Сделать стартовой  |  Добавить в избранное  | Мобильная версия сайта |  RSS
 Обратная связь
DrevLit.Ru - ДревЛит - древние рукописи, манускрипты, документы и тексты
   
<<Вернуться назад

ОГОРОДНИКОВ П.

ОЧЕРКИ ПЕРСИИ

XXXVII.

Триумф невесты и на званом пиру.

На следующий день «хозяйн» совсем раскис: ни ест, ни пьет и весь в огне, — простудился! Жаль, тем более что полициймейстер взялся провести нас на «триумфальный въезд невесты сына хаджи-аги в город» и я останусь на этот раз без толмача...

Согласно инструкции полициймейстера, в 8 час. вечера за мною зашел арендатор и ветхий старец с большими фонарями, и мы втроем, чуть не ощупью, пробрались пустынным базаром за городские ворота и остановились тут у обрисовавшейся во тьме палатки багдадских паломников. Подошедший полициймейстер, пошептавшись с моими проводниками, отвел нас несколько в сторону, поближе к поджидавшей прибытия невесты неопределенной группе мужской родни жениха; попривыкший к темноте глаз мог еще различить в ней пеших, больше с ружьями или пистолетами, от волочивших ноги на осликах или сидевших на катерах по одному и даже по двое, тоже не без огнестрельного оружия, но далее — глубокая темь и тишь скрывала толпу любопытных, запружавших не малую часть аллеи богомольцев.

Чу!... Вдали слышится глухой говор, топот копыт... Ближе и ближе, и родственная группа засуетилась, зашумела, раздалось несколько выстрелов... Спустя минуту, прошел мимо нас, навьюченный двумя сундуками с пожитками невесты, малорослый катер; еще минуты через две, — зачернелась невестина кавалькада; — опять последовало несколько холостых выстрелов, и та, смешавшись с родственною группой, беспорядочною толпой, в сумятице двинулась вперед; пешие мальчишки и взрослые, протискиваюсь к ней, бешено орали, визжали,... стрельба не прерывалась... [314]

У запертых ворот поезд остановился; новая волна жаждущих тамаша горожан и богомольцев увлекла нас за собою, и я очутился около невестиной кавалькады из женской родни, сзади которой темнелась мужская родня жениха, во хвосте с почтенным хаджи-агою...

— Здесь ничего не увидишь. — перебил полициймейстер мои наблюдения во мрак ночи; пойдем, займем поудобнее место на базаре...

Но привратник, не смотря на убеждения сопутствовавшей мне власти, долго не соглашался отворить городские ворота; дело дошло кажется, до угроз, тогда — впустил, и то только нас одних; с трудом протиснувшись в запрудившей узкий базар толпе, мы уединенно стали в сторонке, между тем в невестином поезде поднялся дьявольский гвалт.

— Отвори ворота! неистово ревели оттуда сотни глоток. Привратник не отворял, требуя платы за пропуск невесты в го-род... Долго горланили с обеих сторон, пока наконец тот не получил, согласно обычаю (как и вся это шумная комедия), несколько кранов, и толпа, кроме оставшейся с женщинами — принарядиться в свадебное покрывало, невесты, — хлынула на базар. Давка невообразимая! Фигуры мужской родни, на лошадях, катерах, ослах едва двигались в расходившейся волною, столкнувшейся теперь тысячной массе народа...

Хаджи-ага остановился в ста шагах от ворот приготовиться к вторичной встрече невесты, встрече при въезде ее в город; прошло с полчаса, пока он зажигал факелы на длинных шестах и исполинские фонари, а затем пешком поплелся к ней, опять-таки во хвосте мужской родни, впереди которой ехал окруженный факельщиками и фонарщиками мальчуган с зеркалом в руках...

В воротах опять заорали, и показался поезд невесты; рев, визг, пересыпаемые трескотнёю частых выстрелов, и давка, производимая, больше обезумевшими от праздничного восторга ребятишками, дошли до последних пределов, между тем как пускаемые из рук ракеты вьются по всем нaпpaвлeниям, чаще — долом, обжигая беснующуюся толпу, реже падая на крыши (безопасная от пожара), — ну, просто ад.

Процессия уже вблизи. Вот она замирающим шагом проезжает мимо нас. — Фантастическая картина! Ферраши с прутьями, обливаясь [315] потом, бессильно суетятся, расчищая путь, для открывавших ее родственников юной четы, в волюшку потешавшихся, то размахивая при уморительно неловких прыжках, длинными ружьями, то кувыркаясь и поддавая друг друга, под зад, то пуская ручные ракеты или стреляя (холостыми зарядами) в толпу,, с комическою трусостью отворачиваясь от ружей. За ними, перед самою мордой катера, на котором восседала, растопыря ноги, освещаемая двумя факелами и тремя фонарями, миниатюрная фигура невесты, с накинутым на голову по грудь красным, усеянным золотыми блестками, шелковым платком поверх синей чадры, шел плотный дервиш, с обнаженною грудью; озираясь по сторонам, он без передышки голосил гортанным речитативом религиозные песни во славу имама Али, и свои импровизации с пожеланием счастья новобрачным. Перед носом невесты — как слышно — очень дурною собой, виднелось зеркальце, «дабы она счастливо жила; не в сторону, а прямо смотрела бы» (так мне объяснили потом).

За нею плелись, тоже верхами, пять-шесть родственниц в синих чадрах, и между ними одна с ребенком на руках, а другая, уцепившись за нее, вкупе сгорбившись сидели на одной кляче, за которою следовал на маленьком катере, теснимый пестрою толпою, длинноногий хаджи-ага, с любимым сынишкой перед собою; я кивнул ему, он самодовольно ответил... как вдруг кто-то гаркнул в мою сторону: «Зачем этот русский смотрит на наших женщин»!? И обратившись к арендатору, сдержанно проговорил: «ступайте отсюда! вперед идите»!..

В толпе пронесся ропот, у многих злобою сверкали глаза; полициймейстер успокаивает ближайших, заискивающим голосом, оправдывая мое присутствие здесь случайностью: был, мол, за городом, смотрел богомольцев, и теперь возвращается домой своей дорогой. Смолкли; а он, обратившись ко мне, процедил: «пойдем дальше, там будет поудобней......

Пробравшись вперед, мы стали в ближайшем переулке, около пяти-шести. пугливо жавшихся у дверной ниши какого-то жилья, любопытных женщин; полициймейстер, шутя, обругал их, и те, мало по малу ободрившись, стали перешептываться, пересмеиваться, довольно смело озирая меня.

Видно, они не совсем еще поддались мужьям, если рискуют, хоть тайком, смотреть на свадьбу, этот общественный праздник для [316] всей мужеской половины города! На крышах тоже обрисовывалось с ] пяток окутанных в чадры фигур, но и только...

Между тем, по мере движения процессии вперед, тысячная толпа напирает, запруживая все больше и больше наш, изрытый канавками, переулок; дервиш продолжает захлебываться речитативом...

— Даю на счет... (следует чье-нибудь имя) тысячу томанов гаркнул какой-то детина, размахивая перед ним ружьем.

— Дарим их плясунам! загорланила толпа.

— Даю на праздник две тысячи томанов! неистово продолжало соло.

— Отдаем их фейерверкщикам! последовал ответ, и опять — пиф! паф! пиф! ракеты, крики, охи и адский смех, — ну, просто, ад!.. Толпа хлынула на нас, и я. едва не сбитый каким-то негодяем с ног, был увлечен общим потоком. Упади я — быть бы беде; как видно, дело шло к тому...

Полициймейстер скрылся из виду; арендатор, больно струсив, бросился за мною, и мы, с помощью каких-то людей, вероятно, феррашей и знакомых, еле выбрались в сторонку, а затем пустынными переулками пришли домой.

«Хозяйн» видимо обрадовался возвращению моему с рискованного тамаша по добру — по здорову, объясняя два случая со мною благочестием какого-то дуралея сынка богатых родителей..

Арендатор ушел, по нашей просьбе, доглядеть окончание свадебного празднества, крики которого смолкли минут через десять. Значит, невеста уже вступила в дом свекра, хаджи Абдул-Касыма...

Подоспевший к ужину вероломный полициймейстер молча вынул из кармана огурцы (что всегда предшествует выпивке) и, указывая «хозяйну» на меня, процедил: «Опасался я за него, сильно опасался, чтобы какой-нибудь дурак не выстрелил бы в него пыжом, а то — пулею!.. Я, купцы, губернатор и прочие власти — все мы рады ему, и понимаем пользу, какую он может принести нам, но деревенщина — червадары, никогда не видавшие русских, — дураки!.. Затем он, как бы в вознаграждение за доставленное мне удовольствие и перенесенные из-за меня волнения, вызудил в краткий промежуток времени четыре рюмки водки и три стакана красного вина; опрокинул бы и четвертый, если бы не вошел арендатор, по докладу которого — шумная процессия дотащилась в том же порядке до ворот [317] жилья хаджи-аги, где невесту встретил и ввел в дом не участво-вавший в триумфе ее жених, с тем же церемониалом, какой проделывался и вчера с бедною невестою после бани. Теперь же скромно пирует с своими спутницами на женской половине, а хаджи-ага, с своими почетными гостями, на той самой площадке под открытым небом, где принимал нас..

Мы вышли на крышу, откуда она была заметна по двум-трем слабо мерцавшим огонькам между неуловимыми фигурами пировавших.

— Говорят, заметил «хозяйн», что весь этот свадебный блеск и треск устроен с целью щегольнуть перед вами.

В ответ, я выпустил из револьвера шесть выстрелов, прося арендатора передать почтенному хаджи-aгe, что это — наше приветствие невесте; спустя несколько минут, нам бесшумно отвечали несколькими ракетами, и опять все стихло в темной ночи...

После скромного пира, прибывшим с невестою женщинам смажут хною руки и ноги, завяжут их на ночь платками, а на утро они вымоются. Жених может и, конечно, не прозевает тайком залезть к нареченной; спящие с нею и виду не подадут, что заметили его, а тот будет миловаться, но опять таки не больше....

__________________________________

На следующий день (третий после «ширини») является к нам европеец с приглашением на чай и обед к отцу. Но как тут быть? — «Хозяйн» совсем слег, пластом лежит, и я безотлучно при нем: даю хину, кислую микстуру, прикладываю лед к голове; на Хюсейна же положиться нельзя, да и времени нет у него: начнет растирать ему — по моему указанию — тело уксусом, смотришь — гости, и он бросает губку, берется за кальян для них, разливает чай, не то бежит в кухню готовить подаренного нам тем же охотником дикого поросенка (которого, к слову сказать, только изгадил). Оставалось отказаться от чаю, а на обед пообещал быть, если полегчает товарищу. С тем европеец и удалился... Но, спустя час, меня уведомили, что приглашение на свадебный обед откладывается до завтра — Сегодня, пояснял посланец, многолюдное собрание может обеспокоить вас, завтра же, спустя два часа по захождении солнца, устроится для вас почетный вечер особо, на который будет приглашение только несколько почтенных особ, да армяне.

Эта отсрочка пришлась кстати, ибо с «хозяйном» — хуже: [318] сильнейший сухой жар, а испарины ничем не обнаружишь, пока, наконец, не вспомнилось мне одно оригинальное средство.

— Принеси, обратился я к засусленному Хюсейну, два куска не-гашеной извести, оберни каждый особо в слегка смоченную в воде тряпку, и положи под одеяло, с боков больного, вот так, — понимаешь?

