Сделать стартовой  |  Добавить в избранное  | Мобильная версия сайта |  RSS
 Обратная связь
DrevLit.Ru - ДревЛит - древние рукописи, манускрипты, документы и тексты
   
<<Вернуться назад

ФЕДОР КОРФ

ВОСПОМИНАНИЯ О ПЕРСИИ

ГЛАВА XII.

Вшествие шаха в Тегеран. — Нигаристан. — Портреты. — Обед у Гуссейн-Али-Хана. — Музыка. — Плясуны. — Рамазан. — Шахский дворец. — Павлиний трон. — Изречение Персидского Поэта о Надир-Шахе. — Зала магазин. — Комнаты Таджидоулет. — Развалины дома Грибоедова.

Мы оставили нового Шаха в Имам-Заде-Ибрагиме, верстах в четырнадцати от Тегерана, ожидающим благоприятного соединения планет, для вступления в столицу. Наконец наступило девятое Декабря.

В лагере была ужасная суматоха, чистка коней, оружия, продолжалась целую ночь. Ходьба, разговоры, шум, крики всех животных [198] бряцание цепей, не давали нам сомкнуть глаз ни на минуту. За несколько времени до восхождения солнца, залп, из нескольких зембуреков, возвестил правоверным, что тень Аллаха изволил сесть на лошадь. Забудьте все ваши Европейские понятия о Царском величии, о торжествах наших при въезде венценосцев в свои столицы; и послушайте как, Обладатель Империи Хосроев и Нуширванов вступал в свой первопрестольный город. Шествие двинулось в следующем порядке: в голове находился небольшой отряд кавалерии, разумеется, не регулярной, и верблюжья артиллepия; за ними следовали скороходы, отличающиеся своими шапками, похожими на шлемы, украшенные разноцветными перьями; пеглевани (бойцы), почти совершенно нагие, с огромными палицами в руках, ломались всячески, размахивая по воздуху своим тяжелым opyжиeм; канатные плясуны, в парчовых юбках, исполняли всевозможные кривлянья под звук самой жестокой музыки, какая только может терзать Европейское уxo; ферраши, «постельничие», по нашему жандармы, вооруженные предлинными палками, кричали во всю силу, давая знать, что Пади-Шах близко; за ними шло несколько пишхидметов: [199] у нас несправедливо переводить это слово, «каммер-юнкером», между тем как пишхидметы много если могут назваться каммердинерами; наконец мирохор (главный конюх), который нес богатый зинпуш, или покрывало для седла, вышитое по сукну золотом, серебром, разноцветными шелками, и усыпанное драгоценными каменьями. Но вот сам Шах! Наденьте синие очки, чтобы предохранить глаза свои от неминуемой слепоты. Утопая в море света, которым облит красивейший в мире гнедой жеребец, Мухаммед-Шах приказал явиться изумленным взорам правоверных. Сам он был просто в дорожном платье, но за то плеть в правой руке его, составленная из четырех ниток крупного жемчуга, прикрепленных к золотому кнутовищу, на котором за алмазами, изумрудами и яхонтами золото едва видно; но за то седло с чапраком и вся сбруя лошади, уж точно диво дивное. С правой и левой стороны, возле Его Величества, ехали Европейскиe Посланники с своей свитою. В некотором расстоянии позади Шаха, тянулась куча Прннцев дядей, братьев и племянников нового Повелителя, за ними несколько важнейших сановников и в заключение большой [200] отряд кавалерии с тремя красными знаменами. По бокам ехали Шахские гуламы, которые не позволяли народу тесниться близко к шествию и раздавали, вместе с милостынею от имени Шаха, удары плетью нищим и дервишам.

За один агач от города, верст за шесть или за семь, начались встречи. Прежде всего явились, по обеим сторонам дороги, представители городских кварталов, возле них лежали с связанными ногами верблюды, быки и овцы; с приближением Шаха, этим бедным животным отрезывали головы и повергали их к ногам Повелителя с возгласом Курбан! «жертва»! Дервиши сжигали в металлических чашах разные благовония, кропили дорогу и людей водою, и воспевали, довольно не складно, но за то громко, песнь Аллаху, препоручая Мугаммед-Шаха, небесной его милости. Появление этих дервишей производило на меня, странное впечатление: их беспорядочный костюм, растрепанные волосы, развевающиеся по ветру, дикий вопль, таинственность, которою все они себя окружают, все это сильно действует на воображение. Я видел тут одного вертящегося дервиша, пришлеца из дальних стран, и невольно [201] вспомнил «битву при Тивериаде», которую давали в Петербурге, и г. Дюра, исполнявшего роль подобного шута. Из уважения к истине, должно сказать, что г. Дюр имеет много расположения быть отличным вертящимся дервишем: нужно только поменьше грации в телодвижениях.

Представители купечества и вся городская знать выехали также навстречу Его Величеству: приближаясь к Шаху, они сходили с лошадей, и низко кланялись; потом по его знаку садились снова на коней и следовали за шествием. Городские музыканты, стояли с одной стороны дороги, и оглушали нас ужасным шумом длинных труб своих. Под самыми стенами города стояла под ружьем регулярная пехота и артиллерия. Шах проехал по рядам и благодарил солдат за труды, понесенные во время похода от Тебриза: солдаты, от роду не слыхавшие такого приветствия, отвечали с жаром, что они готовы головы свои положить за молодого Монарха. После того, проехав мимо городской стены, Шах отправился в загородный дворец Нигаристан (бельведер), лежащий возле самого Тегерана. Нигаристан принадлежит к числу летних жилищ Шаха, и достопримечателен [202] двумя залами: в одной, нарисованы на стенах портреты сыновей Фетх-Али-Шаха, а в другой, три стены заняты следующею живописью: на средней изображен Фетх-Али-Шах, в короне и в полной одежде Царской, сидящим на троне: вкруг него стоят несколько сыновей и важнейшие сановники государства; на других двух стенах является множество фигур в разных Азиатских костюмах и четыре или пять Европейцев: это посланники разных держав со свитами, бывшие при дворе покойного Шаха. В числе Европейцев находятся портреты Малькольма, сир Гор-Узлея и Мальера, который так забавно представил Персиян и самого Шаха в своих сочинениях. О сходстве лиц, разумеется, и говорить нечего: за то живопись удивительная. Все Европейцы в треугольных шляпах, в мундирах на подобие старинных Французских кафтанов и в красных чулках. Мольеру, за все обиды, искусный живописец отомстил жестоко: он дал ему такие кривые ноги как будто автора «Хаджи-Бабы» отколотили палками по пятам и он не может ходить. В этой-то зале поставлен был трон, и Мухаммед-Шах, украсив грудь и руки алмазами и жемчугом, а голову малою [203] короною, воссел на престол. По сторонам его находились посланники Русский и Английский с чиновниками Миссий; позади трона Министр Внутренних Дел, евнух Манучар-Хан, держал саблю Его Величества, а другой евнух, Хосров-Хан, щит. В самой комнате, кроме этих лиц не было никого: против окон, выходящих в сад, стояли, ближе всего около бассейна, Принцы крови, далее Каймакам, Визирь, старый знакомец наш Асифу’д-доулет, государственный Соломон, множество Мустоуфи, и прочих.

Когда все установились по местам, вышел из толпы один мулла и прокричал краткую молитву Аллаху за молодого повелителя; за ним явился придворный поэт и прочел предлинную оду в честь Мугаммед-Шаха, в которой уподоблял его солнцу и луне, звездам и Бог знает еще чему: к несчастью, я не могу приложить здесь перевода этой оды, потому что его не имею. После того, Шах, уставший от дороги и придавленный ужасною тяжестью лежащих на нем драгоценностей, не мог долее выдержать, и селям, «поклон», кончился. Все разбрелись по домам, и закурили кальяны. Благовонный дым Ширазского табаку, проходящего сквозь воду из длинного [204] гибкого чубука, заструился торжественно сквозь все государственные носы Ирана. Этот первый кейф в благополучное царствование Мугаммед-Шаха останется навсегда в памяти тех, кому в последствии не сняли с плеч головы. Хорошее дело кейф после такой церемонии, я испытал это на себе.

О первых днях пребывания моего в Тегеране не могу сказать ничего занимательного, потому что не видел ничего, кроме дома Английского Посланника, где были совокуплены, в виде счастливой смеси, Азиатский кейф и Великобританский comfort.

Спустя несколько дней был я приглашен с несколькими Европейцами обедать к одному из дядей Мугаммед-Шаха, Гуссейн-Али-Хану, Каджару. Обед назначен был в семь часов вечера. Время было зимнее, половина Декабря; хотя морозов не было, однако ж в семь часов уже смерклось и мы должны были взять с собой, несколько полицейских служителей с факелами, привязанными к шестам, для освещения улиц; сверх того были с нами наши люди с огромными фонарями. Проехавши таким образом, значительную часть города, мы прибыли наконец к дому Высокостепенного Гуссейн-Али-Хана. [205] Почтенный хозяин вышел к нам на встречу и ввел нас в комнаты, назначенные для нашего приема. В большой зале, устланной богатыми коврами, разрисованной золотом и яркими красками, накрыт был в стороне стол для нас, на Европейский лад, а посереди залы была постлана большая Кашемирская шаль, вместо скатерти, на ней стояли три огромные подсвечника с толстыми и кривыми сальными свечами, для Персиян. До начала первого действия, то есть, до внесения кальянов, хозяин старался угощать нас всякими разными комплиментами: это продолжалось не долго, потому, что расторопные кальанчи не замедлили явиться с своими орудиями. Всякий занялся курением, как важным делом, комплименты утихли, и мы увидели, что все в игре — дым, такой же как слава. По окончании этой великой церемонии, принесли нам несколько огромных блюд с разными сладостями довольно гадкими, потому что они состояли по большой части из смеси муки, бараньего сала и сахару. Но неприятный вкус с лихвою вознаграждался количеством. Это явление не долго нас задержало, за сладостями сунули нам снова кальяны; и снова все было — дым, как и комплименты хозяина. [206] Вслед за этим поднесли нам по маленькой чашке душистого Мокского кофе, без сахару; за тем опять пошло курение кальянов и скверный чай, подслащенный до степени сиропа. Этим кончилось введение к обеду: последовал не большой антракт, после которого началась еда, основательная, глубокая, а в чем оная заключалась, о том следуют, пункты.

Навьюченные как верблюды вошли слуги, неся на плечах множество хлеба, плоского подобно блинам, и роздали каждому порцию, которою можно было бы прокормить человека в течении целой недели. Первое блюдо состояло из бараньего сыру, луку, редис, благовонных трав, и такт далее. После того явились разного рода яичницы; бозбаши, супы; фисинджан, соусы кисло-сладкие из мяса с миндалем, изюмом и прочая: кебаб, жареное мясо; пилавы с мясом, изюмом, шафраном и миндалем. В заключение предстали огромные, жареные целиком на вертеле, — бараны с головой и ногами, что имеет вид не весьма аппетитный по необыкновенному сходству сжареного таким образом барана с убитой кошкой. За нашим Европейским столом начал я девяносто девять блюд: не знаю символическое ли это число, как девяносто [207] девять имен Аллаха, только из этого можно заключить, в каком количестве и разнообразии всякая вещь была подаваема. В вине и шербетах не было недостатка и правоверные, несмотря на заповеди пророка, пречасто пили, по ошибке, вместо шербета, вино, под нашею кафирскою фирмою и сваливая весь грех на неверных.

По окончании обеда и установленного умовения, явились в комнату музыканты и плясуны. Инструменты, увеселявшие наш слух были зурна, род скрипки о трех струнах; нечто на подобие жидовского цимбала, и всех возможных величин барабаны и литавры. В числе музыкантов находился один известный певчий, Мулла Керим, фаворит покойного Фетх-Али-Шаха: подпивши порядком, он забавлял общество веселыми песнями, похожими на некоторые наши национальные; они составлены из фраз, которые, каждая сама по себе означает что-нибудь, но все вместе не имеют никакой связи и не представляют общего смысла.

