. Действительно, приехал курьер с повелением остановиться, но повеление опоздало: Тавриз был взят, притом Эристовым, а не Паскевичем, который должен был удовольствоваться наименованием "Эриванского," а не "Тавризского," что ему крепко желалось, как некоторые утверждали. Когда Паскевич прочел донесение о взятии Тавриза, он уж был в Маранде и страшно рассердился за самовольный подвиг. Генерал-адъютант граф Сухтелен, управляющий штабом главнокомандующего, рассказывал г.-м. Панкратьеву, что он никогда не видел его более разгневанным. Перейдя хребет гор, главнокомандующий приказал г.-м. Муравьеву явиться к нему. Муравьев поехал; тут была головомойка a la Паскевич, т. е. с раздражением, не терпящая противоречия [4] и повторяющая: "как вы смели?!" Когда Муравьев, достаточно награжденный, был отпущен и сердце Ивана Феодоровича немного улеглось, генерал Сухтелен, человек придворный и, как видно, рассудительный и находчивый, бросил главнокомандующему следующую фразу: "впрочем, ваше высокопревосходительство, отряд генерала князя Эристова — ваш авангард, который действует по вашим распоряжениям, исполняет ваши повеления; и если он воспользовался отсутствием неприятеля и занял Тавриз, то это было только следствием ваших распоряжений." Главнокомандующий успокоился, но ключи и торжественность вступления в Тавриз Эристова, видно, все-таки лежали на сердце, и потому было приказано: возвратить ключи беглер-бею, чтобы при торжественном вступлении главнокомандующего он вручил их ему, затем, чтобы наш отряд стоял при проходе войск на одной стороне дороги, а народ на другой. Так все и было. Шествие было великолепное и продолжительное; наши войска отдавали честь, музыка играла, барабаны били; а на другой стороне народ кричал, поднимал руки, кланялся в пояс и в землю и принес в жертву уже не одних баранов, но и с десяток быков. Потом был всему войску церковный парад и торжественное молебствие за взятие Тавриза. Но князь Эристов, не даром предчувствовавший гнев главнокомандующего, получив от Государя орден Александра Невского, был скоро назначен начальником войск в Дагестане и тем заключил свое военное поприще, а генерал Муравьев, кажется, с этих пор потерял расположение Ивана Феодоровича. И самый лучший человек, все-таки человек, а человек имеет свои слабости. А потому не будем ставить в укор нашему счастливому полководцу, что, высокая, прямая душа его поддалась мелочному самолюбию и не забудем, что, приняв начальство после Алексея Петровича Ермолова, он всюду думал видеть [5] около себя интриги, и потому был раздражителен. La part de l’homme!

По взятии Тавриза, г.-м. Муравьев поручил мне описать и уничтожить имеющийся тут пороховой завод. Хотя я узнал от главного мастера и других рабочих, что заводом управлял англичанин, но он не явился, вероятно потому, что нечем было похвастать, ибо порох был нехорош — зерна легко раздавливались пальцами; видно, работы производились не тщательно, но спешно. Лучшее что я нашел в заводе, это были два огромные белые лебедя, которых я послал с фейерверкером в Арк — дворец Аббас-Мирзы, в коем жил Паскевич — пустить их в большой бассейн на мраморном дворе. Как только два артиллериста пустили их в бассейн, главнокомандующий вышел из комнат: "Откуда лебеди?" — С порохового завода, ваше высокопревосходительство.— "Хорошо, спасибо!" и, обернувшись к адъютанту, приказал дать им по червонцу.

Вскоре по прибытии главнокомандующего в Тавриз завязались сношения с Аббас-Мирзою, который просил свидания с Паскевичем и предлагал для этого свой дворец в Дейкаргане, невдалеке от озера Урмии. Генерал согласился. В начале ноября, под начальством генерал-лейтенанта Константина Бенкендорфа, был собран отряд войск для занятия крепости Хой. Отряд этот состоял из полков: Козловского и Нашебургского, 1-й бригады 20-й пехотной дивизии — командир г.-м. Панкратьев (Впоследствии генерал-адъютант и варшавский генерал-губернатор) — легкой № 3 роты кавказской гренадерской артиллерийской бригады, четырех орудий 2-й легкой роты и казацкого донского полка. Аббас-Мирза, стоявший близь озера Урмии, к стороне Делимана, узнав, что при проезде его в Дейкарган, на переговоры, он должен встретить войска, идущие для занятия Хоя, просил д. с. с. Обрезкова, главного дипломатического чиновника, [6] чтоб, при встрече с русскими войсками, ему отдали честь и стреляли из пушек. Главнокомандующий тотчас приказал удовлетворить щекотливое самолюбие наследника шахского престола. Между тем отряд г.-л. Бенкендорфа выступил по дороге к кр. Хою. Погода стояла прекрасная, теплое солнце гуляло по безоблачному лазоревому небу, дорога шла по ровной долине до гор Казах-даг, за хребтом которых лежала крепость Хой. На другой день по выступлении из Тавриза, в д. Диза, к г. Бенкендорфу приехал посланный от Обрезкова с известием, что Аббас-Мирза едет. Войска выстроились в одну линию; артиллерия между полками, казаки на левом фланге. Когда поезд стал приближаться, артиллерия снялась с передков и мы сделали 51 выстрел. Еще счет не был кончен, как шах-зада подъехал к правому флангу и остановился. Артиллерия замолкла, войска отдали честь, барабаны забили, музыка заиграла. Довольный принц, весело улыбаясь, поехал по фронту. У каждого баталиона он говорил по-русски: "здравствуйте, ребята!" Подъехав к артиллерии, он остановился. Я стоял у банника подле первого орудия; подле меня — командир роты подполковник Аристов, маленький, толстый человек, верхом. Аббас-Мирза был в двух шагах предо мною. Он сидел на высокой серой лошади, одет был просто — никаких ярких цветов в одежде, в папахе; на поясе — кривая сабля; левою рукою держал уздечку, в правой — полуаршинную серебряную палочку, сверху которой изображение луны; этой палочкой довольно часто чесал себе шею. Черная, длинная, окладистая борода; физиономия порядочного, доброго человека. Обернувшись к г. Бенкендорфу он говорит через переводчика: "у вас артиллерия очень хороша; мои персияне никогда не будут хорошими артиллеристами — они горячие головы, у них нет спокойствия." Затем, указывая палкой на подполковника Аристова — ”вот и у вас, как у меня, все [7] командиры артиллерийских батарей толстые; верно, им хорошо жить!" — и тронулся дальше.

С этого ночлега отряд наш разделился: половина пошла в кр. Хой, а другая заняла Делиман и Урмию; я с четырьмя орудиями нашей роты пошел в Хой, где была квартира отрядного командира. Город оказался изрядный, с большим базаром и множеством лавок; крепость в жалком состоянии. Здесь Аббас-Мирза расположил сформированный им русский баталион из беглых солдат, переженив их всех на армянках. Генерал-маиор Панкратьев пошел для занятия Делимана и г. Урмии. Устроив там все как следовало, он вернулся в Хой и, по отъезде г.-л. Бенкендорфа, принял начальство над отрядом. На другой день по занятии Хоя г. Бенкендорф приказал мне придти к себе и, отдав мне приказание осмотреть арсенал и подать ему краткую записку о том, что там находится, спросил меня по-немецки: "Wie kommt’s, dass Sie hier dienen?" — Ich diente in Petersburg und bat den Grossfursten ubergefuhrt zu werden nach dem Caukasischen Corps.— "Also eigener Wille Sie haben keine dummen Streiche gemacht?"

— Sehe ich danach aus, Excellenz?—"Nein, im Gegentheil, darum kommt’s mir sonderbar vor, dass Sie hier dienen. Ich werde Ihnen einen guten Rath geben: nehmen Sie Urlaub, fahren Sie nach Petersburg, besuchen Sie meinen Bruder, und sagen Sie ihm, dass ich ihn bitte, Ihnen einen guten Platz in Petersburg zu geben,— er wird's thun und Sie werden es besser haben, als hier."

— Danke Ihnen recht sehr Excellenz, aber ich will nicht in Petersburg dienen, ich will suchen mich hier im bestandigen Kriege emporzuhelfen! — "Naeh Ihrem Willen," сказал генерал и тем кончил разговор.

Но при отъезде его, когда мы пришли к нему проститься, он, обходя с Панкратьевым гг. офицеров, подошел ко [8] мне и сказал: "Haben Sie uberdacht von was wir sprachen? Jch werde doch an meinem Bruder schreiben?" Я поклонился и поблагодарил его, но остался при своем, предложения его не принял и, бывши после турецкой кампании в Петербурге, к брату его не пошел. Константин Христофорович Бенкендорф был младший брат шефа жандармов Александра Бенкендорфа. Это был настоящий Баярд — храбр, добр, весел, приветлив, любим всеми окружающими. Рассказывали, что когда он, командуя в начале кампании авангардом, вступил в эриванское ханство, то масса персидской кавалерии теснила сотни донцов. Он подъехал к черноморцам и впереди их, с пикою в руке, бросился на персиян, смял их, гнал и колол, так что черноморцы говорили: "0, це який! то из наших; а казалы, що с Питербурха!" Не долго жил — умер в турецкую кампанию.