— Понимаешь, закивал тот в ответ головою, но, спустя несколько минут, воротился и, растопырив руки, говорит: — Мая не по-ни-маешь..

Справил дело сам; через час, сильно вспотевшему больному стало легче.... Но, экая досада! с Хюсейном приключилась беда. В попыхах он поскользнулся, и кубарем слетел сверху вниз по крутой лестнице, — окровавленная нога распухла горой! Теперь он ковыляет с страдальческим видом, с свинцовою примочкою на ней...

__________________________________

В девятом часу вечера, обычный гвалт возвестил обывателей о церемониальном шествии жениха в баню. Та же толпа с фонарями и факелами, те же тароватые выкрики фантастических пишкешев на праздник и пр. и пр. Через полтора часа жених возвратился с тем же гамом в дом отца своего, и — на знакомой площадке и во дворе начался пир-горою, не то что невестин!..

Фантастический вид с нашей крыши на пирующих!

В колеблющемся красном отблеске дымных факелов рельефно рисуются то неподвижно сидящие, то медленно движущиеся черные фигуры в высоких шапках; вот шутиха, другая, третья молнией скользнули во тьме, взвилась ракета и тихо лопнула, другая запуталась в нашем чинаре, третья, четвертая точно нырнули в темную массу; поднялась сумятица, гвалт и неистовый смех! Верно, обожгла пирующих?...

Наконец, ликованье затихло; его сменил отрывистый плач шакалов, да неясный, точно сонный, говор неуловимых фигур с соседних крыш; где-то вдали слышится монотонное завыванье, с припевом «Ал-ла»!..

Последний огонек на площадке погас, настала тишь кругом, а звездочки во тьме ярко мерцают!.. [319]

Заглянувший к нам, на следующий день, полициймейстер был не в духе: европеец учинил вероятно на радостях велий скандал.

— До того нализался, негодовала власть, что целехонькую ночь пробушевал на базаре: с феррашами, цаловался, меня страшно выругал!. Еле-еле уложили его спать... Непременно донесу губернатору!.

— Шутишь, у самого рыльце в пушку! отозвался с постели «хозяйн».

Поэтому-то и нужно донести, что и я был с ним пьян.

— Зачем вы пьете? упрекнул я.

Пьем столько, сколько нам дают...

Намек на меня и армян, улыбнулся тот... Полициймейстер поспешил к хаджи-аге, все по тому же казусу; в половине осьмого ч. вечера, отправился и я к нему на званый обед в сообществе всей армянской шестерни и арендатора с исполинским фонарем. Он встретил нас на освещенной тусклым лоле (Персидские пружинные подсвечники с колпаками) площадке необычайно радушными рукопожатиями, ибо... ибо еще никого не было, кроме все еще насупившейся власти, визави которой мы и уселись, тут же на новых коврах, по персидски (за неимением стульев).

Вошедшие один за другим трое взрослых сыновей хаджи-аги, в том числе и европеец, занялись чаем для нас; но самого виновника празднеств не было, так как, согласно обычаю, «молодой не должен никому показываться, даже не может выходить из жениной комнаты в течение трех суток после первой ночи брака», ибо, видите ли, по тому же обычаю, «ему оченьочень стыдно, особенно, матери и отца своего»! По прошествии же срока обязательного заключения в спальне вкупе с женою, он проведет дня два у отца ее, и затем уже вступит в обыденную колею.

Обратившись к хозяину дома, я пожелал молодым счастия, такого же светлого, как вчерашний фейерверк, а ему наслаждаться счастьем их.

Мой дом всегда открыт для вас, отвечал тот слегка дрогнувшим голосом и, после минутной паузы, продолжал: Если я не пригласил вас вчера, то только потому, что считал ваше [320] присутствиe между шумевшею весь вечер неважною молодежью ниже достоинства вашего.

— Напрасно, напрасно, тут-то и представлялось обширное поле для наблюдений над нравами! досадливо подумал я, расхваливая вслух на славу удавшийся вчерашний праздник его.

— Не дешево обошелся он мне! не без самодовольствия отвечал тот. Молодежи собралось человек семьдесят, разбили мне два кальяна да четыре подсвечника...

Одна ракета залезла в шальвары к почтенному хаджи, сильно обожгла, еще больше напугала его; к счастию, успели потушить ее.

— Где вы достали ракеты?

— Прислал в подарок на свадьбу знакомый пушкарь (артиллерист) из Бастама.

— Русский фейерверк хорош, очень хорош! застенчиво заметил лепечущий по- русски армянин.

— Очень хорош! повторил за ним хаджи-ага (бывавший по торговым делам и в Тифлисе и в Константинополе) и начал было рассказывать, какое сильное впечатление произвел на султана праздник с фейерверком, заданный в бытность его, хаджи-аги, в Константинополе, нашим послом Игнатьевым, по случаю взятия Хивы, как вошел Зейнал-Обедин с каким-то почтенным муллою и, усевшись в зале визави его, занялся взаимными приветствиями. Вот и все тут гости.

Подали чай.

Необычайно болтливый сегодня, хаджи-ага нашел и в нем тему для разговора.

— Теперь, говорил он, в Шахруде найдется все, но когда я переселился сюда из Тавриза....

— Так вы уроженец Тавриза? спросил я.

— Да, и бежал с родного города, как только Паскевич взял его... Тогда еще не имели здесь понятия ни о самоваре, ни о часах, а я привез с собою то и другое. Приходит ко мне наиб: зачем это? удивлялся он, увидя самовар. Объяснил ему, угощаю чаем, — не пьет: — Ты, говорит, дай мне лучше так сахару....

Армяне хохочут.

На днях, перебивает рассказчика полициймейстер, я спрашиваю у одного любителя щеголять часами, не зная употребления их: «который час?» «Четыре» отвечает. Заметив, что он не [321] так держит их, заглядываю сам, — было пять. «Пять, а не четыре», толкую ему. «У меня, говорит, на русский манер».

Чалмоносцы снисходительно улыбнулись и почтительно повели с хозяином дома ученую беседу.

Все русские, слышался степенный голос его, говорят по-французски, французы по-русски, но только не умеют писать на этих языках.

— А какая разница между англичанином, русским и французом? поинтересовался почтенный Зейнал-Обедин.

Французы следуют древней вере, русские и англичане новой, докторально пояснял тот.

Пока муллы смаковали из глубокого кладезя познаний этого, слывущего здесь за умнейшего и ученейшего (разумеется, в персидском смысле), хаджи, блудный сын его подсел с заискивающими ужимками к лолициймейстеру, но тот и не взглянул на оскорбителя своего, а обратившись к армянам, процедил с раздражительною ноткою уязвленного самолюбия:

— Сегодня червадар привез нечистую женщину (Тайную проститутку ); я посадил ее на другого червадара, и отправил назад, потому что губернатор приказал мне немедля выгонять из города всех развратных, всех пьяниц и воров, дозволил мне резать горло им (Т. е. не церемониться с ним)! Власть значительно покосилась на европейца.

— Ты рапортовал губернатору об этой женщине? спросил один армянин.

— Я немедленно доношу ему обо всем! И тот опять покосился на приниженно-увивавшегося около него соседа, намекая тем, что и об его ночном дебоширстве уже известно.

— Трусит европеец! шепнул мой толмач. Губернатор любит полициймейстера за ум (аккуратные пишкеши тож), и, если он пожалуется ему, непременно накажет виновного сам, или предоставит расправиться с ним тому же полициймейстеру, которому дал право бить по пятам, а он шутить не любит, — вздует так, что несколько дней на ноги не встанешь!..

— Хочешь, устрою для тебя тамаша? улыбаясь, предложил мне украдкой тот, справившись, о чем идет речь у нас. [322]

— Ты и без того, как слышно, частенько дерешь! ответил я, и продолжал, обращаясь к толмачу:

— Но, ведь, в пьянстве они не уступят друг другу?

— Это всем известно, а свидетелей нет... Потому что, как ни просите, — они не станут пить вместе, опасаясь доноса один на другого.... Смотрите, смотрите, вдруг захихикал он, указывая глазами на европейца, который в это время втихомолку показывал пересмеивавшимся армянам край рюмки из своего кармана, гримасничая в сторону соперника.... Не будь этого полициймейстера, продолжал мой собеседник, нас, армян, сильно оскорбляли бы здесь! Он, и только он, защищает нас, наказывая тех, на кого мы пожалуемся ему.

— А наиб?

— Ничего не делает! Всем распоряжается, всем заправляет он же, и благодаря ему в городе спокойно, о воровстве почти не слышно, а случись что — сейчас отыщет виновного: хитрый человек!

Польщенный с одной стороны армянином, с другой — приниженностью европейца, полициймейстер просиял и не преминул щегольнуть недавним случаем и своей полицейской практики.

— На днях — зацедил он — заявляет мне один купец о пропаже у него из лавки десяти томанов: — «Кто арендовал ее в прошедшем году?» спрашиваю его. — «Такой-то», отвечает. Иду к нему и прямо говорю: «Тебе известны все ходы в лавке, деньги украл ты!» — Сразу повинился! — Я немедленно рапортовал об этом губернатору, прося смягчить наказание виновному, он наградил меня и приказал: «вместо того, чтобы, по закону, отрубить руку вору, проткнуть в ноздрю ему веревочку с сахарной головы и провести его по базару»..

Рассказчик самодовольно затянулся кальяном, поданным ему с подобострастною фамильярностью каким-то черномазым субъектом совершенно не персидского типа.

— Кто это? — спросил я армянина.

— Наш слуга и повар, — туркменин из Хивы. Служил он у Безменова, а когда лопнуло «Закаспийское товарищество», — нанялся к нам.

— Предпочитая православных своим?

— О, как суннит, он терпеть не может персов! Но, выдавая [323] себя за шиuma (за которого тут все принимают его), — принужден маскироваться..

— Впрочем, во избежание оскорблений и насилий, закон дозволяет и шиитам скрывать веру в неверных мусульманских странах, т. е. между суннитами, напр. в Турции.

— О чем вы говорите? — поинтересовался, накурившись, полициймейстер.

Армянин кивнул в сторону туркмена:

— Ты, кажется, коротко знаком с ним?

— Да... вместе служили у Безменова; я — лакеем, он — поваром... Помнишь червяка-то? — любовно улыбнулся он бывшему товарищу. Тот просиял и украдкою от чалмоносцев подсунулся к нему, а полициймейстер продолжал с редким самодовольствием: — Однажды подал я к обеду суп с большим червяком; Безменов взбесился. — «Я не виноват», говорю, «мне так подал повар». — «Позвать его!» — Приходит этот молодец. «Открой рот!» — Открыл; Безменов сунул ему в рот червяка и приказал проглотить... проглотил. — «А теперь, говорит, наклонись!» — наклонился, и он вылил ему на голову весь суп!!...

При этом приятном воспоминании бывшие товарищи хохотали от души, хохотали так, что даже отвлекли от ученой беседы чалмоносцев, видимо гнушавшихся, под снисходительными ужимками, общества на площадке. Полициймейстер понимал это и, подмигнув нам в их сторону, процедил, по-русски, с язвительной улыбкой:

Эттта этта два да рага...

Два дурага, — поправил туркмен, любовно заглядывая ему в лицо.

— Что-о? переспросил я у армянина.

— Два дурака, — рассмеялся тот.