Наконец, хозяин вздумал позабавить нас танцами. Эта идея была не самая счастливая, потому что Персидские танцы, вместо того чтобы увеселять, наводят тоску. Пантомима, составляющая главную часть [208] танцев, лишена всякой грации и не имеет даже того дикого характера, который прельщает иногда нас в увеселениях народов необразованных. Мне, эти танцы показались унизительными для человечества. По окончании плясок все присутствующие дали актерам по нескольку червонцев, и затем общество разошлось в полночь. Из этого можно заключить, что обед, со всеми принадлежностями, продолжался битых пять часов.

На другой день, выстрел из пушки, при захождении солнца, возвестил, что настает постный месяц, рамазан. Мимоходом для тех, которым не известны в подробности обряды Магометанской веры, скажу, что в течение этого поста ни один правоверный не смеет днем ни пить, ни есть, ни даже курить: Утомление голоду и жажды дозволено, после заката солнца, и эта блаженная минута возвещается в больших городах пушечным, а в местечках и деревнях ружейным выстрелом или иным звуком. Персияне строго держат этот пост, и многие, для облегчения себя, в набожной воздержности, спят почти целый день, просыпаясь только для установленных пяти намазов, или молитв. В продолжение всего поста, они, как можно менее, занимаются мирскими [209] суетностями, и потому этот месяц совершенно потерян для дел всякого рода.

Люди, незнакомые с изящными искусствами, не могут усмотреть ничего живописного в зданиях Азиатцев: надобно глубоко чувствовать и хорошо знать архитектуру, чтобы открыть особенного рода красоты в этих дворцах и храмах, которые, простым наблюдателям, ограничивающим свои понятия формами, принятыми на их родине, кажутся порождениями крайнего безвкусия. В этом отношении, стоит посмотреть на Шахский дворец: здесь можно изучать утонченности Азиатского искусства, доведенного до высшей степени совершенства для посвященных, уродливости для тех, которые его не постигают. Но в том нет сомнения, что Азиатцы, особенно Персияне, не умеют обделывать внутренности своих зданий, с одинаковым изяществом по всем частям и не чувствуют дисгармонии между роскошью одного угла и сором другого. Смесь богатства с нищенством поражает глаз, иепривыкший к подобным вариациям. Так например, зала, в которой находится знаменитый павлиний трон, тахтитаус: этот трон, как говорят, вывезен Надир-Шахом из Индии, в один [210] из его походов; он весь обит листовым золотом и испещрен алмазами, изумрудами и яхонтами, до того, что ему не могут определить цены; ковры в этой зале великолепные, покрытые сверх того по бокам богатыми шалями: но взгляните на двери, — они едва держатся на петлях; посмотрите на лестницу, ведущую в эту залу, — она крива и приходит в разрушение. При виде этого павлиньего трона, которым Персияне хвастают, как дивом, как славным памятником завоеваний Надир-Шаха, наш спутник, разговорился о великих достоинствах сего Государя и, в подкрепление своих слов, привел стихи одного Персидского поэта, которые в Русском переводе представляются почти так:

«Кривая сабля Надира есть залог победы. Когда лицо его разгорается от негодования, каким огнем зажигает он солнце! Когда любовь разцвечает его щеки то утренняя заря блещет сильнее»!

Вот восточная поэзия, вот сравнения достойные сынов земли Солнца.

Одна из дворцовых зал имеет, престранную мебель: весь ее пол уставлен фарфоровыми и стеклянными вещами, которые были подарены Европейцами; чайники, чашки, [211] карафииы, умывальники, стаканы, рюмки, блюда, молочники, кофейники, соусники, стоят на полу в беспорядке.; оставлены только пустые места для прохода и небольшая площадка, где Фетх-Али-Шах садился при приеме гостей. Летняя столовая очень хитро придумана: к потолку прикреплено огромное опахало, сшитое из полотна, и которое приводится в движение двумя служителями, посредством веревки; происходящий от этого ветер освежает комнату.

Отделение дворца, которое было занимаемо Таджидоулетшей, первою женою Фетх-Али-Шаха, считается в Тегеране красивейшим произведением в мире. Оно действительно весьма не дурно.

Из дворца поехал я по кривым и грязным улицам к месту, где был некогда дом несчастного Грибоедова. Развалины этого дома еще существуют; видны остатки комнат и бани; кровавое происшествие рисуется перед глазами: сорок пять человек пали жертвами варварского изуверства; они дрались как львы, и погибли вместе. Их горестная участь конечно заставит содрогнуться всякого Русского, который посетит это место. [212]

Мир праху вашему, доблестные представители Русской чести! Но не станем растравлять раны печальными воспоминаниями, и обратимся в другую сторону, где жизнь кипит, где все суетится и хлопочет. [213]

ГЛАВА XIII.

Базары. — Сказочники. — Улицы Тегерана. — Водопроводы. — Караван-сарай. — Чалвадары. — Цитадель. — Нищие.

Тегеранские базары выстроены в виде длинных, крытых коридоров, освещенных сверху. Внутри этих коридоров, по обеим сторонам, находятся в углублениях лавки; купцы, и ремесленники, спокойно сидя в них, занимаются каждый своим делом: кто кует подковы, кто точит сабли, кто шьет туфли, кто точит из дерева кальянные чубуки, кто печет хлеб, кто варит [214] пилавы. Базар есть вместе и фабрика и рынок. Самый занимательный из всех базаров — тот, где стряпают кушанье; там главная суета. Правоверный, желающий утолить голод, подходит к лавке, спрашивает что ему угодно, и, получив, садится тут же на пятки и кушает, нимало не заботясь о том, что прохожие задевают его и могут иногда хорошим толчком вышибить порцию рису или кусок мяса из рта на землю, или на платье. Случается, что в двух шагах от обедающего, с одной стороны, цирюльник бреет голову какому-нибудь Хаджи Мешгеди или Кербелаи,, а с другой, открывают больному кровь. Все это делается публично. Сверх того базар есть сборное место для любопытных и для болтунов; там пересказываются городские новости; у кого есть что-нибудь на душе, или язык просится на работу, тот бежит на базар, собирает около себя толпу зевак, и, излагает им со всевозможными подробностями то, что знает и чего не знает. Вообще должно заметить, что Персияне большие охотники слушать всякие росказни. Я видел в Тегеране, на небольшой площадке перед базаром; человека, сидящего на земле; возле него лежал козел, а вокруг [215] теснилось множество бородатой публики; он за деньги рассказывал ей разные странные истории. Хотите ли понимать «Тысячу и одну ночь?» Послушайте этих сказочников: хитрость их как и Шехеразады, состоит в том, чтобы сделать свои повествования как можно длиннее, для того чтобы, не окончив рассказа в один день, завлечь к себе публику и на следующий. Козел тут присутствует естественно из шарлатанства; сказка подле козла, осужденного, не известно за что, представляет на земле черта, непременно должна быть занимательна. Но не один козел придавал ей оригинальность. В нескольких шагах оттуда, был воткнут в землю высокой шест, а на этом шесте торчала отрубленная человечья голова; у подножия шеста валялось туловище той самой головы, они принадлежали одному Мусульманину, провинившемуся в краже и казненному на этом месте три дня тому назад.

Улицы Тегерана, с построения этого города, не были еще ни разу выметены; никто до сих пор не чувствовал в этом необходимости, и желающие, могут изучать на них анатомию всех животных. Бренные остатки верблюдов, ослов, лошаков, лошадей, собак, [216] кошек, валяются на улицах, пока голодная собака не съест их тела, а время не истребит и самых костей. Климат Тегерана потворствует этой непростительной небрежности: в другом месте, от такой нечистоты, вымерла бы половина населения; здесь, сухость воздуха так сильна, что тела, не подвергаясь тлению, по большой части высыхают. Вообще должно сказать, что выбор места для построения Тегерана был не самый счастливый. Окруженный со всех сторон, более или менее близкими, горами и покатостями, город лежит совершенно в яме, так что отъехав от него, в какую угодно сторону, верст на пять, или на шесть, вы находитесь наравне с вершинами растущих в нем дерев. От этого легкие, освежающие воздух, ветерки не касаются города, а сильные ураганы гостят в нем долго. Два ручейка, стремящиеся из близ лежащих гор, имеют тяжкую обязанность, напоить весь Тегеран и его окрестности, за то горожане и умеют дорожить бесценными их струями. От этих ручейков проведены подземные трубы почти во все улицы Тегерана, а из этих труб, другие, боковые трубы, ведущие в бассейны устроенные в домах. Таким образом вода по очереди посещает всех, и [217] каждый хозяин должен запасаться ею на неделю, или дней на пять. В летнюю пору, бедность воды ощутительна, в особенности тем, что вода, простоявшая в бассейне дней 6 или 7, издает неприятные и нездоровые испарения, которые можно причислить к числу причин, пораждающих бесчисленное множество болезней, свирепствующих в Тегеране во время жаров.

В Тегеране считается как говорят, — с точностью почти ничего невозможно здесь определить, — девятнадцать караван-сараев, которые служат пристанищем для купцов и для челвадаров, то есть извощиков, перевозящих тяжести. Эти чалвадары составляют касту, совершенно отдельную от остального народонаселения. Честность, есть главная черта их характера. Одежда их также не похожа на общепринятую в Персии; вместо чухи на них висит какой-то балахон, с тремя вырезанными дырами; в две из них просовываются руки, а в одну голова, которая, вместо обыкновенной бараньей шапки, бывает украшена колпаком из беловатого войлока. Они имеют свой цеховой язык, так, что иногда нельзя понять об чем они говорят. Лошаки, на которых они перевозят тяжести, до того [218] сживаются с ними, что понимают совершенно их желания, без кнутового комментария. Мне случалось слышать и видеть, как чалвадар, когда лошак от лени, или по другой причине начнет отставать, читает ему мораль: «не стыдно ли тебе? Я кормлю тебя ячменем и саманом, я чищу тебя, а ты срамишь меня: иной подумает, что тебе с неделю ничего есть не давали. Ну-ка, душа моя, мое ты чрево, мой дедушка, лошак, соберись с силами»! И лошак действительно, как бы усовещенный его словами, прибавляет шагу.

К числу замечательных зданий в Тегеране принадлежит Шахская мечеть, у которой вызолочен небольшой купол: все уста в Персии кричат про это диво и удивляются щедрости Фетх-Али-Шаха, который украсил Тегеран блестящею точкою. Впрочем, щедрость его не была чрезмерна: на позолоту этого маленького купола верно употреблено не много червонцев; но от скряги и то удивительно. За исключением этой мечети, все прочие Мусульманские храмы, которых считается тридцатъ пять, и две Армянские церкви, представляют мало примечательного, даже в отношении к восточной архитектуре. [219]

Город разделен на кварталы, и каждый квартал имеет свое название, как то: Армянский, Шимрунский, Шах-Абдул-Азимский и так далее. Кроме этих кварталов есть еще отдельная часть города, арк, или цитадель, где находятся дворец Шаха, несколько мечетей, казармы сарбазов и дома важнейших придворных. Цитадель несколько почище остальных частей Тегерана: она обнесена каменною стеною, на которой местами стоят пушки, у ворот есть караул; на ночь ворота запираются, и тогда уже можно пройти сквозь них не иначе как с полицейским проводником, или с запискою от полиции. В ночное время, так как улицы не освещаются, ни один порядочный человек не выкажет, в такую пору, носа за ворота без фонаря, потому что в противном случае легко можно, благодаря ямам и дырам в мостовой, заплатить ушибом дань Персидской бдительности о порядке и чистоте. Однако воров опасаться нечего, потому что ночной грабеж на улицах, если не вовсе там не известен, по крайней мере очень редок: я не помню, чтобы в пребывание мое в Персии слышал я о чем-нибудь в этом роде. Вот важное преимущество перед большими, хорошо освещенными [220] городами нашей просвещенной Европы. В Персии ходите по городам, в толпе народа, где вам угодно, и набейте боковые и задние карманы вашего платья чем угодно, — все останется цело. Френгистан не может кажется похвалиться такою примерною честностью. В течение дня улицы Тегерана наполнены нищими всех Азиатских наций и во всех возможных нарядах. Большие города везде страждут от нашествия оборванных представителей бедности или лени, но нигде этот несчастный класс не является в таком жалком и отвратительном виде, как в столице Персии. Нет сомнения, что это происходит сколько от совершенного недостатка попечения об увечных и неимущих со стороны правительства, сколько и от малочисленности работ, которыми чернь могла бы быть занята. Чем занять чернь? Чем дать ей средства к пропитанию, если она не может жить, по каким бы-то ни было причинам, обрабатыванием земли? На это в Европе есть города, где беспрестанно строят множество, не только частных домов, но и общественных зданий; есть нужда в устройстве дорог, есть дороги требующие беспрестанно рук к поддержанию их; есть каналы, которые нужно чистить, или [221] даже прорывать вновь; есть множество фабрик, заводов; есть железные дороги, есть наконец извозчики, барочники, есть все, а в Персии нет ничего. На построение дома в Тебризе или Тегеране требуется рабочих в десять раз менее, нежели в Петербурге, Париже, Лондоне, или в другой столице Европы. Но беда, если в Лондоне будут строить дома, мостить улицы и делать шоссе по дорогам, посредством машин. Тогда Англия превзойдет Персию числом нищих. Из этого можно вывести довольно справедливое заключение, что недостаток в просвещении, и чрезмерное его усиление, при известных условиях, порождают одинаковые бедствия. Персия и Англия, две умственные противоположности, равно наполнены нищими.