И, вот, мы зажили в Хое на долгое время, зажили точно у себя дома, гуляли и ездили по Персии, как по своей стране, пожалуй, чуть ли не привольнее.

После свидания в Дейкаргане, дипломаты сошлись в Туркманчае для трактования о мире. Между тем главнокомандующий выслал отряд по дороге к Тегерану, столице шаха, в селение Мианы (С. Миана известно ядовитыми клопами, которые, как говорят, для туземцев не опасны, но иностранцы от укушения такого клопа умирают. Рассказывали, что один из наших нижегородских драгун умер от укушения клопа), к подошве Кафлан-куха. Если бы генерал Паскевич тотчас поддался настояниям Государя о скорейшем заключении мира (ибо тогда предвиделся уже разрыв с Турциею) и, в случае упорства персиян выплатить военные издержки, довольствоваться присоединением к Империи двух ханств — эриванского и нахичеванского, т. е. с границею по Араксу, то не видать бы нам персидского золота. Но Иван Феодорович Паскевич, очень хорошо зная, что не легко убедить шаха расстаться с накопленными сокровищами, не показывал большого желания к [9] заключению скорого мира; напротив, в половине декабря, когда Аббас-Мирза уже крепко заупрямился, он приказал прервать переговоры и отдал приказ быть готовым к выступлению. Но так как снег на дороге, в горах, лежал глубокий, то приказано было делать треугольники для очищения снега. А когда, чрез несколько дней, как от Тавриза, так и от Мианы дорогу на гору стали очищать, испуганные персияне согласились на все требования, и таким образом нам достались два ханства и 80 миллионов рублей за военные издержки.

Тут можно кстати рассказать случай, показывающий понятия персиян о нашей воинской подчиненности. Наивность этих понятий доказывает между прочим шаткость зависимости отдаленных ханов от шаха. Барон Отто Розен, кавалерийский дивизионный генерал, командовал отрядом в Миане. Когда стали расчищать снег по дороге, то он для пробы, хорошо ли артиллерии и обозам будет идти, приказал четырем легким орудиям и части обоза потянуться в гору; с ними пошла рота пехоты и несколько казаков. Выйдя чрез несколько времени к лагерю и заметив, что эта команда прошла довольно в гору, он своим обычным громким голосом и жестом руки приказал адъютанту вернуть их. Тот сел верхом и поскакал. Команда вернулась. Множество персиян в разных группах смотрели на все это. Что же вы думаете, какое они вывели заключение из этой пробной прогулки? Что главнокомандующий Москович, приказал войскам идти в Тегеран, но что г. Розен рассердился и вернул их. Так и доложили шаху. Вы думаете, вам рассказывают из "не любо — не слушай, а лгать не мешай" — ошибаетесь! Когда мир, 10-го февраля, был подписан, шах просил Паскевича прислать к нему Розена. Иван Феодорович, надрываясь со смеху, трунил над Розеном и, кажется, поздравивши с новрузом (новый год [10] по-мусульмански, в марте), послал его к Фет-Али-шаху, который принял его чрезвычайно радушно, благодарил за приверженность к его особе, крепко надарил его, по азиятскому обычаю, и возложил на него орден Льва и Солнца 1 ст., так изукрашенный крупными бриллиантами, что и орден Паскевича был менее ценный.

К новрузу контрибуционное золото уже было в дороге; по последнему известию, оно прошло уже Казвин и Султанию и приближалось к Кафлан-куху. Главнокомандующий был в самом прекрасном расположении духа, и было от чего: кампания кончена блистательно, взято два ханства, установлена прочная граница — р. Аракс, потеря людей не весьма значительна (12 т., из коих на поле битв менее одной тысячи, прочие — от болезней, в госпиталях), и 80 миллионов золотом уже везут, уже приближаются к нашим карманам. Как не быть в хорошем расположении духа?

— Надо потешить шаха — я пошлю его поздравить с новым годом! сказал Паскевич.

— По восточному обычаю, при поздравлении должен быть подарок, сказал Обрезков.

— Что ему послать? У нас ничего нет.

— Пошлите ему червонцев, тысяч десять — это будет приятно шаху.

— Хорошо — сказал Иван Феодорович улыбнувшись — но десять тысяч много, я пошлю ему пять тысяч червонцев, и все новенькими.

Шах был чрезвычайно доволен поздравлением, а более подарком. Он пересчитывал новенькие голландские червонцы, ставил их в кучки, перетирал потускневшие и любовался их отчетливою чеканкою. Одним словом, Паскевич, взяв у скупого старика 20 куруров золотом, угодил ему 5-ю тысячами червонцев!

Об удовольствии шаха при получении подарка мы [11] узнали от его казначея, бывшего прапорщика Троицкого пехотного полка, взятого в плен при нападении целой армии персиян на баталион того полка в карабахских горах. Котляревский отплатил им за это под Асландузом. Пленных привели в Тегеран к шаху; физиономия молодого офицера понравилась шаху, он оставил его с несколькими другими во дворце и, по врожденной недоверчивости к своим, сделал его казнодаром или, по нашему, своим казначеем. Чтобы совершенно привязать его к себе и совсем отстранить от света, он уговорил его оскопить себя. И сделался прапорщик Троицкого полка евнухом, казнодаром, значительным человеком при дворе и частым собеседником Фет-Али-шаха. Но когда русские пленные, согласно конвенции, были выданы, и ему захотелось вернуться в отечество. Он был назначен в один из полков нашего хойского отряда, и тут я его видел. Желто-бледное, впалое лицо, тусклые глаза, волоса уже с проседью; иногда в беседе офицеров он оживлялся, но обыкновенно был молчалив. Бедному так строго оперировали орудие жизни, что и скрывать нечего было: для малой природной нужды он должен был вставлять трубочку в тело.

Когда контрибуционное золото привезли — палочки в 1 1/2 четверти длины все туманного золота, выше нашего червонного — и 16 куруров, т. е. 64 миллиона были приняты, войска, в начале апреля, выступили из Персии, а для получения остальных 16-ти миллионов был оставлен в кр. Хой наш отряд, под начальством генерала Панкратьева.

По прибытии главных войск в Тавриз, я пошел к начальнику артиллерии, но, увы, застал генерала Унтилье в жестокой лихорадке, захваченной им в Эривани. Он благодарил меня за хорошее исполнение поручения и сказал, что главнокомандующий охотно согласился, чтобы я тотчас был представлен к чину капитана. Но скоро этот почтенный [12] человек слег совершенно, и Иван Феодорович уговорил его отправиться в Тифлис. Пока он доехал до Эривани, болезнь до того усилилась, что он должен был там остаться, и молодая супруга его (Елизавета Карловна, урожденная Петерс), поскакавшая с доктором на перекладных чрез два хребта гор, приехала в Эривань, чтобы принять последнее прощание любимого человека.

Припоминаю почти восьмимесячное житье мое в г. Хое. Комендант, подполковник Высоцкий, поместился в премиленьком дворце Хозрев-Мирзы, любимого сына Аббас-Мирзы, красавчика, который был послан в Петербург извиниться в убиении посла нашего Грибоедова в Тегеране, и так как, по размещении комендантского причета, оставалось еще помещение, то мне предложили три комнаты с кухнею. В комнатах кругом стен находились низкие диваны, в гладких стенах зеркала и пестрые камины, а в одной комнате с большим, во всю стену, окном — бассейн с бьющим фонтаном. Два прапорщика, Отрада и Михаил Селиванов, поместились в двух комнатах подле, артиллеристы — близь дворца; тут же и артиллерия, и конюшни, одним словом, разместились на славу. Препровождение времени было довольно однообразное; только молодость может разнообразить монотонную жизнь до того, что скука лишь издали смотрела на нас своими косыми, завистливыми глазами, но приближаться к нам не смела. Утром, после уборки лошадей, если особенного дела не было, мы ходили по городу, а более по разным базарам. Там все было не по нашему, все имело своеобычный характер. Портные, сапожники, серебряных дел мастера и проч., сидя с поджатыми под себя ногами в открытых лавках, молча заняты своею работою, не заботясь о снующем взад и вперед народе. Торговцы громким криком залучают к себе покупщиков; молчаливые дервиши, с важностью духовного человека, нищенски [13] протягивают руку с чашею из кокосового ореха за подаянием – вы должны дать ему что-нибудь, а дают ему, уж точно, лепту, малую толику, по русской пословице: с миру по нитке — бедному рубаха. Взгляните, вот зеленщик дал ему щепотку какой-то зелени; вот из другой лавки купец бросил изюминку в его кокос; сосед его, торговец шелковых материй, оторвал кусок от своего лаваша (Лаваши — пресный хлеб, тонкий как лист бумаги, величиною четверти две и более, шириною в одну четверть. Употребляют во всех порядочных домах и у шаха за столом вместо салфеток; взяв с блюда или с тарелки пальцами плов, шашлык или кебаб, вкладывают в рот, облизывают пальцы, потом вытирают их лавашем и вымазанный жиром кусок лаваша отрывают и едят) и с пренебрежением бросил туда же; портной бросил нитку. Серебряник завтракает — он ест со своим работником кебаб — кусочек кебаба полетел в кокос; но дервиш не отходит, протянутая рука не опускается, кокос ждет другого подаяния. Купец с досадою бросает в него карапуль (копейка) и дервиш отошел. Вся сцена происходит в молчании. Однако, если нищенство и милосердие сталкиваются и расходятся в молчании, то тишина вовсе не в обычае на базарах; напротив, крики на разные голоса, с визгом и бранью, утомляют слух ваш. Снующая взад и вперед толпа то уносит вас с собою, то останавливает, то толкает, то придавит к лавке. Бойтесь носильщика с огромною ношею хлопчатой бумаги — пред ним расступаются, сторонитесь и вы — если споткнетесь от толчка да, Боже упаси, упадете, могут и потоптать вас. Тут всякий знает только себя, и человеколюбие еще не развилось до той благости, чтобы поднять упавшего. Но вот мы благополучно протолкались чрез лавочный базар и выходим на малый мейдан (площадь), куда поселяне привозят из деревень разные разности: зелень, рис, фрукты. Тут же разбиты какие-то кухонки, в которых на вертелах жарят шашлык, а в кастрюле жарится кебаб с бараньим салом; тут же и плов, [14] приготовленный на разные манеры; тут же носильщики с ключевой водою в бурдюках; другие с лотками, на коих чуреки и лаваши, прикрытые грязною тряпицею. Тут кричат, бранятся и едят. Пойдемте дальше.