— Два ду-рага, ду-рага, ду-рага... твердил полициймейстер, ловя мелькавших вокруг мотыльков.

Или хаджи-ага понял нелестный эпитет и опасалcя дальнейших неприятностей, или же считал развязную веселость власти, вкупе с лакеем армян, несоответствующею достоинству почетного общества, только он что-то поспешил закончить почетный вечер.

Если вы желаете ужинать, приказывайте, — обратился он ко мне, выражая такою формою предложения высшую любезность, какую только хозяин дома может оказать своему гостю. [324]

— Но мне так сладко ваше общество, что ни к чему другому положительно не чувствую аппетита, — угодил я, предоставив ему распоряжаться сообразно своим привычкам, и тот спустился вниз, между тем как полициймейстер уже полемизировал с моим толмачем по поводу его высшей любезности.

Нушно говорить: ваша бла-ге-родья, имею шесть толошит: кушать готово! настойчиво утверждал он.

— Не так — оспаривал оппонент, — а вот как: ваше благородье имею честь доложить: ужин или обед готов.

Ваша благородья, фарант пришел! (вспомнилось ему что-то из лакейской практики.)

— Не так, а вот как: ваше благородье, франтик пришел.

— Моя немношко по-русска говорит.

— Я по-русски немного говорю, — поправил его армянин, и улыбнулся мне: — Смешно говорит по-русски! Когда один из наших заболел, мы пригласили лучшего здешнего доктора; приходит с ним и он, и говорит нам: «наш токтар ошень мошейник».

Полициймейстер опять ударился в воспоминания, рассказывая армянам, уже по персидски, как однажды является к его барину один обыватель с просьбою поучить его по-русски. — «Хорошо», соглашается Безменов, и заставил его выговаривать: «крам-крам-крам, бам-бам-бам, крам-бам-були!» — «А что это значит?» — спрашивает тот. — «Это значит: как ваше здоровье?» — пояснил учитель... Короче сказать, расходившийся цолициймейстер потешал общество на площадке до упаду, что заражало даже степенных чалмоносцев.

Однако, мои ноги, от непривычки сидеть по персидски, отекли, да и чувствуется прохлада, а встать с места и походить было бы нарушением приличия! Тянет домой... Но вот снизу аппетитно понесло яствами.

Вошел хаджи-ага; за ним сыновья вместе с туркменином внесли шербет в известных уже супниках, с пальмовыми ложками, на огромных подносах, и, поставив их на пол, раскинули перед муллами белоснежную скатерть, перед армянами подстилку, полинялую, рваную, но шелковую, на красной шелковой же подкладке, а мне поставили накрытый салфеткою поднос, с ложкою, ножом и вилкою; затем, подав сперва им, потом нам тазы и кувшины, для легкого омовения рук, внесли обед... конечно, далеко не похожий на обед [325] их предков, перед которыми целиком ставились, изжаренные в раскаленных печах, быки, верблюды, лошади и ослы!

Полициймейстер подсел к муллам; армяне, составив свой кружок, предлагали мне блюда в том же порядке, в каком их подали с женской половины, а именно: 1) шербет из уксуса, мяты и сахару (не по вкусу мне), 2) кисло-солоноватое, молочное питье, тоже со льдом (приятно прохладительное); 3) исполинское блюдо с рассыпчатым (превкусным) пловом; 4) котлеты, в виде маленьких лепешек; 5) длинные котлеты, в виде маленьких сраз, обернутые в лаваш; 6) шпинат на кислом молоке, превкусный, и 7) боданджаны (баклажаны) в трех видах: кисленькие, пресные на масле и в кислой сметане, — очень вкусны! Соли вовсе не было, лаваш заменял салфетки, руки — ножи, вилки, ложки.

Почтенные муллы точно священнодействовали над пловом, деликатно загребая его пальцами и отправляя в рот, не проронив ни единого зернышка, между тем как полициймейстера просто претит без водки.

Есть шашлыки, есть вино, этта хорошо, а этта? презрительно гримасничал он весь обед, за которым последовало омовение и утирание ртов.

Не дожидаясь, пока чалмоносцы накурятся, я, а за мной и армяне — встал проститься; врасплох захваченный, хаджи-ага чуть не выронил кальяна, поспешно передавая его соседу, и, выйдя к нам, на этот раз пожал всем руки?

Уже 12-й час. Я только что уснул, по обыкновению, на площадке, как бешеный гвалт под самым ухом разбудил меня. Не врываются ли к нам? спросонья спохватился я.

— Третья свадьба! — успокоил товарищ. — Теперь пойдет их много.

— Найдется ли в жизни правоверных более шумный праздник?

— Разве только канун «курбана», справляемый местами с большим беснованием. Тут и вожаки обезьян и медведей, фокусники и плясуны в женских юбках, ораторы, поэты и балясники, кулачные бои и дервиши с окровавленным телом от нанесенных самим себе кинжалами ран, во славу пророка и Али. Затем приводят на площадь несколько преступников, которым, согласно обычаю, [326] даруется, с необыкновенным триумфом, помилование, и праздник кончается.

Долго еще неслись крики с хлопаньем в ладоши, шла стрельба и изредка виднелись неудачные ракеты.

__________________________________

XXXVIII.

Секуция и палачи. У наиба и смерть его. Похороны и на кладбище.

У нового наиба.

На следующий день «хозяйн» выглядел уже молодцом и ужинал в моей комнате с завидным аппетитом. Дувший с самого полудня сильнейший ветер завывал по улицам, гудел во дворе, громыхал нашими дверьми и открытым окном, подымая пыль, гася свечи и расстраивая нервы. Вдруг отчетливо, как по темпу, послышались удары по чему-то эластичному, а за ними надрывающие душу стоны и крики.

— Полициймейстер производит секуцию и, судя по тому, что «тахт дарога» (Присутственное место полициймейстера) в пятидесяти шагах отсюда, — должно быть очень чувствительную! ответил товарищ на мой вопросительно-удивленный вид, предлагая взглянуть на это битье палками по пятам с крыши караван-сарая.

Пробравшись к чинару, мы стали на краешек ее. Кругом полумрак; внизу, перед «полицейским присутствием», трепетно горел тусклый фонарь, чу-уть освещая фигуры с тридцать любителей тамаша, на корточках, в кула-намади, и между ними полициймейстера в смушковой шапке; перед этою-то почтенною публикой и происходила на крошечной площадке рельефно выдавшаяся возмутительная сцена: двое феррашей всем туловищем налегли на грудь несчастного, лежавшего на слое прутьев, со вздернутыми под прямым углом [327] ногами, по щиколотку вдетыми в замысловатую петлю по середине шеста, за концы которого держало двое других феррашей, по временам приподымая их так, что спина несчастного выгибалась дугою, между тем как еще двое полицейских служителей с размаху полосовали ему пятки длинными прутьями с палец толщиною.

Уже выступили кровавые рубцы. Стоны его и мольба о пощаде тронули бы камень, но полициймейстер и зрители безучастны, обычно апатичны к привычному зрелищу!

После двадцатиминутной пытки, несчастный еле-еле поднялся со стонами и упал; опять приподнялся было, но идти не мог; шатаясь, беспомощно пополз и скрылся во мраке ночи...

Далее последовала такая же расправа с другим виновным или — что вероятнее — жертвою неудовлетворенной корысти и иных страстишек властей. Мы ушли.

— А женщин наказывают? — спросил я «хозяйна».

— Как же. За проступки бьют палками по рукам, а за преступление сажают, из скромности, в мешок, завязывают его над головой, иногда на шее несчастной, и лупят ее палками по чем попало, но преимущественно по заднему месту.

Затем «хозяйн» коснулся заключения арестантов, которых, обыкновенно, закрепляют в колодки, по 45 человек в каждую, или сажают сворою на тяжелую цепь, не заботясь о прочности арестантской, иногда — как напр. у здешнего полициймейстера, — просто пустой лавчонки, или, как у губернатора, — амбара при его дворце. В Тавризе, Испахани и некоторых других больших центрах устроены при «тахт-дарога» подземелья; в Тегеране, помимо того, есть даже, так называемая, правительственная тюрьма для тяжких преступников, — обширный, сводчатый подвал, с крепкими запорами и вряд ли надежною стражею, но тюрем в европейском смысле в Персии не существует; за то она щеголяет мирказабами (палачами), которых у одного шаха сорок с мирказаб-башей во главе! Они совершают смертную казнь, режут уши, руки, пальцы, но не унижаются до лупки палками по пятам, предоставляя такое обыкновенное дело феррашам, хотя шест с известными петлями, в кои продергиваются ноги наказываемого, хранится у них.

Содержания мирказаб-баши получает всего по три крана и по три батмана пшеницы на день, да верхний костюм в год, а денег [328] у него, как говорят, куры не клюют, ибо повелитель скажет мирказаб-баши: «поди и удуши такого-то». — Он идет и получает от осужденного сотню, тысячу и более томанов, лишь бы только отстрочил ему казнь на часок... Тем временем приятели ходатайствуют за несчастного перед шахом, и, случается, не безуспешно.

Прочим мирказабам отпускается по панабату (15 коп.) и полбатмана пшеницы в день, по верхнему костюму на год и во время дежурств — стол с царской кухни, но только в те дни, когда царь не обедает в гареме; без сомнения, они пользуются тоже доходами.

В Тавризе, Испахани, Мешхеде и других больших городах имеются свои палачи; в Шахруде же мелкие казни исполняются феррашами.

Правительственные мирказабы вербуются больше из заведомых негодяев, и то помимо воли их, между тем как ни один мусульманин не считает позорным для себя убить человека по решению духовного суда, и в этом случае палачом является, по шариату, наследник крови, т. е. ближайший родственник убитого...___

Неожиданно вошедший полициймейстер прервал нашу беседу.

— За что сек? — снисходительно улыбнулся ему «хозяйн».

— Одного — за покражу из лавки 17 кран... Да вот это нашел в кармане у него: видно тоже краденое! — вяло процедил тот, показывая нам вынутую из ситцевого кошелька маленькую связку, с двумя серебряными колечками с бирюзою, и сердоликовыми, круглыми и продолговатыми, в виде сердечка, именными печатками.

— А другого?

— Пытал.

— Что-о? переспросил я.

Выпытывал под палками сознание тоже в воровстве.

— Ну?

Заплатил пропавшую сумму, следовательно признал себя виновным.

— Большая сумма? [329]

Шесть кран.

Вот вам и правосудие!.