Впрочем, бедность народа в Персии проистекает также от многих других причин: бесплодность почвы, недостаток в судоходных реках, трудность торговых сообщений, самый даже климат, столь благоприятный для ленивца, — все это сильно препятствует развитию народной деятельности. Прибавьте еще к тому образ правления, предоставляющий все выгоды тем, которые и без того уже ими пользуются, по званию своему или по богатству, где собственность слабого не [222] ограждена ничем, где всякий правитель области — полный хозяин и распорядитель частного имущества и не дает никому отчета в своих действиях. Область у него на откупу, и когда приходит время платежа арендных денег Шаху, он набирает капиталы от встречного и поперечного; кошельки беззащитных, волею или неволею, раскрываются перед его жадностью, и бывают опустошаемы самым безжалостным образом. Тот даже, кто вчера был богат, сегодня идет по миру с сумою, а его люди часто умирают с голоду под стенами замка правителя. Я как теперь вижу перед собою бедного негра, полунагого, валяющегося на улице, ведущей от Доулетских ворот к Шахскому дворцу. Одно воспоминание, о виде этого голодного бедняка, заставляет меня содрогаться.

Это еще не все. Посмотрите на бесчисленное множество Ханов, разоренных непомерными поборами начальников областей и их помощников, которые приезжают в Тегеран умирать с голоду у ворот Шахского дворца, где они ожидали найти защиты от притеснений жадных Сатрапов и куда голос их не долетает, заглушаемый неумолимой толпою придворных. Да и как этому [223] быть иначе? Принцы правители, обремененные по большой части огромными семействами, и привыкшие к роскоши Шахского двора, при котором они воспитаны, тратят гораздо более денег, нежели сколько позволяют их средства. Откуда же взять остальное? — Разумеется с их помощников. А тем откуда? — С Ханов. А тем? — С Бегов. А тем? — С народа. — Вот вам и нищие. Расчет верен, короток и прост. [224]

ГЛАВА XlV.

Окрестности Тегерана. — Касри-Каджар. — Шимрун. — Рей. — Лялезар. — Шах-Абдул-Азим. — Приезд Мазандеранского Принца. — Зелли-Султан. — Визирь его. — Холодные ванны. — Коронование Шаха. — Пожалование мне ордена Льва и Солнца. — Опять Каймакам.

В числе окрестностей Тегерана есть места довольно примечательные.

Касри-Каджар, «Замок Каджаров», загородный дворец, находящийся в семи или восьми верстах от города, имеет очень живописное положение. Он выстроен на покатости горы уступами, подъезжая к нему, [225] думаешь видеть дом в три этажа, тогда как на деле каждый из этих этажей стоит на земле независимо от двух других. Впереди дворца, раскинут большой сад, один из лучших в Персии: в нем много воды и красивых беседок; особенно хороши высокие ивы; их ветви падают длинными кистями в таких поэтических формах, их зелень так прозрачна, что трудно вообразить себе что-нибудь красивее. Поэт непременно уподобил бы их шелковым кудрям прелестной девы. О комнатах Касри-Каджара нечего упоминать: они приходят в разрушение наравне с большею частью публичных зданий в Персии.

Проехав за этим дворцом верст девять, по направлению к северу, вы вступаете в ряд цветущих селений, разбросанных по горам: это Шимрун. Зелень, которой в Персии не видно в поле ни клочка, окружает вас со всех сторон; глаза отдыхают; нагорный воздух освежает грудь, аромат цветущих фруктовых деревьев ласкает обоняние, так, что приехав в Шимрун из душного, грязного Тегерана, можно подумать, что здесь начинается уже рай Мугаммедов. Шимрун прелестное место; и если вам и [226] вздумается посетить его, прикажите свезти себя прямо к молельне, построенной на могиле Имам-Заде-Салега. Природа украсила его гробницу чудесным чинаром, о котором вся Персия упоминает с почтением, и которому нельзя не отдать справедливости! не говоря уж о его высоте и огромных, раскидистых ветвях, под которыми можно было бы поместит несколько домов, он имеет в окружности, около корня, — тридцать шесть аршин! После этих слов я имел бы право поставить тридцать шесть восклицательных знаков, но удовольствуюсь одним.

По другую сторону Тегерана, в восьми верстах к юго-востоку от стен его, лежат развалины знаменитого города Рея. То, что рассказывают о прежней его огромности, довольно похоже на басню; однако, нет сомнения, что Рей был один из величайших городов в Азии. Персидская география, из которой Шарден заимствовал свои сведения, говорит, что — «Рей был разделен на 96 кварталов, в каждом квартале было 46 улиц, в каждой улице 400 домов и 10 мечетей: сверх того в городе находилось 6400 улиц, 1,600 бань, 15,000 минаретов, 12,000 мельниц, 1,700 каналов и 13,000 караван-сараев». [227] Шарден прибавляет, что не смеет выставить числа домов во всем городе, потому что не может думать, чтобы там была и половина этого числа людей. В самом деле, по этому расчету, выходило бы одних домов 1,706,400. Как бы то ни было, развалины Рея разбросаны на огромном протяжении, но мало сохранилось из них в таком виде, который бы мог дать понятие о прежнем великолепии города. Одна только двадцати-четырехугольная башня довольно цела; и нельзя придумать, к чему она служила, потому что в ней, сверху до низу, нет ни одного окна. В одну из прилежащих к городу скал вделан огромный камень: на нем были некогда высечены барельефы, которым приписывали глубокую древность. Теперь этих барельефов нет, место их заменило другое изображение. Покойный Фетх-Али-Шах, прогуливаясь однажды по развалинам Рея и увидев этот камень, возымел богатую мысль, стереть древние барельефы, и вырезать, на место их, себя, сидящего на коне, в одолжение антиквариям, путешествующим по Персии.

Говоря об окрестностях Тегерана, нельзя не упомянуть о прекрасном саде, [228] лежащем возле самых стен города. Его называют Лялезар. В нем нет ничего кроме роз, но за то роз всех возможных видов, величин и цветов. Когда эти «любовницы соловьев», в полном цвете, ни глазу, ни обонянию не остается ничего желать.

Деревня Шах-Абдуль-Азим и другие селения, находящиеся подле Тегерана, имеют вид весьма прозаический и не представляют ничего такого, на чем бы взор или внимание могли остановиться.

Но пора воротиться в Тегеран. Нас призывают туда важные политические происшествия. Мы оставили нового Шаха отдыхающим от трудов путешествия и церемониала. Отдых его был не из самых покойных, и среди самого сна, тревожила обладателя столицы, непокорность обладателей Мазандерана и Шираза, из которых каждый называл себя также Шахом и законным наследником Иранского престола. Мульк-Ара, Шах Мазандеранский, не заставил однако ж себя долго ждать: он рассудил, что силы его не могут противостоять силам Мугаммед-Шаха, и решился, в избежании, совершенно ни к чему не ведущего кровопролития, лишних издержек и неминуемой погибели, в случае почти [229] верной неудачи, преклонить колено пред сыном Аббас-Мирзы, своим племянником. Мульк-Ара, отказался от своих тщеславных замыслов, явился в Тегеран с низким поклоном Его Величеству. Само собою разумеется, что он притворился невинным и ничего не знающим. Не упоминая ни слова о прошедшем, он называл себя почтительнейшим рабом «Царя Царей» и Мугаммед-Шах притворился будто верит словам его. Говорили, что, для вящего убеждения, Мульк-Ара представил Шаху множество богатых подарков.

Зелли-Султан, сверженный Шах Тегеранский, и его Визирь, сидели между тем под арестом. Каймакам, Мирза-Абуль-Касим, не потерял даром этого времени. Как никто не знал настоящего содержания Шахской казны, то Каймакам допрашивал Визиря Зелли-Султана, не поделился ли он с своим господином деньгами Фетх-Али-Шаха, и куда они спрятали поживу. Старый Визирь клялся вовсю мочь; что была взята безделица и роздана разным лицам. — «А кому именно»? — Такому-то, и такому-то. — «Хорошо». — Всех их потребовали на лицо и пригласили выплатить обратно суммы, полученные от временного Шаха. [230] Иные отдали без хлопот, других принудили, дело казалось конченным; но старая лисица Каймакам будучи сам одарен коварным характером, не верил, чтобы Визирь показал всю правду. Ни какие клятвы не могли убедить его, и он прибегнул еще к пытке. Во время Декабрьских и Январских ночей, когда мороз в Тегеране доходит до девяти и более градусов, он выводил бедного Визиря нагого на двор и поливал его водою, как в «Ледяном доме», чтобы добиться желанного признания. Результат водяного допроса мне не известен.

Между тем, как эти мучительные сцены происходили перед тюрьмою Зелли-Султана, настало время коронования Myгаммед-Шаха. Несколько раз назначали и отменяли день этого обряда. Наконец, Зелли-Султан, сидя под строгим арестом, с дозволением только пользоваться свежим воздухом внутри двора, обнесенного со всех сторон высокими стенами, узнал, что его племянник будет короноваться девятнадцатого Января. Тюремный воздух посбил у него спеси; он забыл шестинедельное свое княжение, всю свою ненависть к сопернику, и из гордого честолюбца явился вдруг низким льстецом. Он просил у [231] Мугаммед-Шаха, как милости, как счастья, дозволения присутствовать, в числе прочих, при коронации. Шах крайне удивился просьбе Зелли-Султана: он не мог понять, какое удовольствие находит этот человек в своем посрамлении. Однако позволение было ему дано.

Коронование Шаха происходило в большем дворце, в огромной тронной зале, с такими же обрядами, как и поклон в Нигаристане, но с тою разницею, что публика была многочисленнее. Во все время палили из пушек и Зелли-Султан присутствовал, еn amateur, при возложении на врага венца, сорванного с его головы. Самая жалкая фигура во всем собрании; он стоял преспокойно, не примечая даже презрения к себе всех присутствовавших; лицо его не выражало ничего кроме совершенной преданности к тому, кто сидел на его троне.

Коронование Мугаммед-Шаха ознаменовано было некоторыми милостями: раздачею халатов, сабель, орденов Льва и Солнца, назначениями в почетные должности и так далее. В числе прочих и я удостоился милости Шаха: мне пожалован орден Льва и Солнца второй степени и подарена Кашмирская шаль. Фирман, который я получил от Его [232] Величества при пожаловании ордена, слишком любопытен, слишком оригинален в глазах Европейцев, чтобы мне не поделиться им с моими читателями. Вот перевод Фирмана:

«Во имя Всевышнего.