Опять толпа, но здесь она составила кружок; крик, смех и хохот. Протолкаемся — надобно же узнать, что забавляет персиянина. Ба! бой петухов! да какие здоровые! красные, на высоких ногах, до верху гребешка чуть ли не будет аршина или немного поменьше — это шлянские петухи. Хозяева стоят сзади их и поддразнивают. Зрители держат пари, кто за одного, кто за другого. Часто случается, что после боя петухов начинается потасовка между проигравшим и хозяином побитого петуха. Чем выше было проигранное пари, тем сильнее потасовка. И этот бой тешит публику чуть ли не более первого.

Вот еще кружок; этот просторнее, а народу все много. Знакомый бек, бывший начальником крепостной артиллерии в Аббас-Абаде, протолкал народ и нам дали дорогу. Пой баранов! Какие здоровые удары! Как лбы их не разлетятся?... вот разошлись, уткнули вниз головы и ждут, подготовляются... белый, кажись, сильнее, а черный хитрее; как он исподлобья смотрит на противника, непременно подстережет минуту и возьмет на рога… пригнул! опять лбы стукнулись, черный чуть не упал. Хозяева то хвалят, то ругают; бараны — хоть бараны — понимают и похвалу, и подстрекательства, и крупную брань; а народ и смеется, и тешится, и убивает время!

Аббас-Мирза составил из беглых русских солдат целый баталион и поместил его в г. Хое; баталион хоть и не комплектный, но доходил до 300 человек. Чтобы приохотить их к своей службе, он их переженил на армянках. Рассказывали нам, что они крепко скучали, в особенности когда подходили праздники,— тогда они с горя [15] напивались. Я знал одного из офицеров этого баталиона, который раз спросил у меня: "как же ты, топчи-капитан, сказал мне, что у вас в полках солдаты и мундиры шьют, и сапоги, что есть и кузнец, и слесарь, и всякий мастеровой, а вот русские солдаты, что к нам в баталион пришли — ни один не умел ничего делать! Только много пили араку."

— Хороший солдат не бежит — отвечал я ему — к вам бегали негодяи, пьяницы, мошенники, а вы, с дуру, всякого подлеца принимали, кормили, поили, жену давали; а что выиграли, какую пользу принесли они вашему шах-зада, ну, скажи?

— Правду ты говоришь, топчи-капитан, много они пили, а как напьются, крепко жен били!

Comme chez nous a Paris!

Распущенность нравственная в армянском населении доходила до невероятной угодливости. Вот один пример из многих. Входит вестовой к офицеру и докладывает, что пришла армянка.

— Зачем?

— Не могим знать, ваше благородие, верно с жалобою.

— Ну, позови.

Входит женщина в чадре, дет под сорок.

— Что тебе надобно?

— Я бедный человек — отвечала армянка — мой муж болен, а на квартире стоит унтер-офицер.

— Ну, так что ж?

— У меня две дочери: одна замужем была, теперь взял русский офицер — очень хороший человек; другая, такая хорошенькая, четырнадцати лет — я боюсь.

— Чего же ты боишься?

— Унтер-офицер боюсь; возьми ты, женись.
Офицер и рот разинул или, как персиянин бы выразился, вложил в рот палец изумления; он с [16] недоумением посмотрел на переводчика-армянина; тот повторил фразу армянки. Офицер, статный молодой парень, у которого и деньжонки водились, вскочил с тахты и весело закричал переводчику:

— Пошел, приведи попа!

— Зачем попа — сказала армянка — так женись!...

Чадолюбивая мать боялась унтер-офицера, от которого взятки были гладки, и предложила молоденькую дочку офицеру за несколько червонцев, а дочь назвала первого знакомца своим мужем. Так уж в обычае на Востоке.

Амир-Аслан-хан хойский был из каджарского племени, как и Фет-Али-шах, царствовавший в то время в Персии. По просьбе Аббас-Мирзы, генерал Паскевич дозволил ему управлять ханством, но с условием исполнять все требования наши. Хан был человек веселый, гостеприимный, хлебосол, любил чтоб у него собирались вечером играть в шахматы, а больше в асонас (карточная игра наподобие нашей гальбецвельф). Среднего роста, черный, с длинной бородой клином, сидит, бывало, хан с картами в руках и не пошевельнет ни одним мускулом, только плутовские черные глаза бросят исподлобья взгляд то на того, то на другого из играющих. В эту игру главное, чтобы никак не показать другим играющим, а в особенности оставшемуся противнику, когда другие запасуют, какая у тебя игра — хорошая, дурная или и вовсе нет, а то хоть поднадуть; но когда ему удавалось надуть кого своей серьезной физиономиею — с какою жадностью, с каким удовольствием и с какою скоростью он придвигал выигранные червонцы к своей кучке. Он посещал изредка отрядного начальника и коменданта, всегда в сопровождении большой свиты — восемь, десять беков и несколько нукеров — а впереди шли два фераджа с палками и разгоняли народ. В феврале, на другой день после того, как из Тавриза почта привезла [17] приказ о моем производстве в капитаны, хан был у коменданта; услышав от него о моем производстве, он захотел поздравить топчи-капитана. Усадив хана и беков на тахте, я не мог принудить сына его, двадцатитрехлетнего мужчину, сесть. Он все, отговариваясь, смотрел на отца, которому нукер подавал трубку; наконец хан заметил недоумение сына и позволил ему сесть, кивнув головой. Когда я увидел, что ребята закурили трубки — ба, да этак им надобно кофе подать, подумал я — а кофе нет! Но у меня из привезенных мною запасов оставались варенье, конфеты и рижский бальзам. Чем богат — тем и рад! Чрез переводчика я просил хана позволить ему поднести соку из трав — питье, которое делают в провинциях, откуда я родом; сок этот очень полезен для желудка и приятен на вкус. Хан согласился отведать. Денщик мой, Онисим, входит, держа в левой руке поднос с серебряною чарочкою, довольно почтенного объема, но не доходившей еще до чайной чашки, а в правой — глиняную бутылку с бальзамом. Я налил хану полную чарку. Он отведал зеленой влаги, понял, что это спирт и, обращаясь к бекам, говорит: "точно, это сок из трав" — и выпил. Затем Онисим наливал и подносил всем гостям, по очереди, и всякий, прихлебнув первый раз и высушив чарку до дна, смотря на хана, приговаривал: "да, это сок из трав!" Кого же они обманывали, плуты? Сами они, попробовав, очень хорошо знали, что это спирт, да и подергиванье физиономии, а у некоторых и слезы на глазах обличали их во лжи; но каждый непременно считал необходимым согласиться с ханом и повторить его фразу — "да, это, точно, сок из трав." Когда Онисим поднес чарку ханскому сыну, тот опять посмотрел на отца и медлил. "Можешь пить — это сок из трав!" Но несчастный молодой человек, хлебнув неосторожно, закашлялся, а все-таки сквозь слезы, несмотря на то, [18] что бальзам жег ему горло, выговорил: "да, это сок из трав." Потом подали варенье и конфеты, которые они очень хвалили, потому что действительно таких не случалось им есть, ибо все конфеты в Персии делаются на бараньем сале. Должен признаться, что во время всего посещения в приемах как хана, так и беков виднелась какая-то природная образованность, если можно так выразиться. Увидев, что я не хотел курить, он сделал несколько bouffees и отдал трубку нукеру; так сделали и другие. Брали они не более одной конфеты и только ложечку варенья; но, кажется, все с сожалением смотрели, когда Онисим уносил недопитый бальзам. Посидев с полчаса, хан, назвав меня при прощании своим добрым приятелем (кардаш), отправился со всей свитой восвояси.