__________________________________

На следующий день «хозяйну» было совсем хорошо, Хюсейну лучше; у меня же слегка расстроился желудок, начался несносный насморк, вероятно, от почетного вечера и легкий взвар, дополнивший собою все еще сильные следы от астерабадского; впрочем, он не держится здесь долго. Эти неизбежные неприятности не помешали нам однако же отправиться около 5. ч. по полудни с визитом к наибу Исмаил-Хану, конечно, не без арендатора и, для пущей важности, ветхого старца. Несмотря на +30° R., мой товарищ окутался, под впечатлением вынесенной болезни, в два пальто, что, без сомнения, и ведет к простуде: спотеет, распахнется, его охватит сквозным ветром, — вот и вся недолга!.. На повороте в пустынный, замкнутый низкою скалою, переулочек нас сумрачно встретило двое феррашей наиба, в пропотевших кула-намади, изношенных синих архалуках, белых бумажных башмаках на босу ногу и с исполинскими огурцами в окрашенных руках; не оставляя грызть их, они согласно этикету, подпустив нас к себе шагов на шесть, пошли вперед, как бы указывая дорогу к единственным тут воротам уединенного и очень-очень скромного жилья градоправителя: посреди внутреннего дворика низенькая насыпь в 5 квадратных сажен, прикрывающая, по уверению моего товарища, водохранилище; перед нею яма таких же размеров, с несколькими пучками любимой туземцами зелени; вправо у стены какой-то амбарчик, не то кухня, а прямо — одноэтажная мазанка, с тремя комнатками в ряд: среднею, спереди открытою и сообщающимися с нею низенькими дверьми, боковыми с подъемными рамами, мелкие решетки коих были заклеены масляною бумагою или миткалем: стекла-то, видно, не по карману. В пяти шагах напротив левой комнатки, в полуприподнятую раму которой виднелся наиб в сообществе трех бородачей суровой наружности, торчала на высоких ножках безобразнейшая деревянная нара двухсаженной длины, саженной ширины, с перильцами в 5 верш-ков высоты и лоскутом волнистого тику на ней, поверх войлока. Мы подошли к средней комнате, перед которою толпились нукера, ферраши и просители — все в одинаковых костюмах. Спустя минуту вышел наиб с полициймейстером сзади и, не подавая [330] нам руки (как и подобает благочестивому, особенно в присутcmвиu подчиненных), справился о здоровье и пригласил нас не в комнату, а на нару. Вскарабкались! Сперва «хозяйн» без башмаков, потом — я, с помощью обязательно подставленных мне полициймейстерских плеч, и уселся в сапогах на перила ее, затем не без усилий вполз сам градоправитель, босый, с темно-оранжевыми ногтями.

Полициймейстер безмолвно стоял у нары; башмаки на нем изорваны, архалук истаскан, вид угрюмо-подначальный...

— Ишь лазаря корчит! заметил, в скобках, мой товарищ, вторично обмениваясь с хозяином дома утонченными любезностями.

— Передайте и от меня — давно, мол, жаждет лицезреть... начал было я стереотипную сладость приветствия, как во двор вошли мясники, видимо, в возбужденном состоянии. Полициймейстер заговорил с ними шепотом; те возражали все громче и громче...

— Третий день мучают меня из-за пустяков! обратился к нам наиб, раздражительно прикрикнув на челобитчиков и приказав феррашам выгнать их.

— В чем дело? поинтересовался я.

— Мясники обязаны платить полициймейстеру, как арендатору базара, с каждого зарезанного барана шкуру или по 15 к.; но как тут уследить за ними, когда хлопот у него полон рот? И он сдал все резницы (или мясные лавки) на откуп одному из них. Остальные трое недовольны: отдай нам — требуют они, — мы заплатим ту же цену. — Уже сданы, — отвечают им; но те не унимаются, все еще рассчитывая тронуть совесть благочестивого градоправителя..

Арендатор подал нам по стаканчику до приторности сладкого и как кипяток горячего чаю; градоправитель, проглотив свой в два приема, стал жаловаться на нестерпимую боль в костях рук по ночам и еще на какую-то болезнь, от которой помогает ему лекарство.. «Как его звать-то — забыл! Ну, вот «что шипит», досадливо завертел он пальцем в воздухе.

— Сода! — подсказал «хозяйн».

— Да, да, — дайте мне еще.... Заплачу.

— Хорошо, пообещал тот, заметив мне, что слово «заплачу» приплетено тут так себе, пожалуй ради пpиличия, но отнюдь не с намерением действительно заплатить. [331]

Иcтopия с мясниками доставила мне предлог свернуть разговор на подати (уже не представляющие для читателя интереса новизны), и отсюда перейти к воинской повинности.

— Шахрудцы — переводил «хозяйн», за исключением дворян, духовенства и других привилегированных лиц, выбирают между собою для низами (регулярного войска) по одному из шести..

— Руководствуясь определенными постановлениями?

— Никакими! берут, просто, бедняков, которые и тянут лямку, пока ноги держат, т. е. бессрочно; причем в мирное время пользуются через год, иногда — два и три, смотря по обстоятельствам, годичным отпуском. Бастамо-шахрудская губерния выставляет всего один полк в 800 (По уверению наиба, таких, сформированных по провинциям, полков в Персии 105, чему, по замечанию моего товарища, позволительно не верить) (иногда и до 1000) человек, и тот куда-то вышел отсюда, так что в губернаторской резиденции остается теперь всего 30—40 чел. артиллерийской прислуги при трех орудиях, да и те исключительно заняты с местною милициею (туфенгджи) конвоированием богомольцев и караванов.

Местная милиция состоит из 200 конных поселян, или, как величают их тут, всадников, и 50 пеших, под громкою кличкой, стрелков; первым полагается, помимо фуража и пшеницы, 16 томанов в год, вторым, помимо пшеницы, — 7 томанов, и все они освобождены от податей и избавлены от придирок полициймейстера. Положим, жалованье уплачивается им так туго, что, за последние 1,5 года одни получили всего по томану, более счастливые — по три; но льготы, действительно, заманчивы, и многие обыватели даже домогаются попасть в число туфенгджи, тем более, что наем за себя другого на время исполнения тяжкой обязанности конвоирования — не возбраняется, да и конвоировать-то приходится каждому не более раза в месяц.

Конвой — из 50 всадников, 25 стрелков и одной пушки, при 12 чел. прислуги, поджидает в определенные дни богомольцев и товарные караваны в одном из двух, по назначению губернатора, сборных пунктов: или, по обыкновению, в караван-сарае «Хейр- абад», и тогда утомительный переход отсюда до местечка «Мейамей» совершается сразу, или же — в деревушке «Бедешт», и в таком, теперь редком, случае более длинный путь до него облегчается [332] двухдневным переходом. Оказия идет, обыкновенно, ночью в следующем порядке: в авангарде — пять стрелков, то пешком, то на своих осликах затем, пушка с прислугой, двадцатью пятью всадниками и двадцатью стрелками прикрывает нередко тысячную толпу богомольцев, по сторонам которой едет по пяти всадников; в арьергарде — пятнадцать.

В караван-сарае «Мияндешти» она встречается с мезинанскою оказией, т. е. с возвращающимися с богомолья, под охраною мезинанского конвоя, который и доставляет шахрудскую партию в городок или местечко «Мезинан», Себзеварской губернии (откуда дальнейший путь уже безопасен), а шахрудский конвой провожает «мешхеди» до «Хейр-абада» и затем возвращается восвояси, занимаясь между службою, обыкновенно, червадарством, т. е. перевозкою вьюков и т.п.

В настоящее время, когда набеги туркмен поутихли, большие верблюжьи караваны и даже более отважные богомольцы стали ходить без конвоя, чему, однако, губернатор противится теперь, разрешая это только тем, кто письменно обязывается не предъявлять никаких претензий в случае несчастия...

Далее наиб коснулся дворян, которые служат «только по своей охоте».

— А в России — всеобщая воинская повинность, и дворяне составляют «сливки войска», «ядро плода»! — перебил его «хозяйн», и пошел-пошел патриотически изливаться.

Как ты зрело рассуждаешь! благоговейно удивлялся ему тот, вообще сочувственно относясь к заманчиво обрисованным русским порядкам, хотя, как благочестивый человек, и враждебно относится к нововведениям в Персии.

Арендатор подал нам по миниатюрной чашечке очень крепкого и как сироп сладкого, густого кофе. Прислуживая с комическою торжественностью, этот туфенгджи почтительно-самодовольно вмешивался в наш разговор, пил чай, курил кальян, между тем как полициймейстер стоял тут же оплеванным, не отваживаясь без приглашения даже курнуть.

Выпив кофе залпом, начальник его в задумчивости проговорил:

По воле шаха, и у нас солдат может выслужиться до офицера.... Сам Надир-шах из солдат! — И, точно осекшись, смолк. [333]

Дальше разговор не клеился. Подали еще по стаканчику чаю; затем сейид и двое мулл, вдосталь наглядевшись на «кяфыров» в подъемную раму гостиной (с тем, ведь, и пожаловали они), сползли с «техти» (Выступ или платформа перед комнатою) средней комнаты на землю, слегка поклонившись хозяину дома как-то бочком (на что тот ответил едва заметным кивком), ушли; простились и мы, предупредив полициймейстера, что отсюда пройдемся немного по аллее богомольцев.

Через несколько минут он уже шел рядышком с нами, изподлобья высматривая добычу по сторонам и, завидев какого-то райета на ослике, крикнул ему остановиться; тот, едва сдерживая упрямое животное, растерянно зашарил в карманах у себя и, под бешеный поток угроз власти, подал ей кран: та успокоилась. — Райет — пояснил «хозяйн» эту сцену, продолжая со мною прогулку — сбыл сегодня в городе свою последнюю лошаденку, за что следовало уплатить полищймейстеру, как арендатору базара, два крана пошлины, но у бедняка оказался на лицо только кран; другой — он пообещал внести после, а вместо того — видно туго пришлось! — поспешил домой. Вот и вся тут вина!..

Отставший полициймейстер догнал нас, но уже на отличном сером аргамаке; он спешил по какому-то важному делу в Бастам, и, простившись с нами, поскакал по пыльной аллей, преуморительно болтая широко растопыренными на палане (без стремян) ногами.

Когда мы возвращались домой по многолюдному базару, знакомые и незнакомые, почтительно сторонясь, приветствовали нас, делая жест как бы под козырек, а тучный хаджи Абу-Талиб, величаво переваливавшийся рядышком с своим длинным приятелем хаджи Абдул-Касымом и щеголеватым братом бастамского мустафи, хаджи Сулейманом, снизошел даже до того, что преподнес мне два, достаточно помявшихся в его руке, персика, от которых я, однако же, скромно отнекивался; тот внушительно настаивал без слов, тыкая их мне под самый нос; «хозяйн» усовещевал: нечего делать, пришлось удовлетворить требованиям персидской вежливости, и хаджи величественно продолжал шествие посреди базара. Экс-наиб, сидя беседовавший у лавчонки, вероятно с владельцем ее, фамильярно кивнув нам головою. [334]Показывает базару на свою короткость с нами, — заметил «хозяйн».

Короче сказать, ко мне относятся теперь так, как только могут относиться персы к иноверному купцу, на счет которого рассчитывают изрядно поживиться. За то и надоедают же они! Не успеешь придти домой, как то тот, то другой уже лезет к вам, точно к себе...

__________________________________

Спустя дня два после свидания с почтенным градоправителем, наше жилье огласилось резким криком впервые при мне взбешенного «хозяйна» на Хюсейна, за его стачку с мясником; тот оправдывался, пренаивно уверяя, что доставленная им сегодня баранья туша весит на четверть меньше означенного количества в книжке потому, что испарилась от жары.

— Пятками поплатишься за плутни! продолжал сердиться «хозяйн», спустившись в открытую угловую комнатку караван-сарая к своим трем баранам, стоявшим тут, понуря головы, над большими кожаными чашками без капли воды.

В это время один из здешних охотников подал ему двух подстреленных диких поросят.

— Браво! — улыбнулся я.

— Это что-о! — Однажды он притащил мне целого кабана, пудов в восемь.

— И в прок?

— Как же! Под моим надзором, слуга с нукерами обожгли его, наделали окороков, колбас, копченого сала...

— А затем отправились в баню?