«Высочайше повелено: связи дружбы и согласия соединяют ныне две великие державы Иран и Россию, столь прочными узами, что взаимные подданные их, отличающиеся поступками своими, должны быть целью благоволения их венценосных Повелителей. Посему, взирая на то, что высокостепенный, возвышенноместный, владетель храбрости и ума, предводитель Христианских сановников, Капитан Барун Курф, движимый чувствами дружбы, существующей между помянутыми государствами, находился возле победоносного стремени Нашего Величества во время проезда нашего из Тебриза в Тегеран и многочисленными трудами и услугами своими, успел обратить на себя внимание наше, мы пожаловали ему знаки ордена Льва и Солнца 2-й степени, дабы украсить ими Достоинство особы его и сделать его предметом уважения и почестей со стороны сановников обеих держав.

«Да введут сей высочайший Фирман Гг. секретари наши в государственные журналы [233] и да считают акт сей подлинным. Дан в Тегеране месяца Зилькеаде 1250 года».

В начале Фирмана приложена печать Шаха, с следующею, скромною надписью:

«Хвала края и веры, краса века и образец добродетелей, Мугаммед-Шах, Герой, властелин венца и перстня Царского».

Фирман, на полях и между строчками, украшен разноцветными арабесками, и позолотою. На обороте находятся подписи и печати Визиря и нескольких Мустоуфи.

Что касается до всех похвал моей особе, то надеюсь, что читатель не примет их за чистую монету со стороны Персидского правительства,, и не сочтет помещение здесь этого Фирмана, хвастовством с моей стороны, а будет его читать просто как образчик восточной фразеологии, не означающей ровно ничего, кроме умения писать высокопарные бессмыслицы. Так понимаю я дело.

Вообще скучно говорить о самом себе, и, кроме собственной скуки, к этому чувству примешивается у меня всегда опасение навести ее и на других. По этой причине прошу, раз навсегда, извинить меня, если я, увлекаемый предметом и играя в нем какую-нибудь роль, помещу себя для пояснения дела. В то время [234] как Шах раздавал таким образом милости окружавшим его, он не мог в душе быть совершенно спокоен, прочно ли было его правление?

Оставался еще один не решенный вопрос: что скажет Шираз, богатейшая и одна из самых цветущих провинций Персии? Что скажут его правители Гуссейн-Али-Мирза и Гассан-Али-Мирза сыновья Фетх-Али-Шаха? Оттуда не было утешительных известий: беспорядки между Тегераном, Испаганом и Ширазом по прежнему продолжались; Бахтиары и Шахсевены по прежнему грабили путешественников и караваны. Все письменные и словесные увещания, посылаемые от Мугаммед-Шаха к правителям Шираза, не вели ни к чему: надобно было приступить к средствам более действительным, послать войско и силою принудить к повиновению. Кому препоручить командование над действующею apмиею? Разумеется Сир Henry Bethune'y. Сир Henry облекается в свой воинственный наряд, надевает свои огромные ботфорты с золотыми шпорами, свои кирасирские перчатки, свою шляпу, с разноцветными перьями, садится на свою лошадь и ведет свое непобедимое воинство к славе. На случай успеха [235] отправлен вместе с армиею евнух, Манучар-Хан, которому поручено, по низложении Принцев Гуссейна и Гассана, вступить в управление Ширазской провинцией. Гуссейна не очень боялись: он слыл человеком пустым и бесхарактерным; но Гассан был сильный и опасный противник.

Между тем Каймакам управлял самовластно Персией и ее Шахом, и доверие, которым он пользовался у Монарха, могло сравниться только с ненавистью и отвращением, которые чувствовал к нему народ. Сын его был верховным Визирем и служил ему безмолвным орудием во всех его затеях. Каймакам считался умнейшим человеком в Персии: слава эта была без сомнения заслужена, но его безнравственность не позволяла ему употребить своего ума, ни к частному добру, ни к пользе государства. Он был свиреп в душе. Когда он находился при покойном Аббас-Мирзе, раз как-то захватили, не помню при каком случае, в плен тысячу Туркменцев. Тремстам из них приказано выколоть глаза. Каймакам не удовольствовался этою жестокостью; он велел принести себе вынутые глаза и сам палочкой считал, все ли они тут налицо. «Ну идет [236] ли ему заниматься такими пустяками»! воскликнул мой приятель Мирза, который рассказывал мне это происшествие: «это дело феррашей»! Однако, при покойном Шахе не давали ему столько воли: теперь власть его с каждым днем усиливалась, и он был не слугою, но настоящим покровителем своего Монарха. Многие подозревали, и не без основания, что он замышляет свергнуть династию Фетх-Али-Шаха и сесть на его престол.

Вольности, которые Каймакам принимал с своим Государем, почти непостижимы в таком деспотическом правлении, каково Персидское. Молодой Шах, подал какому-то нищему два червонца и в тот же день дал что-то садовнику Лялезара за цветы, которые тот ему поднес. Каймакам ужасно рассердился за такую щедрость; он говорил, что Шах много тратит, и на другой день вычел у Его Величества эти деньги, из тех, которые назначены были для его обеда. Шах не смел сказать ни слова. Этого мало. Супруга Шаха жила еще в Тебризе. Ему захотелось послать жене в подарок тысячу червонных, Каймакам не соглашался. Шах, не имея при себе много карманных денег написал тайно ракам (повеление) к Беглербегу [237] Тебризскому, чтобы он выдал эти деньги. Как большая печать хранилась у Визиря, Каймакамова сына, то Шах не посмел спросить ее и приложил к ракаму маленькую печать, которую он употреблял, будучи наследником Престола. Каймакам, у которого везде есть глаза и уши, узнал это, и написал тотчас в Тебриз к Беглербегу, чтобы тот не забывал, что из казны он не может взять ни одного карапуля без ракама с большой Шахской печатью, и что если он преступитъ это правило, ему придется плохо. Повеление Шаха осталось без действия. Самовластный обладатель жизни и имущества всех Иранцев, проглотил и эту обиду! — Вот еще одна черта показывающая в каком повиновении Каймакам держал Мугаммед-Шаха, и вместе с тем как это было известно. Вскоре после смерти Фетх-Али-Шаха, когда Мугаммед готовился идти в Тегеран, один из его феррашей сидя на крыльце одной залы и не подозревая в ней присутствия своего Повелителя, играл с кошкой которая рвалась из рук его в залу. — Куда ты хочешь идти глупое животное, говорил ферраш, если голодна так незачем тебе идти к Шаху, у него ничего нет, ступай к Каймакаму, от него вернее сыта будешь. Шах [238] жаловался на это Каймакаму, который, однако, не счел за нужное дать дальнейшего хода делу. [239]

ГЛАВА XV.

Мирза-Али. — Лечение кашля опиумом. — Медицина в Персии. — Доктор-пивовар. — Визит Мелек-Касиму-Мирзе. — Заколдованные галоши. — Ноуруз. — Происхождение его. — Праздники в Тегеране. — Артиллерийское учение. — Осел-мишень.

Странную противоположность составляли на ту пору в Тегеране, бесчувственная покорность Шаха Каймакаму и озлобление его приближенных и родных против этого самодержавного Министра. Его ругали наповал. Осторожные Персияне, забывали свое природное лицемерство из удовольствия сказать колкость на счет Каймакама. Мирза-Али, мой учитель [240] Персидского языка, считал это даже заслугою перед Аллахом: ему случилось однажды пить у меня пунш, и когда я заметил, что он нарушает завет пророка, Мирза-Али возразил добродушно, что Бог простит ему этот тяжкий грех в уважение того, что он усердно бранит Каймакама.

Достопочтенный Мирза-Али посещал меня довольно часто и беседами своими разгонял тоску, которая по правде сказать, довольно часто навещала меня в Персии, особенно же во время пребывания моего в Тегеране. Квартира моя была пространна, но по причине зимней стужи, которая в жарких климатах хотя не продолжительна, но весьма чувствительна, особенно после жары растопившей и раскалившей тело, я должен был ограничиться помещением особы моей в тесную и мрачную конуру, единственную имевшую порядочный камин. Вообще Персияне не умеют предостерегать себя от холоду, причиною этому, во-первых, продолжительное лето, во время которого успеешь сто раз забыть о существовании зимы, и во-вторых врожденная беспечность Персиян. Это неуменье содержать себя в теплоте, простирается не только на жилища, но и на одежду, разумеется простого [241] народа. Открытая грудь, недостаток хорошей теплой обуви, причиняют много болезней и смертей во время зимы. Когда я был в Персии, то по дороге между Тебризом и Тегераном замерзло много людей.

Итак, я сказал, что мой любезный наставник и учитель Мирза-Али навещал меня часто. Сидя у камина, он на пятках, а я положив подбородок на колени, (живописные позы!) мы беседовали о том, о сем. Он рассказывал мне, с своими заключениями, мнение Персиян о сотворении мира, об Адаме и Еве, а я в замен говорил ему о Европе; Он часто привирал на порядке, особенно когда дело доходило до того чтобы чем-нибудь прихвастнуть, а я, в свою очередь, не боясь греха, подшучивал над ним преизрядно. И весь этот вздор, который в воспоминании кажется мне довольно приторным и бестолковым, тешил меня до крайности в стенах скучного и грязного Тегерана, когда, по распоряжению Юпитера, небо поливало нас дождем, а Эол надув щеки, чуть-чуть не сдувал шапки с голов правоверных. В один из таких поэтических дней, вошел в тесную каюту мою, Мирза-Али забрызганный грязью до колен. [242]

— Селям-Алейкюм!

— Алейкюм-Селям!

— В порядке ли ваш мозг? — Вашими милостями.

— Жирен ли ваш нос?

— Вашим благорасположением.

— Бечега! Калиун!

Все сделано, можно приняться за разговор. Конечно можно бы, но у Мирзы-Али такой злостный кашель, что он, собравшись с силами для произнесения половины вышеозначенных комплиментов, (другая половина моя), огласил комнату самым ужасным судорожным кашлем. Я думал, что он отдаст Богу душу. Однако, минут через пять, Мирза оправился и тотчас полез в карман своих шаровар; оттуда он добыл табакерку, а из нее, вместо табаку, три коричневатые шаричка, похожие на семена, каковые немедленно и отправил в рот.

— Что вы делаете, спросил я его.

— Лечусь от этого проклятого кашля который, того и гляди, что вытянет у меня, всю внутренность и сделает живот мой и мою грудь пустыми, как бурдюк из-под Кахетинского вина, что валяется у вашей кухни, отвечал Мирза-Али. [243]

— Сравнение очень хорошо Мирза, особенно по своей верности, но скажите, что ж это за лекарство, отправляете вы в свой, теперь еще полный, бурдюк?

— Это вернейшее средство от многих болезней. (Кашель и пауза).

— Да что ж именно?

— Это опиум, славное лекарство.

Не знаю, обморочал ли меня мой Мирза или нет, а известно мне то, что этот образ лечения кашля показался мне таким новым и странным, что я смеялся ему от души.

Если пришло к слову, так уж порассказать читателю кое-что о Персидской Медицине. Она довольно любопытна. Персидские медики разделяют все болезни на горячие и холодные, и в следствие этого пища делится, таким же образом, на горячительную и прохлаждающую. Это все ничего, но главное состоит в том, что например: петух есть пища горячительная, а курица прохладительная. Ну не комедия ли это?