В этот же день человек десять знакомых офицеров собрались ко мне на стакан чаю, чтоб за ужином поздравить меня с производством. После чая одни сели играть в асонас, другие, сидя на тахте, болтали. Между гостями был артиллерийский штабс-капитан Иван Иванович Иванов, командовавший парком до прибытия назначенного командира, подполковника Родожницкого. Иванов, из мещан ярославской губернии, был отдан в рекруты еще в царствование Императрицы Екатерины. Высокого роста, 2-х аршин и 10-ти вершков, с огромной головой, беловолосый, в плечах, как говорится, косая сажень, он смолоду, должно быть, был молодец и потому попал в гвардейскую артиллерию, был после в роте Его Высочества фельдфебелем и оттуда произведен в подпоручики, в полевую артиллерию. Человек был хороший, простой, но не забывал себя при хозяйственном управлении парком. Обыкновенно он был всем недоволен, хвалил прежнюю службу и иногда солдату, как говорили, давал пробовать силу своего могучего кулачища. За разговором один из офицеров спросил меня, [19] сколько я был штабс-капитаном; я ответил — полтора года. – ”А как вы думаете, многих вы обогнали?” Услышав этот вопрос, Иванов, ходивший по комнате, остановился.

— Конечно, многих обогнали, да вот и меня; ну, да что — я ведь не немец.

Я перебил его:

— Так вы полагаете, что меня оттого произвели, что я немец, а не за то, что я заслужил это?

— Ну, уж извините, Эдуард Владимирович, этого я не говорил; так с языка сорвалось, да и какой же вы немец? от русского не отличишь; а все-таки в экспедицию ли взять кого, поручить ли что кому, глядишь — другому не дали, а вам.

— Ну, послушайте, Иван Иванович (один сапер закричал — "Иванов!" — все расхохотались), вы знаете, что в прошлую экспедицию назначил меня сам Алексей Петрович, а он немцев не очень жаловал. Поручение же, за которое я произведен, исполнил как следует, и за то же поручение, которое легче было исполнить, другой вероятно пойдет под суд.

— Э! да то грек! да помилуйте, Эдуард Владимирович, ведь дело не о вас.

— Как же не обо мне? ведь я вас обогнал!

— Да оно так! ну, да вы в стороне; я хотел только сказать, что теперь уже служба не та, что прежде.

Все засмеялись. Я рукой махнул, а Иванов пошел рассказывать, что прежде уж начальник, так был, точно, начальник, да и солдаты не то, что ныне. "Глядишь, бывало, в глаза начальнику, чтобы острастку не получить; а ныне что? скажет: слушаю, ваше благородие, да и все тут. Эх, уж не те времена! Бывало, на ученье, что ли, роту выведут; ну, вот вышла на плац-парад, уж всегда за час вперед; стоят солдаты да охорашиваются, а за фронтом охапки две палок барабанщики принесли; а начальник — ничего, [20] прохлаждается, чай изволит кушать; рота ждет, бывало, час и более — ничего. Вдруг закричат: "смирно!" и стоят все, как вкопанные. Подходит капитан к роте, стал у правого фланга да и смотрит на фронт — хорошо ли выровнен. А потом закричит, бывало: "широкоплечие вперед!"...

Все невольно взглянули на широкие плечи Иванова, и взрыв общего, дружного смеха прервал на мгновение разскащика.

— Вам смешно, господа, а оно так бывало. Вышлет фельдфебель двух-трех посильнее, влепят им барабанщики — кому десять, кому пятнадцать в спину — для острастки, как говорилось, в задаток, так посмотрели бы вы, как рота училась (смех и одобрение молодежи). А ныне, что? Придется, так, если когда дать солдату подзатыльника или зубочистку, глядь — и самому как будто жалко. А все вы, господа, виноваты.

— Как же это мы виноваты, Иван Иванович?

— Переучились, вот что. Вишь, говорят: стыдно драться. Хорошо книгам-то говорить, а в службе без кулака дело плохое. Нет, господа, уж немцы там что ни говори, что стыдно драться, а русский человек любит порядок.

В это время входит мой денщик Онисим, держа чайную чашечку в руке и громко, во всеуслышание говорит: "ваше высокоблагородие, хан прислал просить чарку водки, говорит — от головной боли." Опять общий взрыв смеха. Я вышел узнать в чем дело; действительно оказалось, что хан прислал нукера с чашечкой просить у меня соку от головной боли. Экий плут, персиянин! Видно, бальзам-то понравился. Было 9 часов вечера, и хану захотелось на сон грядущий клюкнуть. Я послал ему неначатый, запечатанный кувшин рижского бальзама. Конечно, веселость от этого эпизода не пропала. Скоро мы сели ужинать. Приправою к ужину была молодость и всепоглощающий аппетит; [21] решили, что Онисим отличная стряпуха, чуть ли не кордон-блё (cordon bleu). За шашлыком возник спор, какое вино лучше — кахетинское или ширазское? Пробовали полными стаканами и то, и другое, прежде кахетинское, потом ширазское, но не могли согласиться; опять начинали пробовать, прежде ширазское, потом кахетинское, и наконец пришли все к тому заключению, что шампанское все-таки лучше всех, но не хорошо в нем то, что его подали только две бутылки — последние! Шумный говор и смех не прекращался. В час ночи разошлись, поддерживая друг друга.

Вскоре после нашего прибытия в город, пришел ко мне бек N. и рекомендовался тоже артиллерийским офицером, бывшим в Аббас-Абаде начальником крепостной артиллерии. В первое посещение он выкурил трубку и скоро ушел. Видя, что он человек разговорчивый, я поблагодарил его за посещение и просил навещать меня. Он не заставил долго ждать себя и дня через три опять явился. Я завтракал; на приглашение мое разделить завтрак со мною, он отказался. Тогда я приказал подать бутыль с рижским бальзамом и, налив ему чарку, просил отведать; сок этот ему понравился, и он стал часто навещать меня. Переводчик у меня был под рукой, и потому я очень много с ним разговаривал, конечно, только о простых житейских предметах, его окружающих; о других же вопросах и помина быть не могло, потому что наивность персиянина граничила с дикостью. Часто в разговорах о житейском обиходе я обходился и без переводчика. Татарский язык не труден; в ежедневных соприкосновениях с жителями мы настолько освоились с ним, что, при помощи грамматики Н. Н. Муравьева и приличных жестов, желающие понять нас — понимали. Из разговоров с беком я узнал, что он житель г. Хоя, имеет здесь свой дом, живет с матерью и сестрою, что недавно женился и прочее. Через месяц [22] или более он спрашивает меня: отчего я никогда не зайду к нему, ему бы это было весьма приятно. Я навестил его. Слуга ввел меня в чистенькую комнату; кругом стен тахты, покрытые коврами, с подушками, зеркало, столик — вот и все. Хозяин принял меня с веселою улыбкою. Мы сели, подали трубки.

— Ну — говорю я — что ж мы здесь сидим, пойдем к матушке, к жене.

— Как можно! это нельзя — у нас не обычай.

— Ну, так прощай.

— Постой, топчи-капитан, кофе, шербет будет.

— Прощай! — и ушел.

На другой день явился мой знакомец с упреками, зачем я так скоро ушел. Я ему попросту сказал, что он неуч: зная, что я, как иностранец, хотел посмотреть, как они живут в семействе, что жены бы его я не съел, а когда мать его тут же, то ни за жену, ни за сестру ему бояться нечего; одним словом, что обычай их глуп, да и сам он дурак.

— Ай, какой ты сердитый! Говорю тебе, что это у нас обычай, что в дом (т. е. в семейство) наш мы никого не пускаем. Брось это пожалуйста, а вот лучше скажи Онисим, чтобы он подал соку, и ты выпей — это нас успокоит.

— Ни одной чарки соку ты больше у меня не выпьешь, покуда не покажешь мне жену, сестру и мать свою. Прощай, у меня дело есть.

— Ну, хорошо, я тебе мать покажу.

— Прощай!

И не солоно хлебнув, удрученный горем, вышел от меня приятель. В три месяца нашего знакомства он до того свыкся в моей квартире, что когда я бывал чем занят, он сядет на тахту, поджав под себя ноги, закурит трубку и скажет Онисиму: "дай соку." Тот нальет ему [23] чарку; он смотрит, бывало, во двор — кто пройдет, или на клубящийся дым из трубки, молчит себе и блаженствует. Или господа придут, и он болтает с молодежью, а то с переводчиком-армянином перекидывается базарными новостями. Прошла неделя после нашей размолвки; приятель не являлся. В одно утро Онисим докладывает: "бек пришел." — Проси.

Входит мой несговорчивый знакомец, поклонился; вижу, вид не веселый, более унылый.— "Буюр, бек!" — и указываю на тахту. Переводчик только что вышел, я велел его воротить. Бек сел и после минутного молчания начал:

— Вот теперь в природе весна, солнце радостно смотрит на всю природу, травка зазеленела, цветы благоухают и все люди веселы; только у меня и в голове, и в сердце зима лежит, и мне холодно, оттого что приятель мой, брат мой, рассердился на меня; его гнев мертвит мою душу. Я пришел просить его, чтоб прежнее солнце дружелюбия воссияло в наших отношениях.

Всю эту цветистую тираду восточного красноречия он высказал, поникнув головою, но при последних словах, взглянул, на меня умоляющим взглядом.

— Это от тебя зависит, бек, чтоб мы были приятелями, как прежде, сказал я.