— Конечно, ибо в ней отмывается всякая погань... Теперь, продолжал «хозяин», подымаясь наверх, они у меня уже попривыкли к свинячьему запаху, но сначала положительно не выносили его. Раз привез я из Баку окорок и велел приготовить яичницу с ветчиною; слуга упросил находившегося тогда при мне артельщика поджарить ее, а сам — тягу из кухни! Потом, ничего — свыкся: не только что жарил свинину, но и жрал тайком.

— «Хозяйн» — перебил моего собеседника вошедший впопыхах какой-то бедный обыватель, — пиши скорее мустафе счет долгов на наиба! [335]

— Тебе что до того?

— Он умер в Бастаме.

— Да, да!.. Вчера отправился по делам к Шах-Заде, а сегодня вдруг свалился с ног, — говорят, от задержания мочи..

— И его привезли сюда?

— Нет, похоронили там же в склепе, через два часа после смерти, потом увезут в Мешхед...

— Тут что-то неладно! заметил я. «Хозяйн» пожал плечами:

— Вы подозреваете отраву? Может быть... В Азии она в ходу, а у наиба были сильные недоброжелатели..

— Тем более, что похороны совершены с такой поспешностью.

— Это то, положим, по обычаю. Труп считается поганым, пока не омоется на кладбище, поэтому то и спешат очистить его, затем предают земле.

— Вероятно, нередко живьем?

— Конечно...

По городу пошли толки о покойном, суды и пересуды; говорили, что он много должен; что места его домогаются многие, более удобные для губернатора, люди,. Кстати пришел полициймейстер, на этот раз заметно взволнованный и, не глядя на нас, процедил:

Поел наиб не в меру винограду и скоропостижно умер.

— Жаль, — добрый, не глупый был человек...

— О, очень умен: «не сумеет двум ослам корму задать!» угрюмо возразил тот.

— То есть: не сумеет никакого дела рассудить, — пояснил «хозяйн» эту персидскую пословицу.

— Например — продолжал полициймейстер: третьего дня приказывает мне освободить из-под ареста одного мясника, а вчера, встретившись с ним на базаре, набросился на меня: как ты «смел, говорит, выпустить его»! — Разругал нас обоих и велел снова запереть его..

— Исмаил-хан держал себя с подчиненными высокомерно, вот почему дарога и злится на него, — заметил мне «хозяйн». — Помните, во время нашего визита, он не только не пригласил его садиться, не угостил чаем, — даже посылал его, как слугу в людскую за кальяном. [336]

— Кто назначен на место покойного?

— Узнаем только по прошествии трех суток, пока будут справлять поминки по нем, а до тех пор город останется без городничего.

Па-ра-щай! кивнул мне полициймейстер, сунув в карман наскоро составленный «хозяйном» счет долгу покойного, всего-то на 25 кран, для передачи мустафе, и поспешил в Бастам.

__________________________________

В шестом часу вечера пришел арендатор с предложением, не желаю ли я взглянуть с крыши караван-сарая на бедные похороны?

— Кто умер?

— Девушка...

Вчера схватила ее, судя по рассказу, холерина; помощи — никакой, и вот, часа два тому назад, она отправилась за наибом.

Мы стали на краю крыши, визави «тахт-дарога», в стороне от которого уже сидели на земле пять-шесть любителей «тамаша». Не прошло и минуты, как из-за угла соседнего переулка показалась похоронная процессия, и торопливо, точно на рысях, прошла мимо нас. Трое передних участников ее несли на головах своих по подносу, с рисом, сластями и сахарною головою для поминовения покойницы на кладбище; за ними — мулла «мурдешур» (обмыватель усопших) пел учащенным речитативом молитву, захлебываясь от спешной ходьбы; далее, кажется четверо, несли узенький, грубо сколоченный из досок, погребальный ящик (без крышки), с придавленною жердочками, в уровень с краями его, обернутою в синюю чадру покойницею, за которою ревмя ревели. т. е. справляли обязательный таазийе (плач по мертвым), двое-трое из родни, конечно, мужской, так как женщины не участвуют на похоронах. Зеваки, точно не замечая мимо-проходившей процессии, ни малейше не изменили своего бессмысленно-созерцательного положения...

Согласно постановлениям шapиama, хоронить следует с поспешностью лишь тогда, когда труп совершенно остыл и не остается сомнения в действительной смерти, но скоропостижно умерших, предписывается держать непогребенными до трех дней, — конечно, если они за это время не подвергнутся разложению.

Как только покойник (или покойница) остынет, к нему [337] является мурдешур с помощником и, взойдя на крышу дома, плавно выкрикивает соответствующую скорбному обстоятельству молитву, по которой обыватели узнают что кто-то умер. Окончив ее, покойника обнажают, надевают на него сшитую из бумажной материи поясную рубаху, в форме мешка, без рукавов и с прорезом для головы; ноги и остальную часть тела обертывают в каленкор, голову — в миткаль, делая три-четыре оборота, наподобие чалмы, и, посыпав при сгибах ног и рук камфорой, всего завертывают слегка в кусок полотна с простыню, концы коей завязываются над головою и под пятками у него, а края по длине остаются свободными сверху его; затем покойника укладывают в погребальный ящик и несут на плечах, покойниц — на опущенных несколько вперед руках в умывальницу, как называет мой толмач кладбищенский домик мурде-шура, для омовения трупов; причем каждый из участвующих на похоронах старается пронести гроб хоть несколько шагов.

Богачей хоронят со знаменами впереди, гибкие мечи коих украшиваются на этот раз платками; далее следуют в известном уже порядке двенадцать человек, с подносами над головами, несколько мулл и пр., и пр. Когда погребальная процессия приблизится к кладбищенской умывальнице, гроб вносится в нее, и мурдешур, раздев покойника, приступает к омовению: обливает ему водою голову и, вымыв ее, моет, с мылом, сперва одну сторону тела, потом — другую, окачивает его водою с камфорою, насухо вытирает простынею, снова одевает в саван и укладывает в тот же гроб, который, вслед затем, выносится на кладбище и ставится на землю, головою покойника — к востоку, боком — по направлению Мекки, а мулла пиш-намаз читает соборне молитву за новопреставившегося и всех похороненных тут. Отсюда процессия медленно направляется к могиле и — как ни близка она — останавливается три раза, на минутку опуская гроб на земь, дабы тем сколько-нибудь замедлить путь к ней... Ибо, по верованиям шиитов, душа окончательно оставляет плоть умершего только в следующую за похоронами ночь, а до тех пор он еще чувствует, и вот они приучают его к страсти быть погребенным...

Доплелись, наконец, или — до «сердаба», как называется надземный склеп, для временного помещения усопшего, кости которого перевезутся со временем в один из священных городов, смотря по завещанию, или же — до постоянной могилы, мелкой, с вырытою в [338] ней канавкою, по выражению «хозяйна» — нишей, для бедняка, не оставившего по себе нужной суммы на таковую перевозку праха своего; в последнем случае, покойника вынимают из гроба и, опуская ногами вперед, укладывают в нише на бок, лицом к Мекке, в первом — на спину; затем развязывают концы простыни над головой и под пятками и кладут около него две палки, в 3/4 аршина длиной, дабы — когда в следующую за похоронами ночь явится к нему ангел — он, на половину оживленный, мог бы облокотиться на них и сидя отвечать на его, касающиеся религии, вопросы, в роде следующих: Признаешь ли ты Бога? Кто твои имамы? и т.п. После такого экзамена, посланник небес улетает, оставляет и дух свою грешную плоть навсегда...

За палочками лицо покойника посыпается землею, и ниша закладывается камнями (в Тегеране и других больших центрах — кирпичным или деревянным сводом); но когда остается положить последние, могильщик треплет мертвеца за плечи, дабы обратить его внимание на молитву муллы над ним; после чего могила засыпается, и большинство присутствующих отправляется на дом к нему, где — особо от женщин, собирающихся на своей половине — читают соответствующие скорбной минуте стихи из корана, угощаются пловом и чаем, между тем как старший из мужской половины осиротевшей семьи садится в своей комнате на корточки и просиживает так трое суток, принимая посетителей, которые обязательно соболезнуют о нем и, с пожеланиями долголетия всей семье, усаживаются за Коран; им подают на блюдечке молотый кофе; — каждый съедает по ложечке и, выкурив кальян, уходит. На третий день является мулла прочесть молитву, и тем заканчивается обрядовая печаль семьи, справляющей на сороковой день опять поминки, с скромным угощением...

__________________________________

— Что нового привез в Бастам? встретил «хозяйн» подоспевшего к утреннему чаю полициймейстера.

Тот самодовольно улыбнулся, даже глаза умаслились.

— Видно, вести хорошие! Не поздравить ли тебя с повышением? — в свою очередь просиял «хозяйн». — Ну же, поделись радостью!...

— Губернатор спрашивает меня: «Зачем ты здесь»? — Молитву — [339] говорю — прочесть по наибу. — «Ну, прочти, — да немедленно и домой, — ни тебя, ни наиба в городе нет, а богомольцев много». Из мечети я опять зашел к нему, — приказал феррашам выпроводить меня за городские ворота: — «Иначе — говорит — не успокоюсь»...

— Не рассчитывает ли полициймейстер на наибство? спросил я.

— Видите, сквозит надеждою.

— А на кладбище пойдет с нами?

— Пойдет.

Спустя полчаса мы уже были за мазандеранскими или кладбищенскими воротами. Влево, рядом с прозрачным родником под навесом, торчит на каменной платформе толстая стенка, с большими, обращенными к городу, нишами; это — караван-сарайчик, сооруженный каким-то благочестивым обывателем для бедных путников и богомольцев; но кому же охота останавливаться на охватывающем его слева и сзади городском кладбище? И он почти что всегда пустует.

Обширное, неогороженное кладбище усеяно надгробными камнями; но есть могилы бедняков и без них. Много тут греется на солнышке ящериц, молнией ускользая из-под наших ног в щебенку, не то в норы работы шакалов, таскающих и пожирающих трупы; некоторые норы слегка прикрыты прутьями, что, конечно, не предохраняет прохожих попадать туда по ночам.

Пройдя вдоль кладбища шагов пятьсот, мы приблизились к высокой арке, ведшей на обширную, обнесенную глиняною стенкою полуаршинной вышины, ровную площадь, с возвышающеюся на противоположной стороне молельной такой же архитектуры, как и летняя мечеть хаджи муллы Мамед-Али: это - так называемое «массалло», сооруженное на доброхотные даяния тем же муштегидом, любившим уединенно молиться здесь вечером по четвергам, посещается обывателями, кажется, всего два раза в год; в ноу-руз и когда новая луна возвестит конец мучительного поста «священного месяца» рамазана; в последнем случае они торжественно направляются сюда из городской мечети, во главе с муштегидом, который и прочитывает им тут соответствующие молитвы, после чего все расходятся по домам и разговляются по своему....

К наружной стороне, ближайшей к городу части, ограды «массалло» примыкает десяток слившихся в короткий ряд глиняных бугорков, местами с трещинами, откуда разило мертвечиной; это и [340] есть сердабы, т. е. надземные склепы из глины, с временно похороненными, в каждом по одному, в ожидании удобного случая отправки их в один из священных для шиитов городов. Девять последних склепов наглухо замазаны, в первом же — из спереди пробитого отверстия зияла внутренность ее, в виде сводчатой конуры, на полу которой лежали три сбитых доски, из-под покойника, на днях вынутого отсюда, обернутого в вату с камфорою, упакованного в ящик и отправленного для погребения на священной земле Мешхеда.