Вино считается лекарством и закон пророка дозволяет употреблять его, если в болезненном состоянии оно будет предписано доктором, как средство к облегчению. [244]

Плохие познания Персиян в науке Эскулапа причиною тому, что по Персии скитается множество Европейцев шарлатанов, выдающих себя за докторов. В бытность мою в Тебризе жил там немец, который выдумал варить пиво. Пиво оказалось скверным и бедный немец, не имея ни малейшего сбыта своему дрянному товару, рисковал умереть с голоду. Не тут-то было, немец не просидит долго с тощим желудком, как-нибудь да вывернется. Дай, буду доктором, подумал пивовар и в силу этого, набрал в какой-то старый ящик разных ножичков, ножниц и иголок, в другой такой же ящик насовал несколько склянок с какими-то лекарственными веществами, обернул все это в пестрый носовой платок, узел под мышку, шляпу на голову и марш! С прекрасным намерением излечать от недугов слабое человечество, он зашел в дом какого-то больного персиянина, соседа и знакомца своего, и предложил ему свои услуги. Больной, зная его за плохого пивовара и не имея никакого повода считать его, в следствие этого, хорошим врачом, показал некоторое сомнение на счет его сведений и объявил ему, что не примет иначе его лекарства, [245] как только в случае, если он сам скушает вместе с ним точно такую же порцию. Напрасно немец уверял персиянина, что он сам совсем здоров и не нуждается в лекарстве, персиянин оставался не преклонен и немец, видя что пациента не убедишь ничем, решился, для приобретения денег на хлеб насущный, на отчаянный подвиг и проглотил одинаковою с больным дозу, чего бы вы думали? — Английской соли. Судите о блистательных последствиях, тем более, что прием оказался очень сильным. Через несколько дней после этого знаменитого происшествия, г. доктор-пивовар явился ко мне бледный и изнуренный действием лекарства и объявил, что он принят в службу Шаха, батальонным доктором при Карадагском батальоне.

— Да как же вы будете лечить, спросил я его, ведь вы понятия не имеете о медицине.

— Помилуйте, отвечал хладнокровно немец, я был во Франкфурте коновалом.

Коновал и пивовар, прекрасные степени для достижения звания доктора медицины и хирургии. [246]

Хорошему, добросовестному врачу трудно жить в Персии. Должно быть, или отчаянным шарлатаном, или вовсе отказаться от практики, потому что персиянин ни за что не примет лекарства не посоветовавшись наперед с астрологами. Если же, пред принятием лекарства, ему случится чихнуть и чихнуть только один раз, прощай медицина, прощай злосчастное лекарство, больной ни за что не согласится принять его; если же он чихнет два раза, дело другое, милости просим в желудок.

Один из моих Русских знакомцев и я отправились раз с визитом к Принцу Малек-Касим-Мирзе; погода была сырая, и мы, хоть и ехали верхом, но, для предосторожности, надели галоши. Мой спутник придерживался резинных галош. Мелек-Касим-Мирза принял нас очень ласково, рассказывал про свою охоту, и ругал на чем свет стоит Каймакама: без этого не было разговора в Тегеране. Он говорил о старушке madame Lamariniere, и совестился, что до сих пор не заплатил ей еще за уроки по той причине, что Каймакам не дает ему денег и хочет выморить всю Шахскую фамилию голодом. Принц крови не может издержать, [247] в год менеe двух тысяч червонных, а получает только четыре или пять сот. В доказательство бедности членов царствующего дома, он говорил, что недавно один из Принцев принужден был заложит за самую ничтожную сумму свой кинжал на базаре. Жалобы Его Высочества мало забавляли нас, и мы, просидев у него с полчаса, собрались домой. При выходе, увидели мы огромное стечение слуг Принца. Они стояли в кружок и, с видом любопытства и страха; смотрели на что-то лежащее на полу. Иногда раздавались восклицания и хохот.

Валлах, там сидит черт, Каймакам! — Тронь-ка, тронь!

Вай, вай, как прыгает. Точно живой! — Берегись, не трогай; укусит.

Эти слова и смущенные лица Персиян возбудили наше любопытство. Каково было наше удивление, когда, подошедши к кружку, мы увидели что предметом этого страха было ничто иное как резинные галоши. Не входя в объяснения, приятель мой надел их на ноги, и Персияне с подобострастием давали ему дорогу, как человеку, который одарен могуществом попирать жилище дьявола или, что все равно, Каймакама. [248]

Наступило время Ноуруза, нового года, который у Персиян бывает в день весеннего равноденствия. Это празднество учреждено, по свидетельству известного историка Мирханда, жившего во время Эмир-Али-Шира, — в царствование Джюмшида , третьего Царя Биштадийской династии и внука Кеумерза. Когда Персеполис (Истахр) был построен, то Джюмшид воссел в нем на престол и праздновал Ноуруз. Вот вам и история Ноуруза; теперь послушайте как он справляется ныне в Тегеране. По случаю этого празднества чеканят особенные деньги, золотые и серебряные, очень небольшие, величиною с наш пятачок. Шах удостоил каждого из нас присылкою нескольких таких монет и огромного подноса с конфетами и сахаром. Селям при дворе был пышный; кроме обыкновенных церемоний, важным сановникам раздавали деньги и подчивали их шербетом, разносимым в огромных чашах. При конце, ввели в сад страшного слона, украшенного пестрыми лоскутками; корнак, приблизившись к Шаху, заставил слона кланяться Его Величеству, и, послушная воле вожатого, эта огромная масса три раза передними ногами становилась на колени. После [249] этого увели колоссального льстеца; проходя мимо бассейна, он запустил в него свой хобот, набрал порядочное количество воды и, к крайней потехе всех стоявших подальше, оросил ею придворных, которые находились близ этого места. После обеда происходили на большем майдане разные представления, пляска на канатах, борьба пегливани (бойцов), скверные танцы плясунов и другие забавы. Для Европейцев и для правительственных лиц раскинуты были на крышах домов палатки, остальная публика толпилась на площади. Вечером, все базары были богато иллюминованы; развешенные в лавках товары, куски золотой и серебряной бумаги, пестрые фонари, сообщали им вид красивый и оригинальный. Эта иллюминация продолжалась три дня. Сверх того в первый день сожжен был на большом майдане хороший фейерверк, приготовленный, как сказывали, в Тебризском арсенале. Нa следующий день готовилось для нас зрелище еще занимательнее. Мугаммед-Шах, который много занимается своим войском, хотел похвастать перед Европейцами искусством своей артиллерии. Он назначил стрельбу в цель из пушек и Конгревовыми ракетами, и пригласил нас, [250] присутствовать при этом опыте. В пять часов отправились мы за город, на назначенное для стрельбы место. Артиллерия состояла из двенадцати пушек и двух лафетов с Конгревовыми ракетами. В известном расстоянии от батареи поставлена была мишень, а подле нее стоял, привязанный к колу, осел, которого удостоили чести быть главною целью выстрелов. Бедное животное, как бы чувствуя свое назначение, представляло самую плачевную фигуру. Артиллеристы, в полной амуниции, под командою английских офицеров и сержантов, суетились около орудий. Множество Принцев, приглашенных Шахом, и несколько вельмож, ожидали прибытия Его Величества. В числе Принцев находился и Мугаммед-Вели-Мирза, правитель Иезда, известный нам герой кровавого происшествия с несчастным Касим-Ханом. Тщетно искал я на его лице выражения злости или бесчеловечия: своей наружностью он совершенно походил на остальных братцев своих, но это может быть, означало, что и в них таятся такие же искры зверской злобы, которые только ждут случая вспыхнуть. Шах приехал; солдаты стали по местам, топчибаши, начальник артиллерии, подошел к Его [251] Величеству с рапортом, и потом началась Пальба, по команде английского офицера. Выпустили около сорока зарядов: несколько выстрелов было полуудачных, а два совершенно удовлетворительные: одно ядро попало в мишень; другим снесло морду бедному ослу. Кто-то сжалился над безгрешным животным, и приказал зарезать его, для прекращения мучений. Странная идея, стрелять по ослам. Наконец пущено было четыре ракеты: одну из них разорвало на месте, не причинив однако же другого несчастья, кроме того, что английскому сержанту, зажигавшему ее, обожгло усы и бакенбарды. Шах был в восхищении от удачной стрельбы, и ему хором отвечали все Принцы и придворные, уверяя, что с роду не видывали ничего подобного. За тем публика разошлась, потешаясь много оторванною ослиною мордою. [252]

ГЛАВА XVI.

Курбан-Байрам. — Околевший верблюд. — Драки за верблюжину. — Могаррем. — История Могаррема. — Эльчи-Френги. — Плач и рыдания. — Священные гробницы в Персии. — Известия из Шираза. — Пленение Гуссейн-Али-Мирзы. — Ослепление Гассан-Али-Мирзы.

Эта весна ознаменовалась еще одним празднеством, которое было весьма кстати для рассеяния Шаха и его правительства, в томном ожидании вести об успехе Ширазской экспедиции. Я говорю о курбан-байраме, или празднике жертвоприношения. В продолжении четырех дней до празднества водили [253] по городу верблюда, украшенного шалями и погремушками и, при звоне колокольчиков, собирали деньги, которые по настоящему должны раздаваться нищим: не знаю как исполняется это правило, но верблюдовожатые набирают много денег. В самый день курбан-байрама, отправились мы в восемь часов утра за город и остановились у Доулетских ворот, чтобы видеть процессию. Впереди шли Шахские ферраши с длинными палками и очищали дорогу; за ними городская музыка и украшенный верблюд, но такой тощий и хилой, что с трудом передвигал ноги; вслед за ним ехал Принц, облеченный в парчовую одежду, с копьем в руке, — один из младших сыновей Фетх-Али-Шаха, мальчик лет четырнадцати; далее, вели трех лошаков, обвешанных подобно верблюду; наконец Ханы, Мирзы, беки, аги, верхом, и тьма пешего народу. В небольшом расстоянии от города шествие остановилось на пригорке, назначенном для жертвоприношения. В ту минуту как начали разоблачать верблюда, он вдруг свалился с ног и издох. Как мертвого верблюда нельзя приносить в жертву, то все засуетились; надобно было скорее достать другого. К счастью или, правильнее, к [254] несчастью, близко от этого места паслось несколько верблюдов, неизвестно чьих: без дальней церемонии поймали первого, который попался, связали ему ноги и положили головой на восток. Когда это, было сделано, Принц подъехал к верблюду и вонзил ему копье в сердце. Лишь только ocтрие коснулось животного, на него кинулось несколько людей, которые в минуту растерзали жертву на части: кто взял голову, кто одну ногу, кто другую. Принцу воткнули на копье кусок мяса; на парадных лошаков положили остатки, и шествие двинулось обратно в город. Необыкновенная поспешность, с которою рвут на куски принесенного в жертву верблюда, происходит от того, что каждый городской квартал должен иметь свою частицу и квартальные депутаты боятся остаться без верблюжины. Принц поехал прямо во дворец Шаха; при въезде его во двор начали палить из пушек. Шах, получив от него кусок верблюжьего мяса, подарил ему богатую Кашмирскую шаль.

Чтобы разом кончить статью празднеств и траурных дней, установленных в память каких-нибудь происшествий, скажу несколько слов о Могарреме. Могаррем есть месяц [255] скорби и печали у Персиян, в это время они оплакивают смерть Гуссейна сына Алия. Чтобы освежить в памяти тех, которые давно не заглядывали в Историю Персии, обстоятельства смерти Гуссейна, я вкратце расскажу происшествия, послужившие основанием к совершаемым ныне молитвам и проливаемым слезам.

По смерти Мугаммеда, Калифатство перешло Абубекру, потом Омару, за ним Осману и наконец Алию. Персияне, как Шииты, не признают трех первых Калифов, а только четвертого Алия, в чем и состоит главная разница в вероисповедании их и Турок, или иначе, Шиитов и Суннитов.

После Алия, Калифатство должно было перейти детям его Гассану и Гуссейну, но властолюбивые замыслы поколения Суфьянова открыли путь к продолжительным беспокойствам между последователями Мугаммеда. Моавие, сильный полководец, желая присвоить себе Калифатство, захотел избавиться Гассана, старшего сына Алия, что и исполнено. Гассан скоро был отравлен и Moaвие достиг своей цели. Сын его Язид, наследовавший престол отца, не без причины опасаясь следствий явной привязанности народа к Гуссейну, [256] второму сыну Алия, повелел Ибн-Зияду отправить отряд против Гуссейна. Отряд Ибн-3ияда встретил его близ Евфрата, в месте называемом ныне Кербела. Там несчастный Гуссейн и его сыновья были умерщвлены и головы их отправлены вместе с оставшимся семейством в Дамаск к Язиду.