— Я говорил матушке, что ты очень хороший человек, что ты мне брат, и она просила, чтоб ты навестил ее.

— Поблагодари матушку.

— Когда же ты придешь? сегодня, завтра?

— Когда-нибудь зайду; когда время будет.
Переводчик, которому было дело, подал беку трубку и вышел. За всяким bouffee он взглядывал на меня, как бы ожидая чего-то, наконец не вытерпел:

— Так как ты опять возвратил мне дружбу свою, а с нею и все радости жизни, то прикажи Онисим дать соку. [24]

Вот вам персиянин наголо, без всяких комментарий.

— Я сказал тебе, что соку выпьешь, когда я увижу твое семейство. Так и будет. Но чтобы немного утешить его, я сказал, что приду завтра.

На другой день, часов в 10 утра, я пошел к беку. Он первым словом сказал мне, что матушке его очень будет приятно принять меня. Ого, подумал я — все матушка да матушка! Если теперь надуешь, не видать тебе соку. Он повел меня. На галерее встретилась нам высокая женщина в чадре — только глаза и видны были. Это была его мать. — "Мен кардаш!" сказал он ей. Она поклонилась и что-то пробормотала, чего я не расслышал. Мы вошли в длинную комнату, убранную, как описанная выше: тахты, покрытые коврами, на них много продолговатых подушек, два небольших зеркала; для меня был поставлен в отдалении от сидевших женщин деревянный простой стул с резьбою на спинке, каковые я часто видел в армянских домах. Когда мы вошли, две фигуры в чадрах, сидевшие у окна на тахте, встали и, скрестив на груди руки, поклонились.— "Буюр!" сказала мать, указывая на стул. Я взял стул и, поставив его подле женщин, сел; бек — подле, на тахте. Ну, подумал я, плохо, с моим татарским языком, не много разговоришься; жаль, что не взял грамматики с собою, хотя все утро изучал в ней и слова, и разговоры.

— Ну, вот ты желал видеть дом мой — вот ты видишь!

— Я вижу ковры, подушки, чадры, но счастья твоего не вижу. Разве вы всегда сидите в чадрах? обратился я к матери с вопросом.

Бек что-то ей стал нашептывать; она, не слушая его, отвечала:

— Нет, чадры не носят дома, а на улицах; но при чужом мужчине нельзя показываться.

— Я думал, что я его брат, а не чужой! — и, вставая [25] со стула, прибавил: "прошу вас, снимите чадры, как будто меня здесь нет; тогда я увижу, как счастлив мой приятель." Опять нашептыванье бека, но мать, не слушая его, сняла чадру и сказала что-то сидевшим фигурам — обе чадры спустились. Две прелестные молоденькие женщины предстали предо мною; я закрыл глаза и сказал: "я ослепну!" Мать, женщина лет 50-ти, с большими черными глазами, указывая на шестнадцатилетний цветочек: "вот эта — Гюль-зада (Розы дочь), дочь моя."

— Оттого она так хороша, что она дочь розы — твоя дочь.
Она опять улыбнулась — и на Востоке любят сладкие слова. Обе черноокие красавицы были одеты по домашнему, т. е. в шелковых красных рубашках, спереди отверстие, в таких же панталонах и пестрых чулочках — вот и все. Обворожителен был этот простой наряд. Мать сказала что-то дочери, та вышла и, тотчас же вернувшись, подала матери флакончик розового масла. Она указала на меня и сказала: "пешкеш!" Гюль-зада подошла ко мне, одну руку держа на груди, другою подавая флакон, и тихо прошептала: "пешкеш." С тех пор, как мать и молодые сняли чадры, мой приятель сидел, как на угольях. Видя его мучительное состояние, я только раза два взглянул на жену его, но довольно было и этого, чтобы назвать его счастливцем. Приняв флакончик, я сказал, что также пришлю им пешкеш, встал и откланялся. Опять красавицы встали на тахте, сложили ручки на груди и поклонились. Мать проводила нас на галерею. У дверей бек так сильно вздохнул, что я оглянулся; мать опять улыбнулась. Выходя, я говорю ему:

— Пойдем ко мне.

— Нет, я завтра приду.

Бедный бек! Это посещение, длившееся всего минут двадцать, до того его расстроило, что он забыл и о соке; но не надолго — ждать до завтра у него не хватило ни воли, [26] ни терпения. Когда в тот же вечер, за чаем, я рассказывал молодежи о моем посещении, вошел бек. Поданный ему стакан чаю он выпил необыкновенно скоро и, ухмыляясь, поглядывал на меня и на убиравшего чай Онисима. Я понял его и велел подать бальзама — лице его совершенно прояснилось, и в прихлебываниях слышалось счастие наслаждения. Если бы он знал, что это мой последний кувшин рижского бальзама, не видать бы мне ни жены, ни сестры, ни даже веселой старушки, его матери! Я просил бека взять с собою пешкеш для его дома: две коробочки конфет, еще фунта два в бумажке — остаток провизии — и четыре палочки шоколада а la vanille, рассказав как его приготовлять. На другой день, увидев его, я сказал ему:

— Вчера я забыл сказать тебе, бек, что шоколад, который я вчера тебе дал, возбуждающее средство, ты понимаешь? — и сделал понятный жест.

— Понимаю, понимаю; а я, дурак, отдал все матушке; пойду сейчас, возьму назад и скажу, что это мне пешкеш ты дал.

И скорыми шагами он пошел домой. Удалось ли ему добыть обратно этот талисман — не знаю; но до возбуждающих средств восточные жители большие охотники.

Однажды, разговаривая с моим приятелем об осаде Аббас-Абада, в котором он был начальником крепостной артиллерии, я спросил его: "отчего ваша артиллерия так дурно стреляла? она нам почти никакого вреда не делала."

— Что я — дурак, что ли? ведь мы все знали, что вы возьмете крепость, а потом будет мир и мы будем приятелями. Зачем же мне было убивать приятелей? Вот мы так и стреляли, чтобы не попасть и не рассердить вас.

Эта фраза не была пошлой, низкой уверткой неискусного в своем деле "артиллериста;" это была правда, малодушный расчет человека. [27]

— Ну, любезный — сказал я ему — вот мы с тобою и приятели, но если и вправду будет разрыв (это было во время перерыва переговоров, когда Аббас-Мирза заупрямился) и мы опять будем драться, я, брат, тебя не пощажу, и ты лучше теперь мне скажи, какой зуб тебе ядром выбить!

— Разве это можно? спросил в испуге бек, невольно схватившись за рот.

Переводчик засмеялся.

— Ах, какой ты сердитый, топчи-капитан!

По выздоровлении моем, в Карабабе, товарищи рассказывали мне о деле генерала Красовского при урочище Аштараке, проигранное им против Аббас-Мирзы. Почти все обвиняли генерала в дурных распоряжениях, в нерешительности; но были и такие, которые оправдывали его, выставляя несносный жар, усталость солдат, томившую их жажду в безводной местности и прочая. Помню, что я тогда сказал: "господа, с кавказскими войсками этого бы не случилось; 20-я дивизия не привычна еще. Если бы у Красовского был один капитан со своею ротою хоть Ширванского или другого из кавказских полков, он бы прямо пошел на эту большую батарею — и дело было бы кончено; а дали оглядеться персиянам — и пришлось постыдно отступать.” В справедливости этих слов мне довелось удостовериться в Хое. Однажды приятель мой, бек, привел ко мне другого артиллерийского офицера из войск, бывших против генерала Красовского. При расспросах моих, как происходило дело, он рассказал следующее:

”Когда, после сражения при Джеван-булахе, мы опять собрались и услышали о взятии Аббас-Абада, то у нас в войске все думали, что русские пойдут скоро на Тавриз, а мы будем защищать его; сражаться же с вами после Джеван-булаха у нас охоты уж не было. Но Аббас-Мирза, как говорили, получил от шаха строгий выговор, что дал [28] побить себя, после того как он хвалился, что со вновь обученными сарбазами выгонит русских из Грузии. Вот шах-зада (сын шаха), услышав, что в эриванском ханстве мало русских, и пошел к Эривани, откуда мы, соединившись с войсками хана, пошли вперед. Но когда мы увидели русских, все стали бранить хана, что он обманул Аббас-Мирзу, сказав — русских мало — а их было очень много, и пушек много. Вот, говорим мы, побьют нас, как при Ганже (Елизаветполе) и при Джеван-булахе, и начальники боялись, что пушки у нас отнимут; поэтому приказано было: как только русские пойдут вперед, тотчас пушкам уходить, чтобы русские не взяли. Но русские стояли, начали из ружей палить, а вперед на нас все не идут. Что это значит, думаем мы, и все глядим — вот пойдут на нас! а мы были совсем готовы бежать с пушками. Но русские только из ружей палят и из пушек стали бить. Что ж это? Аллах ведает! значит — русские струсили! И послал Аббас-Мирза курдов, детей дьявола, и велел из пушек чаще стрелять. Когда же мы разглядели, что вправду русских было мало, а нас вдесятеро больше, приказано было идти всем вперед, а пушкам чаще стрелять. Как мы вперед — русские назад, и побежали к Эчмиадзину; а курды, дети дьявола, кричат им: "постой, Иван, дай голову сниму!"