Шииты говорят: чем ближе прах к имамам, тем скорее спасется душа, т. е. — по объяснению толмача — предстательством имамов перед Богом она попадает в рай; таким образом, путь в рай для богачей обеспечен?.. Но и благочестивый бедняк труженик отказывает себе при жизни во всем, лишь бы сколотить деньгу на погребение праха своего поближе к Али, Хюсейну или Риза.

До распоряжения персидского правительства (согласно постановлению международной санитарной комиссии, лет 7 — 8 тому назад), дабы трупы правоверных перевозились в священные города не раньше трехлетнего срока со дня смерти, — таковые отправлялись туда при первой оказии, отчего распространялся ужаснейший смрад, особенно по Неджефу и Кербелю. Теперь — не то, хотя богачи, знать, а при случае и бедняки нередко нарушают, конечно, втихомолку, благоразумное требование высшей власти, что на руку червадарам, вообще взимающим за доставку трупа дороже чем за провоз товарного вьюка, а свежего — пожалуй что вдвое.

За доставку трупа из Шахруда в Мешхед червадар берет с бедного отправителя 4 р. 50. к., взваливая на катера, обыкновенно, шесть таких трупов, следовательно, зарабатывает, в один конец 27 руб.; состоятельные люди нанимают для каждого трупа особого катера, по 15 р. и дороже, а богатая знать иногда отправляет прах и в «тахт-ревоне», т. е. в большом, крытом ящике на длинных носилках, в которые спереди и сзади впрягается по катеру, не то по ослу; при этом посылаются и люди, для надзора что все вместе обходится отправителю до 150 руб.

Конечно, несвоевременная отправка трупов в персидский г. Мешхед остается безнаказанною, но в Неджефе и Кербеле по поводу таковой зачастую происходят столкновения; так, недавно турецкий [341] карантинный пристав в Кербеле, куда ежегодно доставляется из Персии около 6 тысяч трупов, да из нашего Закавказья несколько сотен, заподозрев одного червадара в провозе свежего трупа, остановил его. Началась ссора, перешедшая в общее побоище между шиитским населением города с одной стороны, суннитами и единоверною с ними властью — с другой... Случается тут также, что таможенные пристава, при взимании правительственной пошлины, по 30 кран за каждые пять трупов, заподозрев контрабанду в погребальных ящиках, требуют от червадаров вскрытия их. Опять общая свалка! — Некоторые червадары, пользуясь тем, что нафанатизированные шииты не допустят кяфыров-суннитов до кощунства вскрывать гробы их, действительно промышляют контрабандой...

Когда, наконец, после всех, невыносимых для шиитов, турецких формальностей, погребальные ящики ввезены в город, — их покрывают, каждый особо, шалью или, смотря по состоянию, иною материею, вносят в «гарем», как называется мечеть с гробницею имама, вокруг которой и обносятся они по очереди, а затем ставятся в ногах у него, и муллы читают «3иярет-Номе»; по окончании этого известного славословия имаму, погребальный ящик выносят на мечетский двор, открывают крышку его и, отряхнув пыль с вынесенного из «гарема» ковра или полости на покойника, увозят его на кладбище и хоронят.

За места для погребения в стенах Кербела и Неджефа турецкое правительство взимает до тысячи кран, смотря по расстоянию от «гарема», а за городскою стеною — до ста кран; да, кроме того, уплачивается мечетским муллам в первом случае сто, в последнем — 25 кран. Бедняков хоронят в пустыне, на час езды от города; если же паломники были ограблены дорогою, по обыкновению, арабами из племени Анизе, и нечем заплатить за место для погребения доставленных трупов, их погребают за 3-4 часа езды от города, кажется, бесплатно.

В погребальные ящики нередко кладется айва, и в таком случае, после погребения правоверного, эти пропитавшиеся миазмами трупа его плоды продаются на базаре, для употребления в пищу... Уж очень пользительно!...

Влево от обозреваемого нами кладбища виднеется маленький крытый водоем для омовений, а вправо, у канавки проточной воды — лачуга, в которой мурдешур омывает трупы, получая за таковой труд [342] смотря по состоянию родных покойника: от банапата до пяти кран, иногда и более. Еще далее, при дороге торчит убогая часовня с остроконечным куполом; это — единственное здесь и, притом, не особенно чтимое богомольное место «Кадамго»,что буквально значит «след», и именно по преданию след от копыт коня Али. В старину персы приписывали всякую особенность в природе своему легендарному герою Рустему; теперь же они относят таковые, обыкновенно, к первому имаму; так, круглые дождевые вымоины в скалах — несомненно следы от копыт коня его, расселины в скалах и даже узкие проходы между ними — непременно пробиты мечем его, и т. д. Мусульманская легенда постепенно вытесняет древне-иранскую.

По уверению «хозяйна», в «Кадамго» покоится прах потомка какого-то имама, и когда благочестивые обыватели посещают кладбище вечерами по четвергам, дабы прочесть молитву на могилах своих родных (что весьма богоугодно), то изредка заглядывают и сюда.

Мертвенный вид!.. Но вот оживился он картиною. Вдали, клубя пыль, показалась кавалькада, быстро приближавшаяся к нам; то были богомолки с Мазандерана. Впереди ехал бравый «чауш», с красным знаменем, вернее — флагом, в руке; поравнявшись с нами, он приветливо сделал честь, как бы под козырек, и, не доезжая сотни шагов до городских ворот, звучным голосом запел гимн во славу имамам (чем возвещаются обыватели о приближении доверившихся опытности и заботам его паломников, обыкновенно, больных или немощных старцев и нуждающихся в опеке барынь, которых тот обязывается, за условное вознаграждение, благополучно доставить в Мешхед или другое святое место — и обратно домой). За ним ехало верхами, по мужски, до двадцати дам, — по кокетливой, хоть и усталой посадке и видно, что молодых, — с белыми покрывалами на головах, конечно не без рубенде (т. е. сеток для глаз), в белых нитяных перчатках и синих чадрах, из-под которых заманчиво выглядывали синие же туманы (дорожные шальвары), с едва державшимися, как казалось, на пришитых к ним чулочках, крошечными туфлями; одни опустили поводья, другие бодрились, слегка подстегивая запыленных коней нагайками... По сторонам и сзади амазонок — трое, кажется, милиционеров, с длинными ружьями; отставшие плелись парами и одиночками, в хвосте виднелось шестеро мужчин, вероятно, мужей или братьев их..

— Однако, провожатых довольно! заметил «хозяйн». [343]

— А из Тегерана ездят в Мешхед больше без мужчин .. значит —промышлять... своими прелестями, — цедил полицмймейстер, пристально всматриваясь в сторону, и, прошептав что-то арендатору, быстро направился к мазандеранским воротам.

— Домой?

— Нет... Заметил одинокую женщину пешком, — вон, что крадется с поля к воротам, пояснил арендатор.

— Ну?

— Допросить ее: кто и откуда; имеет ли мужа?

— А — улыбнулся «хозяйн» — блюдет нравственность!.. На днях он выпроводил отсюда с позором тегеранскую танцовщицу..

— Танцовщицу? — переспросил я.

— Да, персидскую танцовщицу, но не из тех, что танцуют по гаремам, и ремесло которых вовсе не презирается, а из легких, забавляющих холостежь...

Блюститель нравственности, не настигнув намеченной жертвы, догнал нас уже в городе.

— Не скроется от меня! — алчно прошипел он. — Сейчас разузнаю: кто она, где остановилась, с кем живет.

— Паспорт потребуешь? — улыбнулся я.

— Здесь паспортной системы не водится, — ответил за него мой товарищ...

__________________________________

Вот уже три дня, как город остается без градоправителя. Входит полициймейстер.

— Что хорошего? — спросил его «хозяйн».

— Губернатор велел приехать завтра в Бастам, для выбора наиба... Теперь — продолжал он с заметным волнением — всюду идет переборка кандидатов, и все твердят в один голос: «если выберут одного господина (намек на экс-наиба) — не ладно будет; нужно человека поснисходительнее к народу»... На все воля Шах-заде!..

И следует добавить — злая воля, ибо... На утро разнеслась по городу нерадостная весть: он назначил наибом именно экс-наиба, Гулом-Резо-Бека (Бек, вернее — бег, значит дворянин, хотя, по уверению моего товарища, бегами называют в Персии и нижних чинов), о чем и не замедлил сообщить нам [344] полициймейстер, на этот раз скучный-прескучный, даже с осунувшимся, точно от болезни, лицом.

— Что с ним? — спросил я не без удивления «хозяйна».

— Чует беду. Гулом-то Резо — выжига почище его и, как сообщили мне под большим секретом, губернатор выбрал «эту пройдоху с исключительною целью: добраться через него до полициймейстерской шкуры», т. е. деньжат его.

— Вот тебе и наибство! — невольно вырвалось у меня.

— С раннего утра купцы поспешили к нему с поздравлениями и пишкешами, — глубоко вздохнул тот, отнекиваясь даже от рому. — Уже пятьдесят голов сахару и гору всякой всячины натаскали!...

— Что ж он?

— Некоторых пригласил на ужин к себе..

— Передай Гулому, что и мы будем завтра раненько с визитом у него.

— Бэли, бэли, — просиял на момент полициймейстер, рассчитывая на наше участие, тем более что «хозяйн» с Гуломом закадычные друзья.

— Разве же он не получает жалованья, что так открыто принимает подарки? — спросил я.

— Никакого, как не получал и предшественник его. Да и к чему тут жалованье, когда под руками неисчерпаемый источник! По мере надобности будет выжимать денежных людей и неустанно рвать, пользуясь каждой дракою в городе, каждым преступлением, тяжбою.....вроде того, как на днях сорвал губернатор девять томанов с сейида, и тем порешил известное вам дело его с гебров...

— Конечно, если сам его высочество дерет...

— «Хозяйн»! — перебил меня полициймейстер, — со вчерашнего вечера я ношу «муре-хар».

— Бог велик! утешил его тот, заметив мне, что «муре-хар» — талисман, укрощающий гнев начальства.

— Утопающий и за соломинку хватается!... Нельзя ли взглянуть на нее?

— Вряд ли покажет.

— Скажите, куплю...

Минут с пять длились переговоры, пока, наконец, полициймейстер [345] не вынул из ситцевого кошелечка нечто в роде маленького камушка, находимого в ослином мясе, поэтому и называемого муре-хар или сэр, т. е. камень осла; показав его нам издали, он процедил «па-ращай» и вышел с поникшей головой. В этом «па-ращай» слышалась такая жалобная нотка, — ну, точно злосчастный сомневался в чудесном свойстве ослиного камушка!...

__________________________________

В четверг шестого ч. утра на следующий день, мы отправились все с тем же арендатором, к новому наибу, уже известному читателю экс-наибу, Гулом-Резо-Беку, у ворот жилья которого нас встретил ферраш, в затрапезном архалуке, и провел через дворик, с грязным водоемом посредине и двумя-тремя чахлыми цветками во впадине, до дверей мазанки, куда и вошли мы. Посередине крайне запущенной, крошечной комнатки, с дырявыми коврами на полу, лежал на тощем тюфяке, с цилиндрической подушкою, градоправитель, наполовину прикрытый ситцевым одеялишком; у ног его сидел полициймейстер, с наипреданнейшем видом, однако же насквозь пропитанным скорбною думой о неминуемо предстоящей утрате «шкуры» своей, как персы величают деньжата.