Вот основание Могаррема. Празднование же его в Тегеране очень блистательное. В первых числах месяца, раскинуты в разных местах города высокие черные палатки. Внутри их на возвышении восседает Мулла и громогласно читает историю этих несчастных дней. Народ акомпанирует чтение ужасными воплями, рыданиями и кривляньями. Вечером толпы молельщиков снова собираются в палатки, зажигают факелы и в продолжении двух или трех часов, а иногда и всю ночь насквозь рыдают, бьют себя по груди и кричат во все горло Гуссейн! Гассан! Фанатизм иных усердных приверженцев веры доходит до того, что они, острыми железами или кинжалами, наносят сами себе ужасные раны. В это время в Тегеране такой крик на улицах, что можно бы подумать, что неприятель взял штурмом город и вырезывает жителей. В 10-й день [257] Могаррема, совершается главное представление на большом Мейдане. Все обстоятельства умерщвления Гуссейна представляются в лицах, с сохранением самой строгой верности. Приготовляют куклу, которой убийца одним размахом меча сносить голову, потом представляется двор Язида и прибытие туда плененного семейства Гуссейна. При этом случае является на сцену одно лицо, о котором истоpия нигде не упоминает, и которое вероятно есть плод разгоряченного воображения фанатиков-поэтов, дополнивших вымыслом эту плачевную историю. Это достопримечательное лицо есть Элъчи-Френги (Европейский посланник), который, будто бы, находился в то время при дворе Язида, просил его о помиловании семейства Гуссейна и упрекал ему в умерщвлении святого человека. Главное дело состоит в том, что этот Элъчи-Френги является на сцену при представлениях такой уморительной чучелой, что я удивляюсь как Персияне, при всей своей горести, могут удержаться от смеха при виде этого урода. Костюм, в который облачают его и прыжки, которые он делает неописуемы. Для исполнения важной роли посланника-заступника, берут обыкновенно какого-нибудь Персидского служителя. [258]

Здесь должно заметить что в Персии вообще не любят вороных лошадей, потому что, по преданию, убийца Гуссейна ездил на вороном жеребце. Тело Гуссейна покоится в Кербеле, месте его убиения, куда стекается по этому случаю много молельщиков. Вообще Персияне ходят на поклоненье в следующие места: в Медину к гробу Мугаммеда, в Мешгед к гробу Имама-Ризы, в Кербелу к праху Гуссейна и в Беги где погребен Гассан. Посетители этих священных могил прибавляют к именам своим названия, Хаджи Мешгеди, Кербелаи и Беги.

Наконец пришли известия от Сир Henry Bethune'a. Его огромные ботфорты и кирасирские перчатки произвели страшное впечатление в Ширазе. Известия были хороши.

Совершив дорогу благополучно, армия Шаха встретилась за несколько переходов от Шираза с войском противников. Завязалось дело, продолжавшееся около часа. Убито и ранено с обеих сторон до десяти человек и победа осталась на стороне Сир-Генри. Видя свою малочисленность и трусость, войско Ширазское предпочло убежать. Некоторым удалось уйти, других же взяли в плен вместе с несколькими пушками. Победители шли [259] далее форсированным маршем и правители Шираза, не думая вовсе чтобы дело было так близко к развязке, очень удивились, когда их разгульное веселье, которому они предавались, было прервано, вступлением в город Шахской армии. Их тотчас арестовали, и вскоре отправили в Тегеран, под сильным конвоем, боясь чтобы приверженцы Гассан-Али-Мирзы, а их было много в Персии, — не вздумали отбить его дорогой и выпустить на волю. Известие это чрезвычайно обрадовало Шаха; но народ, уважая неизвестно за какие услуги, Гассан-Али-Мирзу, не верил его пленению. Носились даже слухи, будто он освободился и набирает войско. Между тем, Шах отправил на встречу пленникам тайное приказание выколоть, на последней станции к Тегерану, глаза любезному дяде. Накануне приезда Гассан-Али-Мирзы в Тегеран, слух о его ослеплении распространился по городу. Этому никто не хотел верить. На утро все городские стены были усеяны народом; за ворота не выпускали никого, боясь беспорядков. Местом заточения Ширазских Принцев была назначена башня Бурджи-Нуш, стоящая возле самого города. Все глаза были устремлены на Ширазскую дорогу. Наконец показался конвой; в [260] середине его верхом ехал Гуссейн-Али-Мирза, а сзади его тащился на двух лошаках закрытый тахтиреван, — род ящика с четырьмя оглоблями, которые прикрепляются к спинам лошаков. Процессия подъехала к башне. Гуссейн-Али-Мирза сошел с коня. Открыли тахтиреван, и из него вышел, поддерживаемый двумя феррашами, человек, которого голова около глаз обернута была окровавленною шалью. Это был непокорный Гассан! Все узнали его: в несколько минут стены полные народом, опустели; толпы разошлись в молчании по домам, убедившись в печальной истине.

Эта пара выколотых глаз открыла Мугаммед-Шаху владычество над всей Персией, но он был рабом в своей столице. Дела его нисколько не поправлялись, и государство поминутно наполнялось новыми беспорядками. Истинные друзья Шаха, к которым он обращался в опасности, советовали ему прежде всего устранить Каймакама от дел Правительства. Из разговоров Шаха с придворными людьми видно было, что ему крепко надоедал Каймакам, но несмотря на это, поступки Мугаммеда вовсе не соответствовали словам его; он по прежнему осыпал ласками и милостями [261] своего бывшего атабека и по прежнему был его покорнейшим слугою. Приведенные мною примеры дерзкого поведения Каймакама в отношении к своему Государю ничуть не преувеличены, их бы можно насчитать тысячи. [262]

ГЛАВА XVII.

Назначение Насиру-д-дина-Мирзы наследником Персидского Престола. — Я отправляюсь в Тебриз. — Али-Хан. — Халат и кинжал для Наследника. — Казбин. — Принц Правитель Казбина. — Великолепное Угощение. — Кочующие Джелелевенцы.

Между тем, Мугаммед-Шах, желая сохранить корону в своей линии и положить начало какого-нибудь законного наследия престолом, объявил четырехлетнего сына своего Насиру-д-дина-Мирзу наследником Шахского скиптра. Фирман об этом послан в Тебриз, где находился малолетний Принц. [263] Узнав об этом я, как большой охотник до зрелищ (тамаша), немедленно выехал из Тегерана, где мне решительно более нечего было делать. Я все оглядел что было можно, с наступлением жаров меня протрясла лихорадка, следственно вы сами сознаетесь, любезный читатель, что я распорядился весьма премудро, выехав из Тегерана и отправившись в Тебриз, чтобы посмотреть, что там будет происходить по случаю назначения Велиегда (Наследника): Мне предстоял прекрасный случай для отъезда: Русский посланник также ехал в Тебриз, я примкнул к его свите и марш в дорогу.

Старый знакомец наш, Али-Хан, по необыкновенной любви к Русским, выхлопотал себе позволение быть михмандаром Русского посланника. Михмандарами называются в Персии люди, которые едут впереди почетных лиц для заготовления им ночлегов, провианта и фуражу. Такие господа имеют обыкновенно с собою письменные приказания от высших властей, в следствие которых всякий город или всякая деревня, где остановится почетный путешественник, обязана выставлять известное число кур, яиц, баранов, фунтов масла, батманов дров, ячменю, саману [264] и проч. Кроме не ограниченной преданности Али-Хана к Русским, желание его, быть михмандаром Русского посланника, проистекало из других не менее важных, причин, а именно из финансовых видов. Во-первых михмандар, за труды свои, получает обыкновенно хороший подарок, а во-вторых, Русские, за все отпускаемое им в городах и деревнях платят наличными деньгами, а михмандар, в силу имеющегося у него письменного повеления отпускать все безденежно, не дает никому ни гроша и кладет Русские червонцы в свои широкие карманы.

И так, в один прекрасный, т. е. жаркий день, в конце Апреля, позавтракав плотно у Английского посланника, мы отправились в путь дорогу. Али-Хан, имея в виду сохранение старых костей своих, ехал для большего спокойствия, не на лошади, а на лошаке.

На третий день после отъезда расположились мы ночлегом в Кишлоне. Палатки наши раскинуты, мы сидим в них, упиваемся чаем и дымим из кальянов и трубок на весь мир; снаружи слышен легкий треск раскаленных углей, а над их благотворною теплотою жарится, на железном пруте, сочный шишлык. Лошади жуют ячмень, [265] верблюды ворчат от удовольствия, упитываясь саманом, словом, все блаженствуют. Солнце село, заря догорает на небе, в воздухе чудесная теплота, как не предаться увлекательному кейфу. В такую минуту решительно невозможно устоять против искушения. Лишь только я собрался оставить палатку посланника и пойти к себе, чтобы вполне насладиться кейфом, как вдруг блистательные планы мои разлетелись в дребезги. Двери палатки распахнулись и в них показалась морщиноватая рожа Али-Хана, оживляемая каким-то необыкновенным выражением.

— Что нового? Спросил его через переводчика посланник.

— А вот что, отвечал Али-Хан, торопливо снимая свои туфли и влезая в палатку, сейчас прибыл чапар из Тегерана с письмом от Визиря, и с посылкою для Велиегда от Шаха.

— Что ж посылает Шах своему сыну?

— То, что я бы не послал своему феррашу. Валлах, Его Величество не видал этого подарка, это шашни Шейтанова сына Каймакама.

— Да об чем же вы говорите, я вас не понимаю, какие вещи, какой подарок? [266]

— Не угодно ли взглянуть и посудить самим. С этими словами Али-Хан велел слуге своему принести узел, развязал его и показал нам халат и кинжал, назначенные Шахом сыну своему, по случаю назначения его Наследником Престола. Кинжал и халат оказались действительно невзрачными: каменья на кинжале были дурные, плоские, бесцветные и вовсе не заслуживали громкого названия драгоценных, а могли бы скорее именоваться малоценными. Халат был сшит из достаточно дурной парчи. Я совершенно был в душе согласен с Али-Ханом, что эти подарки слишком жалки для Наследника Персидского Престола, в особенности сообразив то богатство, в котором плавают Каймакам и его сыновья. Али-Хан в это время продолжал вapиации на прежнюю тему.

— Собачий сын, говорил он про Каймакама, как смеет он так низко обманывать Убежище Вселенной, как не побоится этот мерзавец, что тень Аллаха на земле когда-нибудь да велит прижать его безмозглую голову к пяткам. Хорошо если бы какой-нибудь добрый человек осквернил не только могилу отца его, но и всех его предков до двенадцатого поколения. [267]

— Полно, вам любезный Хан, возразил я ему, поносить этого бедного Каймакама, вы уж кажется через чур нападаете на него.

— Как через чур, вы еще не все знаете, я еще не все рассказал вам. Погодите, вы услышите и другие вещи не лучше этого. Вы знаете, что когда мы выезжали из Тегерана, то Шах сказал мне, что в вознаграждение отличной ревности почтенного Эмира-Низама, который со времени отъезда Его Величества из Тебриза управлял Адербаеджаном как нельзя лучше, так что во всей провинции не было ни малейшей смуты, или другой причины к неудовольствию, он жалует ему кинжал осыпанный богатыми каменьями и что этот кинжал дадут мне для вручения престарелому, высокостепенному Эмир-Низаму. Узнав об этом я тотчас отправил в Тебриз нарочного с письмом к моему другу, (вы знаете, что Эмир-Низам закадычный мой друг) в котором извещаю его о новом знаке милости к нему Шаха. Я не получил этого кинжала при моем отъезде. Каймакам говорил мне, что кинжал в работе, у одного из первых мастеров Тегерана, и что я получу его дорогой вместе с вещами назначенными для Велиегда. И что ж? Эти скверные [268] подарки для Наследника Престола прибыли, а кинжала для друга моего нет, об нем ни слуху, ни духу. Ну, посудите сами, не чертов ли сын этот Каймакам, когда он осмеливается ослушаться волю Его Величества Падишаха, и сверх того обманывает так нагло честных людей. Что буду я делать теперь? Как предстану я пред другом моим, Эмиром, с черным лицом? — Он назовет меня лжецом. Чем извинюсь я перед ним?