Вот рассказ персиянина: идет на бой с русскими неохотно, ибо уверен, что побьют; у страха глаза велики — отряд генерала Красовского ему показался за армию; бездействие, нерешительность неприятеля удивляет его, он недоумевает — что ж это? Время идет — его не бьют.... и он перекидывает мысли в пустой голове: не бьют меня, значит меня трусят, и он начинает действовать глупо, но удачно. А всему виновен противник, незнакомый с духом неприятеля. [29]

Генерал Панкратьев был всегда очень приветлив ко мне. Смолоду он был приятелем зятя моего А. К. Фриша, когда тот, еще молодым человеком, служил в кавалерии отца его, бывшего губернатором в Киеве. Он приглашал меня "чаще бывать, чаще обедать у него и чаще проводить с ним вечера" — это были его слова. Я пользовался его приветливостью, не докучая, но генерал был недоволен моею сдержанностью, выговаривал мне и учащал приглашения. Расположение ко мне осталось до конца жизни его, и перед кончиною Никита Петрович прислал мне из Варшавы в Тифлис литографированный портрет свой, на память. Много он мне рассказывал про виденное и слышанное им; много мы разговаривали и часто спорили, не сходясь во мнениях. Любил вспоминать о венском конгрессе, где он и Киселев были, как флигель-адъютанты, при Императоре Александре. Панкратьев был образованный, светский, ловкий, совершенно придворный человек; характера веселого, ума бойкого, острого; говорил хорошо, плавно, убедительно; строгих правил, кажется, не имел, на жизнь смотрел легко; в душе был, что называется, добрый человек, а в военном деле — умный, храбрый генерал. Раз вечером, после чаю, разговор зашел о современном состоянии политических дел. Отношения с Турциею были крепко натянуты; известия, приходившие к нам, все более и более заставляли ожидать скорого разрыва.

— Если правда — сказал я — что с Турциею будет война, то это истинное несчастие для России; и как больно должно быть нашему Государю, только что вступившему на престол, вести войну за войною.

— Ну, эта война с Турциею скоро кончится — отвечал мне генерал — теперь не будут вести войну, как в былые времена, не станут заниматься взятием дунайских крепостей; пойдут прямо через Балканы, встретят турецкую армию, [30] разобьют ее — Балканы не Кавказ, они нас задержать не могут — займут Адрианополь — это не крепость — и до Константинополя с небольшим сто верст гладкой, открытой дороги.

— Как вы шагаете, ваше превосходительство! из ваших слов можно заключить, что единственное препятствие вы видите в турецкой армии, которую, положим, мы побьем и отбросим, да ведь в крепостях, которые вы оставляете в тылу, есть гарнизоны. Как они сберутся, так и сообщения наши будут прерваны. Ведь по этой дороге у нас должны быть госпитали, магазины, артиллерийские склады и прочее, а вы забыли о нашем Impedimento: ведя войну в Турции, ведь все надобно возить с собою. Обоз в армии будет на славу, одни провиантские транспорты на такое дальнее расстояние, уж не говоря об артиллерийских парках, не позволят из армии сделать летучий корпус. Нет, ваше превосходительство, пункт на Дунае нам необходим. Я не хвалю медленность прежних войн в Турции, но так шагать, как вы говорите, нельзя, не упоминая уже о непредвиденных обстоятельствах.

— Старой рутины не должно держаться. Стотысячная армия идет вперед и давит все препятствия, 50 тысяч остаются в тылу для наблюдения за крепостями и охраняют тыл — и кампания должна кончиться в три месяца. В три месяца мы в Константинополе.

— Если для нас все пойдет как по маслу и никаких непредвиденных препятствий не будет, то прогулка до Константинополя все-таки возьмет полгода.

— Полгода! Не угодно ли заклад, что чрез три месяца мы будем в Константинополе и заключим мир?

— Я говорю, что и чрез полгода не будем в Константинополе.

— Ну, хорошо, что заклад? дюжина шампанского? срок — полгода: согласны? [31]

— Согласен; только предупреждаю ваше превосходительство, что вы проиграете.

В 1829 году, в мае месяце, пройдя с батарейною № 1 ротою кавказской гренадерской артиллерийской бригады, которою я командовал, на сборный пункт к Карсу, я явился к генералу Панкратьеву, командовавшему в продолжении зимы войсками, оставленными в завоеванных нами крепостях. Мне казалось, генералу было приятно увидеть меня.

— Здравствуйте, Эдуард Владимирович; очень рад, что будем вместе делать кампанию. Помните, я вам сказал, что вы едете за георгиевским крестом? Поздравляю вас! А дюжину шампанского я проиграл. Приходите обедать сегодня в час. Не моя вина, что не так действовали, как должно. Много было начальников, много советников; теперь скорее пойдет, как Дибич один. Приходите же обедать.

Когда после обеда я уходил, Никита Петрович говорит мне: "я приказал снести к вам проигранный заклад."

— Нет, ваше превосходительство, уговор был вместе распить, следственно, позвольте мне, как было в Хое, изредка приходить к вам обедать.

— Хорошо, хорошо, только приходите почаще.
Так и было.

Так как много армян заявило желание переселиться из Персии в наши владения, особенно во вновь приобретенное эриванское ханство, то главнокомандующий прислал к нам в Хой богатейшего армянина, гвардии полковника Лазарева, чтобы быть начальником армян, его соотчичей, с точным наказом переселять зажиточных, не требующих помощи, или мастеровых, а также рабочих, которые бы только для водворения на месте потребовали помощи, но не для переселения. В таком смысле, кажется, дано было предписание начальнику эриванского и нахичеванского ханств, вследствие чего и приготовлений больших сделано не было. [32] Но вышло, как почти всегда это бывает, что расчет был сделан без хозяина и потому оказался не верным. Зажиточным армянам жилось и в Персии кое-как, отчего только некоторые, имевшие на то особенные причины, пожелали переселиться, но масса оказалось бедных или совсем бездомных нищих. Полковник Лазарев боялся, отказывал, но жалость к своим взяла верх, и вот — тысячи почти голодных семейств потянулись к нашим границам. Придя на указанные им места, они ничего не нашли к их приему. Начальство, армяне и русские помогали, как могли. Многих водворили, но многие вернулись в Персию. Главнокомандующий, узнав об этом, был недоволен Лазаревым.

В марте месяце начали ходить какие-то недобрые слухи о заговоре персиян против нас, будто в одну прекрасную ночь хотят перерезать всех русских, расположенных в хойском ханстве. Нам крепко не верилось, чтобы у персиян стало духу на такое опасное дело. Но — верь, не верь — а осторожность не мешала делу: днем не выходили без оружия, а ночью усиливали патрули около расположения войск. Так как в народе не видно было никаких перемен в обращении с нами и вообще никакие подозрения не оправдывались, то предосторожности продолжались не долго, и мы опять зажили по старому

Однажды, рано утром, забегает ко мне плац-адъютант Караяни и говорит:

— Эдуард Владимирович, вашего приятеля Амир-Аслан-хана нынче ночью заарестовали и отвезли; мы идем запечатывать его бумаги и делать обыск; в доме караул, везде часовые; пойдемте с нами, может быть, увидим жен его, говорят, есть молоденькие; пойдемте.

Как отказаться от такого предложения! Не долго думавши, я побежал за плац-адъютантом; мы скоро догнали коменданта и все вместе пришли в ханский дом. [33] Должностные лица занялись своим делом; я походил по комнатам, потом вошел во внутреннюю галерею, где расхаживал караульный офицер; поговорив с ним немного, я уже хотел уйти, как вдруг одна дверь на галерею отворилась и показались три молодые красавицы в вышеописанном костюме. Увидя нас, оне засмеялись, оскалили белые зубки; одна манит нас к себе, другие жестами показывают, чтобы мы их взяли. Дверь была от нас шагах в 15-ти, и мы уже подходили, как вдруг — крик ужаса: "ай, ой!" девушки скрылись, дверь захлопнулась и мы услышали громкий, визгливый старушечий голос, с татарскою бранью. Видя суматоху в доме, красавицы хотели воспользоваться минутной свободой, чтобы пошалить, но — увы — не удалось!

Вскоре мы узнали, что действительно заговор против нас был в ходу, что Амир-Аслан-хан был главою его, а начало оного шло из Тегерана. Причины, как говорили, были следующие: по уплате 16-ти куруров или 64-х миллионов, войска должны были выйти из Персии, оставив отряд в хойском ханстве до уплаты остальных 4-х куруров или 16-ти миллионов. Но чтоб не выплачивать этих 4-х куруров, хотели нас вырезать, в том предположении, что предстоящий разрыв с Турциею не дозволит нам позаняться расправой. Такой заговор мог только быть выдуман в безмозглой голове восточного жителя. Кончилось тем, что шаху предложили ускорить присылку остальных куруров. Вместо смененного и арестованного хана каджарского племени прислали править хойским ханством родственника бывшего ширванского хана Мустафы — Келбалай-хана, нашего приверженца.