Гулом приподнялся было на локтях, но, обессиленный болезнью, снова повалился.

— Ишь, обожрался в Бастаме арбузами, и опять слег, шепнул «хозяйн», молитвенно обмениваясь с ним обычными приветствиями да справками о здоровье и усаживаясь рядком с злосчастным. Арендатор сел тут же, а я примостился у стенки, на одном из четырех ирбитских сундучков, не без любопытства оглядывая обстановку официально первого лица в городе. Сбоку занавешенной двери, ведущей на женскую половину, торчал из глиняного полу пень смоковницы (инджира), с двумя отростками; по стенам развешены старенькие подносы, с женскими головками, висят испорченные часы; в нишах валяется, между запыленным хламом, негодная к употреблению посуда, за исключением разве вылуженной медной, красуется большая табакерка с музыкою, вот и все! И все это было подарено Гулом-Резо-Беку еще во времена его прежнего управления городом, и все, кругом, не исключая самого Гулома, истощенного до отвращения, безжизненного как труп, теперь носило печать тли, убожества и немощи; но дайте только этому замечательно [346] энергичному хищнику встать с одра, — все вмиг обновится новыми пишкешами!..

— Давно испорчена, апатично прошамкал он на мое желание посмотреть табакерку, и, сделав знак полициймейстеру подать ее, добавил:

— После починки часового мастера в день Омара, поиграла она с месяц и снова испортилась; теперь опять дожидайся Омара, чтобы исправить ее!

— А сегодня или завтра нельзя?

— Нет, ответил за него «хозяйн». Играющая табакерка считается дьявольской игрушкой, и ни один благочестивый шиит не возьмется починить ее в иное время, как только в высокочтимый суннитами день Омара, когда последователи Али не стесняются грешить, ибо совершенные ими грехи в этот день, кажется, вовсе не ставятся в вину...

— На небеси?

— Конечно, не в «тахт-дарога»!... В этот же день, продолжал «хозяйн», они просто беснуются, издаваясь над Омаром: возят по улицам чучелу, изображающую его, оплевывают ее, бьют по щекам и, при всевозможных фанатических выходках, сжигают; впрочем, теперь возбраняется подобное публичное поругание суннитской святыни, что, однако же, не мешает благочестивым обывателям вдосталь тешиться над нею у себя по домам...

Дверные занавески сильно колыхались от неосторожности прильнувших к ним любопытных жен; арендатор самодовольно хозяйничал за самоваром; градоправитель лежал в забытьи, между тем как полициймейстер, чуть не на четвереньках, поднес ему, с невыразимою тошнотой в лице, стакан чаю; тот открыл глаза и, вышарив из-под подушки у себя померанец и сломанный перочинный ножичек, швырнул ему их; злосчастный разрезал мыльно-кислый плод пополам, тщательно вытер ножик о пальцы, и благоговейно возвратил то и другое тяготеющей над ним грозе.

За кальяном, переходившим из рук в руки, он начал было рассказывать с натянутой улыбкой, заикаясь, о поиске какого-то мелкого воришки, с грошовыми сережками и сердоликовыми печатками в кармане, но поперхнулся, замялся и смолк, ибо не мог не заметить презрительной мины начальства, занятого более глубокими соображениями.. насчет его же «шкуры». [347]

— Чувствует хищные когти хищника и трепещет, заметил «хозяйн», прощаясь с градоправителем, который на этот раз приподнялся и, как был босиком, в пропотевшей ермолке, грязнейшей сорочке и коротких штанишках проводил нас до половины дворика... не без прозрачного намека мне касательно пишкеша.

__________________________________

XXXIX.

В деревне у принца фотографа.

В пятом часу пополудни, к нам неожиданно пожаловал, уже известный читателю, принц-фотограф, Хюсейн-Али-Мирза, в коротеньком, однобортном сардари, или, как иные произносят, чардари, расстегнутом сверху на столько, чтобы можно было щегольнуть отложными воротничками голландской сорочки, без галстука, в узких суконных брюках и башмаках, которые он, вопреки туземному обычаю, не снял у порога, — единственный при мне случай!

Конечно, «хозяйн» немедленно принял надлежащую мину и пошел и пошел... Его высочество тоже, развалившись на стуле и потирая свои выхоленные и о, аллах! неокрашенные в хну, руки сладостно ворковал и после приветствий «заговорил о фотографии. «Вы знакомы с этою профессией?» — обратился он ко мне.

— Да, и хотел было взять с собою аппарат, но меня уверили (и именно Глуховской), что правоверные не снимаются, считая за великий грех видеть изображение своего лица.

— Уверяю вас, что в одном Шахруде нашлось бы до 30 охотников сняться, а в Мешхеде еще больше!.. Приезжайте ко мне в деревню, продолжал его высочество, озираясь, проглотив стаканчик великолепной вишневки и подливая в чай рому: я покажу вам массу негативов своей работы и целые альбомы с портретами исключительно моих соотечественников.

— Много у вас негативов?

— Двенадцать. [348]

— Не верьте, ехидно шепнул «хозяйн»; любит сильно врать..

— А где покупали?

— В Тегеране у одного русского и еще у какого-то иностранца, который и умер там.

— В это время донесся к нам из текье рев актеров и плачевный гул женщин. Его высочество иронически улыбнулся, на что мой товарищ заметил: «цивилизованные персы называют благочестивых единоверцев своих святыми ослами».

Из дальнейшей беседы оказалось, что, кроме фотографии и лжи, наш гость страстно любит охотиться с собаками и ружьем за сернами и дикими козами, а на днях ждет от кого-то в подарок ястреба для охоты на перепелов и степных курочек; затем, он слывет за отличного хозяина в окрестностях, преплохо управляя имениями своего дяди, и мы, конечно, услышали бы много интересного по этой части, если бы не вошел — вот уж не в пору! губернаторский конюх, который, не осмеливаясь в присутствии его сесть, по обыкновению, на стул, скромно опустился на пол и промолчал все время, тщетно выжидая уловить что-либо из бессодержательного теперь разговора, для своего барина.

Спустя несколько минут, его высочество сорвался с места и с выразительною гримасой поспешил на площадку; я за ним, как бы в комнату к себе, гляжу, а он уже сидит

на корточках, в наклонном положении к отверстию, просверленному в выходящей на улицу стенке....

На экстренный случай для подобных господ, — пояснил мне «хозяйн», приказав Хюссейну подать ему воду для омовения, после чего высокий посетитель уехал, выразив надежду видеть нас у себя в деревне Мугун завтра же.

— Завтра едем к Хюссейну-Али-мирзе, — встретил я поспешившего к нам вечерком за утешением полициймейстера, которого как оказывается, уже изрядно продернул наиб.

— Бэли, бэли. Буду рапортовать об этом губернатору, ответил тот, заглушая вздох стаканчиком рому...

По мере oпopожнивaния бутылки улетучивалась и меланхолия его, а под конец он даже весело разболтался, сообщив, между прочим, что с последнею оказиею отправилась в Мешхед, с проституционною целью, одна тегеранская красавица.

— И я уже дал ей четыре томана за согласие остаться здесь и [349] познакомиться с вами, как вдруг мною овладел смертельный ужас....

__ Ну, ну? торопил заинтересованный «хозяйн».

— Говорю, давай деньги назад, — отдала, потом уехала...

__________________________________

На следующее утро мы отправились с нукером в дер. Мугун, что в шести верстах от Шахруда. За городскими садами открывался простор безжизненной долины, сплошь усеянной (занесенными весенними водами) камнями с гор; там и сям разбросаны полураз-валившиеся башенки, еще недавно служившие путнику ненадежною защитою против отважного туркменца, а теперь укрывающие, при случае, немногих пастухов, скромные стада которых пасутся вдали, — всего-то в двух местах...

До сороковых годов текущего столетия, туркмены из племени «текье» и особенно «гоклан», живущих в четырехдневном пути отсюда (следовательно, на три дня ближе первых), рыскали под самыми стенами Шахруда, захватывая в неволю оплошных обывателей. Чтобы избавиться от беспрерывных набегов последнего племени, Фехт-Али- Шах женился на дочери одного из родоначальников его, и впоследствии вверил управление Бастамскою областью сыну своему от нее, Исмаил-Мирзе, определив все доходы с этого бедного края на содержание отряда «ильджарей» или милиции для конвоирования богомольцев и торговых караванов. Конечно, такая мера повела бы к быстрому искоренению грабежей, если бы сам принц-правитель не стакнулся с хищниками, которые и делились с ним награбленным добром; в конце концов, покровитель разбоев был устранен от губернаторства и отправлен пленником в Тавриз. Затем, после похода Мухаммеда-Шаха на «гоклан» и ямудов, в 1836 г. они притихли, а в настоящее время пoгpaничныe гокланы ведут больше оседлую жизнь и о разбоях здесь нет и помину.

Так повествовал «хозяйн», выглядевший на щегольском палане во всю спину рысцой семенившего арендаторского осла почтенным патриархом, несмотря на свое пенсне, широкополую шляпу, зеленоватое пальто и коричневые шальвары, между тем как меня трясло на катере самым неприличным образом.

Но вот показалась деревня с редкими пятнами зелени садов в сторонке от нее, повстречались нам один за другим два ослика: [350] первый — нагружен огромною вязанкою колючек, обыкновенно заменяющих деревенщине в этой безлесной сторонке дрова; последний — представлял движущуюся массу соломы на четырех тоненьких нож-ках: так бедняжку завалили сжатою пшеницей, которая не вяжется здесь в снопы, а прямо складывается в скирды.

Пошли редкие посевы: пшеница уже сжата, ячмень — еще на корню или местами только что жнут его. Несколько подальше проведена оросительная канавка к маленькому, разбитому на квадратики, полю, вспахиваемому теперь двумя изможденными райями, с тряпицами на бритых головах, для посева на нем проса и позднего ячменя, поспевающего здесь к зиме; пара волов свободно тянули плуг, уподобляющийся исполинской железной лопате, к одной из плоских сторон которой прикреплена под острым углом деревянная стрелка с железным наконечником, забиравшим землю очень и очень мелко...

Начиная отсюда, потянулись по обе стороны дорожки серые глыбы и стены развалин деревни Мугун. Вымерло население его в последний голод, вымирает и теперь, как вымирает оно повсюду в Персии, и пустеют деревни, пустеют города! Гнет, нищета, болезни, голодухи и прочая горечь абсолютизма при формальной религии быстро подкашивают жизнь беспомощного народа, и пустеют деревни, пустеют города! Сильно щемит за сердце, глядя на эти следы недавней жизни, хоть и незавидная она!..

Проскакав минут с восемь извилистыми тропинками между руин, отделявших едва заметную, по своим приземистым мазанкам, деревушку от грозного с виду (а некогда — действительно надежного от туркменских нападений) барского жилья, с бойницами в полуразвалившихся высоких стенах, с башенками по углам, мы въехали в ворота его, не так-то скоро открывшиеся перед нами, и, спешившись, прошли узеньким, кривым коридором на обширный, вымощенный каменными плитами и местами заросший травою двор, с каменным водоемом посередине и разными зданиями по сторонам.