Эмир сочтет меня глупцом, бессмысленным ребенком, который мог поверить слонам отъявленного лгуна и плута, Каймакама. Это ужасно! Валлах! Билляях! Если бы Каймакам был здесь, то я вырвал бы ему всю бороду и бросил бы ее на растерзание собакам.

Не знаю долго ли бы продолжились жалобы и проклятия Али-Хана, которые таким живым и быстрым источником лились из уст его, если бы не стукнул час Намаза. Слуга его пришел доложить ему что время молиться Богу, что в Кишлоке, Мулла прокричал уже призыв на молитву. Наш Насакчи-Баши вышел из палатки, не переставая ворчать и призывая на помощь. Аллаха и пророка. [269]

Молитва кажется подкрепила и несколько утешила Али-Хана, потому что он, через несколько времени, будучи приглашен на ужин к посланнику, явился и не говорил более ни слова о Каймакаме. Может быть он удерживал порывы гнева своего, чтобы не тревожиться во время еды и тем не помешать пищеварению.

На другой день, рано поутру, двинулись мы в путь, и к шести часам вечера прибыли в Казбин. Принц, правитель Казбина, известившись заранее что Русский посланник должен в тот день въехать в город, выслал на встречу несколько почетных лиц, в голове которых находился Визирь его Тамас-Кули-Хан. Эти господа ожидали посланника в шести верстах от города. Кроме их находились, в числе встречавших, кедхуды (старосты) окрестных деревень, ферраши с длинными палками и полиция с какими-то щитами. Полицеймейстер поднес посланнику с низким поклоном блюдо с сахаром и леденцом.

Нас поместили в саду принадлежащем ко дворцу Принца в беседке, выстроенной Тамас-Шахом. Лишь только мы расположились в ней, нам принесли от имени Принца множество конфект всех возможных видов и [270] вкусов, какие известны в Иране и мороженое. Здесь должно заметить, что главные лица, выехавшие навстречу посланнику, считали обязанностью проводить его до назначенного ему жилища и там были им приглашены войти. Это уж всегда так делается. Надобно пить чай, а это обстоятельство не маловажное, потому что Визирь, считает долгом делать les honneurs de chez soi, а посланник, с своей стороны, будучи также дома, хочет угостить гостей. При таких случаях прислужники обеих сторон, что называется, лезут из кожи, чтобы поспеть с своим чаем прежде других. Эта суета оканчивается обыкновенно тем, что чай посланника уже разносят тогда, как Персияне второпях размышляют о том, как устроить эту статью, разговаривают, хватаются все вдруг за одну и ту же вещь и бесятся за то, что неприятельская сторона одержала верх. Такого рода маневры происходили и в Казбине.

В семь часов вечера отправились мы по приглашению ужинать или обедать, как угодно, к Принцу правителю. Дворец, красивый ужин оказался довольно вкусным, приятным, должно заметить, что его Высочество изволил угощать нас по Европейски, что ужин [271] был накрыт не на полу, а на столе. Вилки и ножи для этого ужина взяли у посланника. Принц сидел с нами за столом и сначала принялся было кушать по нашему, однако скоро ему это надоело. Не знаю, наколол ли он себе рот вилкою, или случилась с ним какая другая беда от Европейского образа наполнять желудок, только он предпочел обратиться к родимым привычкам: сидя на стуле, поджал ноги под себя, засучил рукава и пустился пальцами ловить в блюдах национальные Персидские яства.

На следующее утро посланник роздал, кому следовало, за угощение подарки, часы, сукна, чай и мы оставили Казбин. Проводы были точно такие же, как и встреча.

По дороге в Сиагдеген, первую станцию после Казбина, мы увидели влево кочующее племя Джелелевенцев. Вид табора их напомнил мне Цыган Пушкина. Изорванные черные палатки раскинуты были на равнине, лошади, овцы, ослы паслись вокруг. Мне захотелось посмотреть внутреннее устройство табора и житье-бытье этих бездомных странствователей. Пришпорив лошадь, я своротил с дороги и в галоп поскакал к палаткам. [272]

Чтобы появление мое в таборе кочующих сынов свободы не показалось странным, я выдумал, что мне весьма легко может хотеться пить, что я даже могу быть мучим жаждою, и решился просить господ Джелелевенцев освежить чем-нибудь мое иссохшеее горло. Подьезжаю и, призвав на помощь все познания мои в Тaтарском языке, обращаюсь к одному седому старику с моею просьбою. Старик встал и пошел хлопотать о пойле для меня, а я между тем осматривал то, что лежало у меня перед носом. Боже Всемогущий! Какая ужасная нечистота, какая отвратительная гадость! Дети, в оборванных, засаленных платьях, полунагие, валяются на земле между навозом и баранами. Лохмотья палаток висят и развеваясь по воле ветра открывают иногда их внутренность. Туда я заглянул с ужасом и признаюсь, не имею духу описывать виденной мною грязи. К счастью старик явился скоро, с чашкой в руках. В ней было кислое молоко с водою и солью, напиток очень прохладительный и надолго утоляющий жажду. Но как решиться выпить это молоко имея в виду, что и эта чашка вероятно не чище прочего, виденного мною. Делать однако [273] было нечего, скрепив сердце, я решился хлебнуть несколько глотков, поблагодарил старика и поскакал догонять посланника, который благодаря благоразумной Восточной езде шагом, был очень недалеко впереди.

Остальную часть дороги совершили мы также благополучно, без всяких приключений и не видели ничего занимательного. В Миане, известном отечестве жирных клопов, получил посланник из Тебриза извещение, что супруга Его Величества Падишаха, Убежища Вселенной, Тени Аллаха на земле, находившаяся тогда в столице Адербаеджана, благополучно разрешилась от бремени сыном. Во время царствования сластолюбивой памяти Фетх-Али-Шаха, рождение на свет Принца или Принцессы была вещь самая обыкновенная, только что не вседневная, потому что он считал жен сотнями, а у Мугаммеда, дело другое, тогда было только две жены, и потому, явление нового Шах-Заде, первого в царствование молодого Шаха, произвело свой эфект, как следовало. [274]

ГЛABA XVIII.

Тебриз. — Вшествие Наследника престола. — Падение Каймакама. — Смерть его. — Чума и холера в Тегеране и Тебризе. — Распоряжения Эмир-Низама. — Обзор, в трех строках, моего пребывания в Персии. — Отъезд в Россию.

Тебриз так близок к нашей границе, он так разнствует даже образованием своим от Тегерана и других Персидских городов, в нем сравнительно так много живет Европейцев, что приехав туда я думал, что возвратился, хотя не на родину, а в Европу. Там живет наш Генеральный Консул, заключив его в свои объятия, услаждаясь дружеской беседой его, я переносился мыслями [275] вперед, на время свидания с родными по крови и сердцу, в родной стороне.

Через несколько дней по прибытии моем в Тебриз праздновали там назначение Насиру-д-дина-Мирзы, Наследником Престола. На сей конец перевезли четырехлетнего Принца в Халат-Пушан, загородную беседку, известную читателю в числе окрестностей Тебриза. В назначенные астрологами счастливый день и час, в который молодой Велиегд должен был торжественно въехать в столицу Адербаеджана, Халат-Пушан кипел множеством почетных лиц и любопытных. Возле беседки раскинуто было несколько палаток; из них одна богато убранная для Наследника. Там прочтен был громогласно фирман Его Величества Шаха, в котором он назначает старшего сына своего Насиру-д-дина-Мирзу своим преемником. После этого прочтены были фирманы, сопровождавшие знаменитые подарки халат и кинжал, предмет недавнего негодования Али-Хана, который находился тут же. Я посматривал довольно значительно то на него, то на подарки, и он, поняв в чем дело, коверкал лицо свое ужасными гримасами, означавшими гнев и удивление и все, что угодно. Во время чтения [276] фирманов палили из пушек и зембуреков. Когда возложили на Принца пожалованную ему, Высоким родителем его, одежду, то заткнули вместе с тем в верхнее отверстие его бараньей шапки фирман возвышающий его в звание Велиегда. По окончании сего пышного «селяма», на котором присутствовали все Тебризские придворные и представители купечества, Его Высочество изволил отправиться в Тебриз. Шествие двинулось в следующем порядке. Впереди не большой отряд кавалерии, потом пеглевани (бойцы), за ними танцоры и музыка, ферраши, пишхидметы и мирохор. Тут являлся Наследник. Он ехал на лошади, вместе с дядькой своим, который держал его на руках, — лошадь вели два конюха. Рядом с Наследником ехал Русский Посланник, а за ним ужасная масса ханов, беков, мирз и прочего. По бокам шли, в известном расстоянии друг от друга, сарбазы в полной амуниции и гарцевали гуламы (верховые прислужники), чтобы толпы народа, теснившиеся по обеим сторонам дороги, не помешали шествию. Всей этой полицейскою частью командовал друг мой Насакчи-Бакши. Али-Хан, который, в качестве блюстителя порядка, разъезжал из конца в конец на [277] гнедом жеребце, с довольно большою командирскою дубиной в правой руке. Разные курбаны как следует были по дороге приносимы в честь нового Велиегда, которому между прочим под конец все порядком надоело, потому что сон смежил его младенческие очи, и он въехал в свою столицу во сне, значительно покачивая головою на право и на лево, что добрые люди принимали за поклоны. Вся публика провожала его до ворот дворца, там принял его под свое покровительство евнух и понес в гарем, а мы разъехались по домам. Особенных празднеств по этому случаю не было.

Это событие, не очень занимательное в рассказе и не придающее особенной краски листкам моих воспоминаний, очень важно по существу своему. Оно может быть, зародышем будущего спокойствия Персии, оно может быть избавит надолго или навсегда несчастный Иран от ужасных смут и кровопролитий, сопровождавших доселе вступление на престол нового Повелителя правоверных. Даже самое начало царствования Мугаммеда, хотя и не ознаменованное убийством и междоусобными войнами, не может похвалиться сохранением совершенного спокойствия. Если бывшие смуты [278] ограничились небольшими частными вспышками, утушенными в самом начале, то это конечно должно приписать ничему иному, как благодетельному влиянию. Европейских миссий на общее мнение и необыкновенной простоте зачинщиков этих безрассудных беспорядков. Стоит сообразить только то, что Насиру-д-дин-Мирза, будучи с четырехлетнего возраста Наследником Престола останется в этом звании так долго, что все привыкнут к мысли иметь его будущим Шахом, видеть в нем будущее Средоточие Вселенной. А это обстоятельство весьма важно. Я уверен, что если бы из Истории Персии вымарать все междоусобия, порожденные спорами о наследстве Престола, то статистика ее, в нынешнее время, гласила бы гораздо более о благоденствии отечества Саади, Гафиза, Мирхонда, нежели сколько теперь она жалуется на его бедность и изнеможение. Увидим, сбудутся ли мои предсказания, исполнится ли искреннее желание мое видеть когда-нибудь Персию цветущею обширной торговлею спокойною, управляемою законами, и следственно благоденствующею. Оно не вероятно; по крайней мере можно бы верное сказать, что нашему поколению не дожить до таких чудес, а кто знает, наши [279] дети или внуки может быть и будут, говоря о Персии, воспоминать о теперешней эпохе, как об эпохе важной по своим благодетельным последствиям на край, забытый ныне судьбою и людьми.

Но полно о будущем, займемся настоящим, нас призывает, важное обстоятельство, низвержение с высоты величия этого ужасающего колосса, при имени которого трепетала столько лет вся Персия, я хочу говорить о падении Мирзы, Абуль-Касима, Каймакама и Атабека, Вскоре после торжественного вступления в Тебриз Наследника Престола, из Тегерана пришло известие, что Каймакам, по повелению Шаха, задушен. Как ни ненавидели Каймакама и сколько ни пророчили ему в тайне скорого конца его царствованию, известиe о умерщвлении его было так неожиданно, что, ему едва верили: в молодом Шахе не предполагали столько характера. Однако эти отрывистые фразы не дадут читателю точной, полной идеи об этом происшествии, и так для совершенного уразумения дела я войду в некоторые подробности, предшествовавшие не задолго смерть Каймакама.