Как узнали о заговоре? Хотя вначале и скрывали доносчика, но как все всплывает наверх и шила в мешке не утаишь, то скоро узнали, кому обязаны арестованием хана. Ни один честный человек не в состоянии будет [34] отгадать ни доносчика, ни причины доноса, а потому, хоть и с омерзением, но выскажусь: доносчиком был сын хана, тот самый, который при отце не смел выпить чарку соку; причина же, как мне рассказывали персияне, состояла в том, что отец взял к себе девушку, за которой ухаживал сын. Вот и образчик нравственных понятий Востока. Не скажу, чтоб нам было жаль Амир-Аслан-хана — наглупил, ну и поплатился, да жаль, что он наглупил. Он был приветлив, внимателен к нам. Эта восточная внимательность выходила иногда из границ и, будучи сама до себе смешна, была для того, к кому относилась, довольно разорительна. Расскажу случай со мною. Раз хан просил нас обедать. Я был немного нездоров, так что на званный обед нельзя было идти; я не пошел. Видя, что меня нет, хан спрашивает: "отчего топчи-капитан не пришел?" Ему сказали, что я нездоров. "Знаю, отчего он нездоров — засмеялся хан — когда он был у меня последний раз, то и в шахматы, и в асонас проиграл, вот и боится прийти, чтоб опять не проиграть." Возвращаясь на другой день с прогулки, часов в 11, я вижу на малом дворе дворца, у моих дверей, несколько персиян с огромными блюдами на головах, а один держал огромного живого барана с рогами, от которых бы и олень не отказался. Один из пришедших, видно старший ферадж, подходит ко мне и говорит, что хан очень жалеет, что я не был вчера у него на обеде, а потому присылает мне сегодня нарочно для меня сделанный обед и желает мне здоровья. Я так расхохотался, что должен был спросить стакан воды. Но офицеры, которые тут были, и переводчик говорили, что надобно принять, а то хан рассердится. Нечего делать — с волками по волчьи выть надо. Я приказал снять крыши с хорошо вылуженных медных блюд, и что ж? Оказалось шесть блюд плова, состряпанного на разный манер: с шафраном, без [35] шафрана, с изюмом, с курицею, с бараниной и еще с какими-то пряностями, а барана прислал на шашлык. Весь плов тотчас пошел к артиллеристам, а баран на конюшню. Но финал был для меня разорителен: носильщикам до червонцу, да старшему два, итого 9 червонцев.

В мае месяце была назначена г.-м. Панкратьевым комиссия для принятия остальных 16-ти миллионов контрибуционного золота, под его собственным председательством; в эту комиссию и я был назначен членом. Золото было привезено в палочках, вершков пять длины и толщиною не много более пальца; уложено все в единообразных кожаных мешках; достоинством должно было быть как персидский туман (4 руб. сер.), в котором гораздо меньше лигатуры, чем в червонце. По испытании достоинства золотых палочек и по приведении в известность веса ста туманов и отношения их к рублям, начался прием. На длинном столе, тщательно вычищенном, садился персидский казначей, поджав ноги под себя, пред ним весы; с левой стороны клали мешочки, которые следовало взвесить, с правой — уже взвешенные. Один персиянин клал мешки на стол, другой распечатывал их. Казначей вынимал палочки и клал на весы, члены комиссии поверяли — то один, то другой — потом наш казначей брал золото и укладывал в те же мешочки. Один из членов комиссии запечатывал их, секретарь записывал вес принятого золота и число мешков, потом они укладывались в сундуки, при которых стоял часовой. Операция эта еще не была кончена, как я уехал в Турцию к действующим войскам.

В полку, расположенном в Хое, были два брата Р-х, хорошие офицеры; кажется, старший был даже казначеем. Вдруг, без видимой причины, младший бежал. Искали, догадывались, разыскивали и, спустя некоторое время, узнали, что он, уже совсем переодетый, проживает у макинского [36] хана. Маку лежит на одном из высоких отрогов Малого Арарата. Хан этого небольшого ханства, считаясь подвластным персидского шаха, в сущности не признает ничьей власти, с курдами своими разбойничает, где может, и всегда безнаказанно. Генерал послал ему сказать, чтоб он тотчас выдал бежавшего, и так как беглый офицер не караван с товаром, то хан, не долго думая, выдал его. Что делать? Надобно было дать гласность постыдному делу — нарядили военный суд. Как-то вечером я был у генерала Панкратьева. После чая мы остались одни. Вдруг он обратился ко мне с вопросом: "скажите, Эдуард Владимирович, если бы вы были на моем месте, что бы вы сделали с Р-м?"

— То, что ваше превосходительство сделали — отдал бы под суд.

— Ну, а если военный суд приговорит к смертной казни — ведь это бегство в военное время.

Я молчал.

— Что бы вы сделали? повторил генерал.

— Ничего бы ни сделал; предоставил бы, кому следует, исполнить приговор суда.

— И подписали бы смертный приговор?

— Конечно бы подписал — это мой долг.

— Но это ужасно! вы этого не понимаете. Подписать смертный приговор!

— Оно неприятно, Никита Петрович, согласен, но мало ли неприятных обязанностей налагает на нас служба! Чем выше занимаемый пост, тем ответственность становится тяжелее. Строгое исполнение закона есть долг. Закон снимает с начальника ответственность; он орудие закона. Оно неприятно, но тут можно сказать: fais ce que dois, advienne quo pourra.

Генерал ходил по комнате, видимо недовольный. Он [37] говорил о молодости офицера, называл сделанное преступление проступком, вспоминал о прежней хорошей службе, и пр. и пр., как бы стараясь найти причины к смягчению вины офицера и к ослаблению взыскания. Когда я поклонился генералу, чтобы уйти, он, подавая мне руку, спросил:

— И вы бы подписали?

Но ответа я не дал.

Умный Панкратьев, конечно, хорошо понимал, что в военном быту, особенно в военное время, послабление закона имеет дурные последствия, но доброе сердце его мешало ему их видеть, как бы заслоняло их. Уехав вскоре к войскам, действовавшим уже в Турции, я не знаю, чем кончилась судьба молодого преступника.

В начале июня мы узнали, что главнокомандующий, собрав войска при Александрополе, перешел турецкую границу и осаждает крепость Карс. В последнее время я часто просил генерала Панкратьева отправить меня под каким-нибудь предлогом в действующий корпус, но он всегда смеялся и говорил, что в артиллерию не вмешивается, а расстаться со мною не желает, и что скоро мы сами будем в действии. Но вот, к счастью моему, наш ротный командир получает от бригадного командира письмо, в котором между прочим тот пишет, что так как Бриммер произведен в капитаны, а в батарейной № 1-й батарее вакансия, то он имеет намерение представить меня к переводу в эту батарею. Я ухватился за письмо, как за предлог к отправлению меня в Турцию, но толстенький Аристов, при всей своей простоте, все-таки хорошо понимал, что для перемещения офицера надобно предписание начальства или приказ. Два дня непрестанных, докучливых убеждений, что он не подвергнется ответственности, потребовалось, чтобы уломать его.

— Да как же я вам напишу предписание отправиться? [38]

— На основании полученного письма бригадного командира.

— Ну напишите сами; посмотрим, как вы вывернетесь? Да и у генерала Панкратьева надо спроситься?

— Не беспокойтесь, уж у него я выхлопочу позволение; только дайте вы предписание.

— Ну, пишите!

С подписанным ротным командиром предписанием, в коем было сказано — "осведомясь из письма бригадного командира, что он имеет намерение представить вас к переводу в батарейную № 1 роту, предписываю вам немедленно отправиться к означенной роте," я пришел к генералу Панкратьеву и, рассказав ему о моем перемещении, просил дозволения отправиться. Долго генерал не соглашался; тогда я сказал, что получил от ротного командира предписание.— "Покажите." — Я подал его, он прочел и засмеялся.

— Да это вы сами написали!

— Подписано не мною, ваше превосходительство.

— Ну, Бог с вами, поезжайте. Я знаю, вы едете за георгиевским крестом. А Аристову будет выговор. Я напишу начальнику артиллерии, что по случаю вашего перевода, дозволил вам выехать из отряда.