Вышедший слуга провел нас в средний домик левого фаса, сообщающийся, со стороны передней, с женскою половиной и состоящий всего из обширной, веселой, прохладной, но сильно пообветшалой гостиной с темным чуланчиком сбоку. Лицевою своею стенкой — из трех огромных подъемных дверей с разноцветными, на [351] половину побитыми, стеклами — она гляделась на двор с водоемом, а противоположною, тоже деревянною, мелкоклечатою, с низенькою дверью, выходила в замкнутый высокими стенами крошечный садик. Другие две стенки — алебастровые, на четверть снизу выкрашенные зеленою краскою и обведенные бордюром, с покрасневшею от времени позолотою, украшались несколькими фотографическими карточками, вклеенными в уродливые рамки своей работы, просто напросто глиной; в маленьких нишах, тоже окаймленных треснувшим, местами поломанным, тусклым бордюром, валялись священные книги и платяная щетка, две трехзамочные шкатулки ирбитской работы и два зеркальца: одно — складное, другое — крошечное, в золоченной рамке; в большой нише с полками, что над дверью чуланчика, где видны на столе два объектива и три больших альбома (европейской работы), покоились под толщей пыли сотни негативов и несколько шасси (Фотографический аппарат, для проявлений на альбуминной бумаге снятого изображения). На полу — хорассанский ковер; у садовой двери — широчайшая кровать с тюфяком и двумя цилиндрическими подушками; перед нею — простой стол, с тремя стульями вокруг, а против средней подъемной двери красовалась на тиковом лоскуте низенькая скамеечка с письменными принадлежностями. Потолок с своими алебастровыми украшениями местами пообвалился, обнажая глину и даже балки...

Вошел принц.

После обоюдно вялых приветствий, мы сели на кровать, он — на стул, и задумчиво заковырял в объемистом носу, внимательно рассматривая продукты сего непривлекательного занятия... ну, по крайней мере, минуты с три, — пока негр с ярославскою бородкою не внес двух блюд с огромными персиками и разными лакомствами, между которыми миндальные пряники и свежие вишни с стебельками, точно в сахарных футлярах, особенно рекомендовали принцесс в кондитерском искусстве. Вслед затем принцу подали кальян, нам плохенькие папиросы (покупаемые у «хозяйна» же), и разговор завязался об его коньке — фотографии.

Показывая негативы и альбомы с фотографиями своей работы, он охотно подарил мне карточку откормленного хоть на убой к столу африканского царька, что угощал Левингстона грудинкою [352] своего оруженосца, наследного принца с тупым выражением аппетита к чувственным наслаждениям, пробивающимися усиками и гладким подбородком, в тегеранке, выпускных воротничках с шалевым галстуком, и богато вышитом архалуке; карточку своего дядюшки (имениями которого управляет), с физиономией астраханского перса Шафеева, имеющего прибыть сюда в качестве моего переводчика; только у того ничего не видать на груди, а у бывшего бастамо-шах-рудского губернатора — медаль, три звезды, лента через плечо, русскиe аксельбанты и французские эполеты; группу, представляющую пышащего счастьем гилянского губернатора с пятью звездами на расстегнутом сардари, окруженного приближенными, с апатичными или лисьими физиономиями, в чалмах, тегеранках или высоких смушковых шапках и в разнообразных костюмах; наконец, карточку какого-то очень молодого и красивого принца, с вышитыми золотом грудью и воротником, с жирными эполетами, широкою лентою, конечно ужасною для врагов шашкою, но без всяких кавалерий...

— Какой же молодой генерал! заметил я.

— По протекции или за деньги — все достанете здесь!. Сертип, которого вы видели в Бастаме, только потому и генерал, что приходится родным братом бывшему астрабадскому губернатору; в свою очередь, он недавно пожаловал одного мальчишку в офицеры, всего-то за двести томанов... Конечно, подобные проделки не доходят до шаха, да и он руководствуется в этом отношении больше личным вкусом и капризом: так, еще недавно — назначил одного из своих камердинеров бригадным командиром за то только, что тот похож лицом на него, «Средоточие Mиpa»?!..

— Ну, а этот молодец служит?

Благодаря дядюшке, службы не несет, а по спискам числится майором.

— Попросите его уступить мне хоть одну из сих прелестных созданий, — указал я на фотографии родственных ему принцесс в домашнем костюме...

— Крепится.... Говорит, что некий англичанин предлагал ему десять червонцев за такую карточку и то не согласился!..

Однако ж, при дипломатической сноровке «хозяйна», мой ляпис оказался убедительнее английского золота; оставшись без этого материала, принц принужден был прекратить свое любимейшее занятие; я пообещал помочь его горю, и он скопирует для меня свою [353] непомерно-тучную двоюродную сестрицу, сидящую на маленьком канапе в позе осужденной, с голыми икрами, в туфлях поверх чулочков на подвязках и в зашпиленном у подбородка головном платке с кружевною оборкою, который, окаймляя одутловатое лицо ее, ниспадает на растопыренные, от множества широчайших и коротеньких, на подобие юбок танцовщиц, шальвар, коленки, с покоящимися на них кистями рук. У ног принцессы валяется платочек; это уж фантазия принца, показывавшего нам еще с дюжину подобных барынь, а напоследок дагеротип обнаженной красавицы уже европейского закала...

Слуга накрывает стол.

Было очень жарко и я облегчился до сорочки, конечно, с дозволения его высочества, который, в свою очередь, снял шапху и, поправив рукой европейскую прическу своих шелковистых черных волос с прелестным красноватым оттенком от хны, — сбросил с себя сардари и архалук и остался в одном туго перетянутом ремнем ситцевом коба, обнаруживая привязанную ремешком к правой руке повыше локтя медную бляху с надписью, прикрывавшую сумочку с какою-то молитвою, а к левой серебряный футлярчик вероятно, тоже с молитвою или талисманом, хотя «хозяйн» и говорит, что это «так себя для украшения». — Затем его высочество уселся за стол на стуле, мы остались на кровати, и слуга внес в одной миске приятно-прохладительное питье из кисло-солоноватого молока, в другой — кисленький шербет из сока местного винограда «фахри».

— Вон, в наружной нише под крышею бокового дома сложено не мало бутылей с таким же, но еще молодым соком, — кивнул мне «хозяйн» в сторону подъемных дверей, рекомендуя его высочеству несколько бутылок с водкой и вином, захваченных нами в пишкеш для него и теперь поданных все тем же доверенным слугою вместе с тремя толстыми, мягкими, вкусными лепешками.

За питиями последовал обильный, но однообразный обед из трех перемен плова с курицей (вареною, жареною и под подливкою, отдельно от щедро облитого шафраном рису) и четвертой — слоеного теста. Поставив блюда на стол, слуга немедленно удалялся, что было на руку его прожорливому высочеству, пившему молодцом, конечно, не без опаски поглядывая на подъемные двери...

На десерт подали огромные огурцы, до которых ни я, ни мой [354] товарищ не дотронулись, но тот, не спеша, разрезал их на четыре части и жевал с завидным наслаждением; их даже не убирали со стола, оставив перед нами вместе с предобеденными лакомствами, обеденным шербетом, льдом и водой...

— Может быть, после покушаете, пояснил его высочество, хлопая посоловевшими глазами за кальяном.

— А теперь бы соснуть, заметил я товарищу, тоже одолеваемому сном.

— Тут, на кровати и растянемся, зевнул он, переговорив с ним.

Тот, сильно пошатываясь, ушел к женам, пообещав прислать нам тонкое покрывало от безотвязных мух, и действительно прислал, но до того пропитанное женским потом, что мы предпочли укрыться платками. Жарища душит! Все же, хоть болезненно, да уснули наконец...

Когда я открыл глаза, товарищ, облитый потом, ужасно храпел, со свистом и дробью в носу; прирученная серна пугливо глядела на нас со двора, а доверенный слуга мыл и чистил кувшин в водоеме, в том самом водоеме, откуда нам подали воду в графине и откуда все пьют ее!,. Не прошло и минуты, как к тому же водоему подошел его высочество в белом аракчине (ермолке) и все в том же коба с талисманами, сел на корточки над ним и стал мыться, полоскать рот и — о, мерзость! — чистить нос и сморкаться в воду... которую, вслед за тем, налили в самовар для нас!..

К нам явился он, на этот раз, босиком и уже в круглой войлочной шапочке (кула-намади), какие носят здесь и горожане и сельчане, и после того, как мы умылись над тазом с двойным дном (из коих верхнее — решетчатое), повел нас в запущенный садик показать свою охотничью собаку, с тремя преласковыми щенками, но, видно, сюда никогда не проникал солнечный луч: — так разило едкою сыростью, и мы поспешили назад.

— Взглянуть бы на сельскохозяйственные орудия, заметил я товарищу.

Тот, переговорив с «образцовым хозяином на всю губернию», улыбнулся..

— Что?

— Под сотней предлогов уклоняется показать; видно, все [355] обстоит благополучно или ничего не имеется, кроме молотилки, которую и узрите сейчас.

Действительно, по распоряжению его высочества, двое слуг притащили к самым подъемным дверям зала нечто в роде саней, состоящее из двух поставленных на ребра и спереди скошенных толстых, широких досок, между коими вращаются при движении пропущенные в их дырья своими утонченными концами (удерживаемыми снаружи гайками или деревянными затычками) три двухаршинные бруска, с деревянными же спицами, а спереди возвышается сиденье для возницы, из двух дощечек с перекладинкой; в такую незамысловатую штуку впрягается лошадь, которая и таскает ее кругообразно по слою сжатой пшеницы или ячменя, причем зерно отделяется, солома измельчается, и под названием «саман» служит для корма скота. В некоторых местностях Персии вовсе не употребляют молотилок, а просто напросто колосья топчатся волами. ..

— Да не привьются ли тут усовершенствованные сельскохозяйственные орудия? спросил я товарища. Тот махнул рукой.

— Дороги!... Попробуйте-ка провезти их сюда: всяк будет любоваться ими, хвалит, а скажите цену — отвернутся да еще с иронией!.

Беседуя о произведениях здешней почвы, уже не представляющих для читателя интереса новизны, его высочество заметил, что наемным рабочим платят здесь за жнитво пшеницы или ячменя по пяти батманов того или другого, в день, что составляет 45 коп. Далее не представлялось надежды выжать из него что-либо интересное, и мы уже простились, как он предложил нам заглянуть в особняком стоящий по правую сторону двора высокий домик в одну комнату — парадную гостиную бывшего владельца этого богатого имения ни зачто, ни прочто разоренного местными властями, что и облегчило губернаторствовавшему тогда здесь дядюшке принца-фотографа благоприобресть его за ломаный грошь. Гостиная действительно роскошная: везде позолота, и между нею, на стенах, намалеваны лучшим художником какие-то грозные «Ирани» во весь рост, одни — в коронах, другие — с обнаженными головами, и все — с чудеснейшими чуть, не по пояс бородами; потолок покрыт ангелами в шальварах и голубями, смахивающими на куриц; подъемные [356] двери играли узорами из разноцветных стеклышек, больше поддельных, т. е. выкрашенных разными красками, и отовсюду несло запустением и душистыми травами, целыми ворохами сушившимися на полу, в прок для пищи и лекарств...

Проводив нас до самых ворот замка, его высочество приятельски простился, предварительно распорядившись положить для меня в хурджин к нукеру две бутылки виноградного соку.....Но когда я захотел дорогой напиться, они оказались пустыми, ибо беспечный наш «волонтер» и не заметил, как выскочили пробки и сок пролился ...

__________________________________

Текст воспроизведен по изданию: Очерки Персии. СПб. 1878

<<Вернуться назад

Главная страница  | Обратная связь
COPYRIGHT © 2008-2017  All Rights Reserved.