Откланявшись генералу и простившись с товарищами, из коих мне более всех жаль было Мишку Селиванова, прапорщика, в начале 1826 года прибывшего к нам из кадет 2-го кадетского корпуса (об этом достойном молодом офицере скажу впоследствии), я с казачьим конвоем отправился на собственной тройке, запряженной в тележку. Один денщик правил, другой, Онисим, сидел подле на облучке, весьма недовольный перемещением, потому, как говорил он, лучшей квартиры в Турции не найдешь: "шутка сказать, жили во дворце, и в городе приволье — всего достать можно; а там опять валяйся на земле, сегодня [39] недоспишь, завтра не доешь." А главное неудовольствие, о котором мой добрый Онисим умалчивал, заключалось в том, что ему пришлось расстаться со своею возлюбленною армянкою. В Аббас-Абаде, уже русском городе, я заночевал. Утром рано пошел выкупаться в Араксе, но река имела отвратительный запах: как только голову высунешь из воды, так мертвечиной и повеет. Дело в том, что смертность людей и скота в прошлом году была велика, а за зиму много умерло больных в госпитале; зарывали не глубоко, видно, мало обращали внимания на это. Как Бог спас от чумы! Но тиф, кажется, свирепствовал. Посмотрел на пресловутую Эривань, глиняные стены которой (из необожженного кирпича), аки иерихонские, могли бы, кажется, пасть от звука труб. Осмотрел прекрасную мечеть, светлую и просторную. Ночевать поехал в армянский первопрестольный монастырь Эчмиадзин. Монахи очень любезно приняли меня, отвели просторную комнату, предлагали ужинать, но я отказался и лег спать. В 5 часов утра монах показал мне великолепную церковь и мощи св. Григория; мы заглянули даже в несколько келий. Должно быть, там живется хорошо, ибо все виденные мною монахи были тучные, краснощекие ребята, аки упитанные тельцы. Верстах в 25-ти от Эчмиадзина, я проезжал по полю сражения, неудачно окончившегося для генерала Красовского. Конвойный казак, бывший в этом деле, рассказывал, что знал и как умел, и показал где, на малой возвышенности, стояла персидская батарея. Еще говорил, что наша артиллерия в заднем авангарде (в ариергарде) славно била персиян: "все пушки были большие (батарейные); а полковник Гилленшмидт-то такой тихий, отойдет немного, да опять остановится — уж положил он их тут! А то бы плохо было нашим. Да, нечего сказать, и так досталось хорошо! Э-эх, плохо было, ваше благородие", закончил казак. Полковник, которого он [40] хвалил, был командир 20-й артиллерийской бригады Яков Яковлевич Гилленшмидт, произведенный в генералы и назначенный, по смерти Унтилье, начальником артиллерии кавказского корпуса.

Приехав в Александрополь поздно вечером, я узнал, что утром на другой день пойдет оказия в Карс. Лучшего и ожидать нельзя было. Чтобы не терять времени, я остановился у казацкого поста, напился чаю и лег спать в повозку. Утром рано мы переправились чрез р. Арпачай, нашу границу с Турциею, и поплелись черепашьим шагом по дороге к Карсу. Погода была ясная, но ветер дул нам прямо в лицо; на полдороге он до того усилился, что во время одного порыва лошади мои повернули повозку налево и остановились. Я закрылся справа и вижу: передо мною гора, от нее плоская возвышенность тянется к деревне, кругом равнина (Поле битвы при Кюрюк-дара в 1854 году. Как будто Провидение желало, чтобы я рассмотрел поле, на котором ровно через 26 лет заслужил Георгия 3-й степени). Весь транспорт, остановившийся при порыве урагана, скоро поплелся далее, и мы заночевали близь армянской деревни, верстах в десяти от лагеря. Утром рано почта с конным конвоем и я на своей тройке мчались уже в лагерь. Переодевшись у товарищей-артиллеристов, очень удивленных моим приездом, я пошел к бригадному командиру.— "По какому случаю вы приехали?" было первое слово, меня встретившее.

— По вашему письму к подполковнику Аристову.

— По письму! что он это выдумал? Разве письмо предписание? Начальник артиллерии будет недоволен, Аристову достанется. Впрочем, что вы приехали, я весьма доволен. Ступайте проворнее к начальнику артиллерии.

Прихожу к генералу Гилленшмидту, человек доложил, вхожу в ставку, явился.— ”Кто сказал генералу Панкратьеву, что вы переведены в батарейную роту?" — и указывает [41] на бумагу, лежащую на столе. Значит — почта с конвертом Панкратьева опередила меня. Генерал, человек тихий, казался мне крепко рассерженным. — "Как вы могли отъехать из своей роты, не получив предписание от своего начальства?" В это время входит адъютант и говорит: бригадный командир не давал предписания об отправлении капитана Бриммера." — Я имею предписание ротного командира, — и вынул его.— "Покажите сюда!" Я подал ему, он прочел, пожал плечами: "это вы сами сочинили; не может быть, чтобы он вздумал, на основании не сделанного еще представления, отправить вас к новому назначению."

— Ваше превосходительство, позвольте мне сказать одно слово: в начале персидской кампании покойный начальник артиллерии дал мне трудное поручение, от которого, как всем известно, я просил его превосходительство меня уволить, потому что не хотел потерять кампании. Поручение, данное мне, я выполнил, но кампанию потерял. Теперь открылась война, вот уже и Карс взят, а я должен оставаться в войсках, которые бездействуют. Чем же я провинился?

Генерал выслушал меня и все время смотрел мне в глаза; казалось, он поуспокоился и уж не так сердито отвечал:

— Прочитавши отзыв генерала Панкратьева, я приказал написать вам предписание отправиться обратно в 3-ю легкую роту (адъютант показывает предписание, принесенное им для подписи), но так как вы уже приехали, а штабс-капитан Лепницкий умер, то я вас назначаю командовать крепостною артиллериею в Карсе.

— Я прошу ваше превосходительство позволить мне отправиться в 3-ю легкую роту: я не знаю за собой никакой вины; не знал также, что я нахожусь в опале. За то, что офицер просится быть в действии против неприятеля, его не наказывают. [42]

Добрый, почтенный генерал улыбнулся; видимо, гнев его уже прошел.

— Да вы не проситесь, вы сами приехали; этакое самовольство нельзя терпеть.

— Я имел честь показать вам полученное мною предписание.

— Ну, хорошо, Бриммер, на этот раз вам сойдет.
Затем он обратился к адъютанту:

— Скажите бригадному командиру, чтобы сейчас сделал представление о переводе их в 1-ю батарейную роту.

Я поклонился и поблагодарил.

— Но вперед сами себе не пишите предписаний.
Ух, отлегло от сердца!

Когда мы вышли из палатки, адъютант сказал: "ну отделался, счастлив! Прочтя бумагу Панкратьева, он ужасно рассердился."

— А ты хорош: уж и обратное предписание настрочил!

Возвратившись к бригадному командиру, я передал ему разговор с начальником артиллерии.— "Ну, слава Богу — сказал он — вы знаете, Эдуард Владимирович, я раненый, не могу за всем усмотреть, и потому, прошу вас, распоряжайтесь всем в моей роте и командуйте ею — я в вас совершенно уверен."

Таким образом я принял командование батарейною № 1 ротою, а настоящий командир ее уже ни во что не вмешивался, кроме одного раза, где самолюбие его было затронуто; но об этом — в своем месте.

Кажется я упомянул раньше, что довольно значительный хойский дворец был в моем ведении, за благоразумный разбор коего, т. е. что послать в Тифлис, что отдать войскам и что уничтожить, я получил благодарность. Но это была не вся выгода собственно для меня. При арсенале был [43] довольно большой сад с фруктовыми деревьями, в особенности с прекрасными вишнями, большими и превкусными. В мае оне поспели. Раздавая их всем и каждому и лакомясь сам до пресыщения, я все-таки не успел покончить с ними и потому вздумал приготовить из них вишневую настойку, которая оказалась совершенным нектаром. Этой настойки я привез в Турцию с дюжину бутылок, умеренное употребление коих протянулось во всю кампанию 1828 года. Видите, какую я извлек выгоду, командуя персидским арсеналом!

Припомню здесь вечер, когда почта привезла нам в Хой известие с объявлением войны Турции. Товарищи-артиллеристы и несколько сапер пришли ко мне чай пить. Разговор, разумеется, зашел о войне. Саперная рота штабс-капитана Шеффлера и артиллерийский парк уже получили приказание выступить в Александрополь к собравшимся действующим войскам; нашей роты прапорщик Отрада шел с парком. Разумеется мы, оставшиеся, поздравляли уходящих. За ужином кто-то сказал: "вот нас собралось здесь семь человек, а сколько-то останется после кампании? ведь война с турками — это будет посерьезнее, чем с персиянами."

— Полноте об этом говорить — сказал я — наше дело честно служить, а там, что будет, то будет.

— Батюшка писал мне — пошутил Отрада — что в своем городишке, в Малороссии, после каждой нашей победы надевает мундир к молебствию; я боюсь, если турецкая война будет также счастлива, как персидская, то он скоро износит белые штаны свои.

Странно, когда господа расходились и прощались со мною, мне, всегда веселому, любившему молодую кипучую беседу и сегодня принимавшему в ней участие, сделалось грустно, и я каждого провожал с сожалением! Вопрос — сколько-то [44] останется из нас — не выходил у меня из головы. Засыпая с последнею мыслью — сколько-то останется? — мне было жаль всю эту молодежь (только сапер Вильде был уже не молод), точно уже обреченную на смерть. И вот, как сбылись мои грустные предчувствия: прапорщик Отрада, по взятии Карса, был первою жертвою чумы, купив у пленного турецкого офицера шаль; прапорщик Селиванов изрублен турками при нападении на Баязет (в своем месте припомню), саперный штабс-капитан Шеффлер убит на моих глазах при штурме Ахалцыха, укрепляя взятую батарею; штабс-капитан Ш — ранен под Баязетом; сапер Вильде ранен тяжело в шею после турецкой кампании, в экспедиции 1831 года за Кубанью; прапорщик Головачев умер во время кампании 1829 года.

Текст воспроизведен по изданию: Служба артиллерийского офицера, воспитывавшегося в I кадетском корпусе и выпущенного в 1815 году // Кавказский сборник, Том 16. 1895

Еще больше интересных материалов на нашем телеграм-канале ⏳Вперед в прошлое | Документы и факты⏳

Главная страница  | Обратная связь
COPYRIGHT © 2008-2024  All Rights Reserved.