Два месяца спустя после ослепления Гассанa-Али-Мирзы, разнеслись слухи, что Каймакам, [280] пользуясь назначением Нассиру-д-дина Мирзы преемником Мугаммеда, помышляет о скором приведении в действие предусмотрительной меры своего Повелителя. Эти слухи дошли до Монарха; захваченная переписка Каймакама, с приверженными ему внутри Персии вельможами, подтвердила истину общей молвы. К этому присоединились еще жалобы всех приближенных к трону. Негодование Шаха на неприличные поступки Каймакама с ним самим, копилось мало помалу в глубине души его и ожидало только случая, чтобы разразиться грозою над головою преступного Министра. Минута настала. Получая от всех начальников войска жалобы, что солдатам не выдают жалованья, Шах воспользовался этим предлогом, чтобы наказать Каймакама. В одно утро он послал за ним. Каймакам, по обыкновенно своему, медлил явиться. Шах послал вторично сказать ему, чтобы он тотчас пришел. Удивленный такою строгостью, Каймакам сел на лошадь и приехал во дворец. Когда он хотел идти во внутренние покои, его остановил часовой. Каймакам был разражен как громом. «Шах приказал тебе здесь дождаться», сказал часовой. Не веря его словам, Каймакам принужден [281] был поверить движению его штыка. Через несколько времени вышел Шах. Его грозный вид не предвещал ничего хорошего. «От чего сарбазам не заплачено жалованье»? спросил он его. — Денег нет, отвечал Каймакам своим обыкновенным тоном, довольно сухим. «Как денег нет, мошенник! Казна моя растрачивается, а не один из подданных моих не пользуется ею. Ты украл все мои деньги»! Напрасно Мирза Аоуль-Касим оправдывал себя разными увертками, напрасно клялся своей бородою и повторял тысячу раз Ля иляге иллъ Аллах, — Шах был не преклонен. — «Тебе объявят мою волю», сказал Шах, и по его знаку ферраши и сарбазы утащили Каймакама в темницу. Его бросили в подвал одного из загородных дворцов. Сына его, Визиря, также взяли под арест. Шесть дней просидел он в заключении: во все это время, говорят, он был совершенно спокоен, и не жаловался на судьбу свою, воображая, что гнев Шаха пройдет и что он скоро станет снова, и может быть еще с большим блеском, «шить и пороть» то есть, правительствовать. Предчувствие однако ж обмануло его. На седьмой день вошел в темницу посланный от Шаха, [282] и показал ему фирман, в котором было сказано, что коварные замыслы его против особы Государя обнаружены в полной мере, и что за все его преступления, Шах повелевает лишить его жизни, посредством удушения. Исполнение казни поручалось присланным при этом людям. Изумленный, Каймакам думал сначала, что его только пугают, но скоро, убедился, что дело идет не на шутку, затрясся всем телом, побледнел и закричал отчаянным голосом; «Нет, ты не смеешь душить меня»! — Как не смею! возразил спокойно исполнитель казни. А вот увидишь! Но я не таков как другие. Ты добрый человек, и я помню твои благодеяния: слава Аллаху, я заработал много от тебя, сеча па пятам рабов Божиих по твоему приказанию и отбирая в казну их имения. Что я за собака, чтобы забыть все твои милости! Не бойся; я не оскверню тебя мерзкою веревкою. Из уважения к твоему доброму сердцу и сану, иншаллах, если угодно Аллаху, мы постараемся задушить тебя руками. Ферраши! — Три ферраша вошли в комнату. Каймакам стоял неподвижно, как статуя: смерть ужасала его! Он хотел что-то говорить, но в эту минуту два [283] ферраша бросились на него и сильно начали давить его за горло. Отчаянное сопротивление его было ужасно; он грыз, рвал, царапал своих палачей; отвратительная борьба продолжалась с четверть часа; но мало помалу силы начали оставлять осужденного, ноги его подкосились, и он всею тяжестью своею упал бездыханный на каменный пол темницы. Ферраши, полагая, что дело кончено, вышли из комнат и предводитель их донес Шаху об исполнении приговора. Через несколько времени, когда они возвратились, чтобы убрать тело, зрелище неожиданное, невероятное, изумило и перепугало их. Каймакам ходил по комнате! Завидя своих душителей, он бросился как бешеный на первого показавшегося в двери; сила неимоверная явилась в его старых членах, одним ударом он валил людей с ног, и три палача решительно не могли ничего с ним сделать. Они позвали на помощь товарищей и восьмеро феррашей насилу прижали его к полу. Тут они навалили на него кучу тюфяков и подушек, уселись все на них, закурили кальяны, и два битых часа, на этом страшном диване, делали кейф и занимались приятною беседою боясь, чтобы шейтан Каймакам не ожил [284] вторично. Бесчеловечная сцена, достойная восточных подземелий! Я не выдаю ее за строгую истину, но так рассказывали в Тегеране: и этого уже довольно!

Так кончил жизнь знаменитый Мирза-Абуль-Касим, при имени которого дрожала вся Персия. Приятно, после всех этих ужасов, упомянуть об одной благородной черте, которые впрочем не редки на востоке. Один человек, облагодетельствованный Каймакамом во время его величия, узнав о его печальной кончине, вспомнил все, чем был ему обязан, купил у палачей тело изверга за известную сумму и предал его земле близ деревни Шах-Абдул-Азим. На другой день после казни, по всей Персии разосланы были Шахские фирманы о том, что Каймакам «устранен от дел». Умысел его, как говорят, состоял в том, что он хотел посягнуть на жизнь Шаха, объявить для фрмы повелителем Ирана малолетнего наследника, и царствовать под его именем. Утверждают также, что он имел намерение истребить со временем вое племя Каджаров и тогда уже править государством с титулом Шаха.

Известие о заточении и смерти Каймакама, скоро распространилось по Персии. Bсе очень [285] ему обрадовались, и благословляли мудрость Шаха, который наконец низложил такого вредного человека. Детям его оставлена небольшая часть отцовского имения, куда они и отправлены для проживания под надзором полиции.

Горько подумать, после всего этого, что Персия должна была лишиться Каймакама, что порочные поступки довели его до непростительных дерзостей и преступных замыслов. Если бы эта голова, наполненная умом, почти гениальным, украшенная глубоким познанием края, была управляема рассудком и правилами чистой нравственности, если бы словом, с этим умом у Каймакама было сердце на месте, сколько пользы мог бы он принести своему отечеству? Но, нет, видно время процветания Персии еще не пришло, потому что судьбе угодно было даровать ей человека, могущего подвинуть ее сильно вперед, в котором глас совести в чувстве был заглушаем эгоизмом, злобою и порочным стремлением к непомерному властолюбию.

Не прошло месяца после трагической смерти Каймакама, как в Тегеране появилась чума, и с нею, нераздельная ее спутница в Персии, холера. Шах, придворные и все [286] зажиточные жители Тегерана немедленно выехали из города: иные разъехались по деревням, другие поселились в палатках, вне городских стен. Шах, с несколькими приближенными, расположился лагерем по дороге в Шимрун. Несмотря на эти предосторожности, не весьма впрочем действительные и строгие, чума и холера не щадили и Шахского лагеря. В числе лиц, бывших жертвою этих ужасных болезней, Его Величество оплакивал потерю преданнейшего слуги своего, Мугаммед-Гуссейн-Хана Ишик-Агасы (Церемониймейстера). Благодаря отсутствию карантинов чума не заставила себя долго ждать в Тебризе, и в то время как истребительные действия ее были в полной силе в Тегеране, она начинала уже десятками считать жертвы свои в Тебризе и его окрестностях. Чтобы дать понятие о том, какое прекрасное мнение имеют: полупросвещенные Персияне, не держащиеся строго закона Мугаммеда, запрещающего запирать верным врата рая (Эту фразу Алкорана Персияне толкуют так, что она будто бы запрещает всякие карантинные меры для удержания действия чумы), — о том, как удерживать распространение чумы, приведу здесь происшествие случившееся при мне в Тебризе. Лишь [287] только там появилась чума, то Эмир-Низам, управлявший Адербаеджаном за малолетством Наследника, известил об этом Русского посланника и прибавил в конце письма следующее:

«Зная сколь важно остановить действия чумы в самом ее начале, я тотчас послал полицию в тот дом, где показалась чума, и приказал ей выгнать из него, равно как и из соседних домов всех, кроме больных: пусть они переселяются в другие места. Оставленные ими вещи я приказал сжечь и приставил караул к означенным домам с строгим приказанием не впускать туда никого».

Сообразив все виденное мною в Персии и все случавшееся в мое время происшествия оказывается, что в продолжении девятимесячного пребывания моего там, был я свидетелем следующих событий.

Шах умер, другой взошел на престол. Три Принца ослеплены, и восемь посажено в темницы; назначен четырехлетний Наследник Престола. У Шаха, имеющего только двух жен, родился сын; первый Министр задушен; чума и холера в Тегеране и Тебризе. [288]

Кажется трудно набрать, в такое короткое время, более важных происшествий.

Рассмотрев этот итог, я нашел что более мне в Персии делать решительно нечего. Предпринять путешествие на Юг к берегам Персидского залива, или посетить гробницу Имама-Ризы в Мешгеде, было-бы конечно любопытно, но у меня даже на это не стало охоты, хотелось скорее домой, домой под кров, хотя довольно пасмурного, но родимого неба!

Во-первых не там родина, где хорошо, там хорошо, где родина, и во-вторых в Персии, конец концев, все-таки не веселое житье.

Навьючены трехногие кони, взятые из Тебризского чапар-хане (почтовой станции) все готово, пора и мне вспомянуть Дон-Кихота, да в дорогу. Пока я был в Персии, мне было ужасно скучно, а теперь, как пришлось расставаться, чувствую, что тоже как-то не ловко. Мне стало жаль Тебриза и его темных, прохладных восточных ночей, мне стало жаль всего что я оставлял, и кальянов и Персидских комплиментов, и шербетов, и конфект с бараньим салом, и длинной бороды моего мирзы, и базаров, и Фруктов, и кофейной гущи, и [289] скрытых от глаз непроницаемым покрывалом, Восточных дев и жен; мне стало жаль всего, кроме чумы и холеры, — с этими красавицами я рад был проститься навеки, не сводив с ними короткого знакомства.

И так, прощай Тебриз, на долго-ли, на всегда-ли, не знаю. Аллах да хранит сынов твоих! Пусть ветер благополучия беспрестанно будет навевать на тебя роскошь и богатство всей вселенной, поля твои да будут гумном, не только для Азии и Европы, но и для Енги-Дюнья (новый свет), сады твои да процветут подобно садам Мугаммедова рая, а девы твои да уподобятся красотою бессмертным гуриям.

Довольно медленно подвигаясь вперед, по бесконечной степи, иссыхая под влиянием июльского восточного солнца, дотащился я до Аракса. Тутъ Русский карантин принял меня в руки. Пожитки мои взяли для окуривания, и самого пригласили в один из назначенных для проезжающих домов. Карантины, эти благодетельные учреждения, эти не дремлющие стражи, охраняющие землю от нашествия самых злых неприятелей, были во время проезда моего не очень красивы на Араксе; теперь, [290] слышал я, уже ассигнованы суммы на построение нового жилья для проезжающих, это не лишнее и верно всякой путешественник поблагодарить наше предусмотрительное правительство за эти улучшения. Пробыв пятнадцать дней в Ордубадском карантине, я поехал по старой дороге, на Нахичевань и Эривань, в Грузию. В Эчмиаздин прибыл я вскоре после смерти престарелого Патриарха Ефрема и слушал панихиды, которые там совершали ежедневно в его память. Патриарх Ефрем был так уважаем за примерную жизнь свою, что в Армянском народе шла молва, будто бы он был вознесен на небо.

Из Эривани поехал я в Тифлис, а там горами во Владикавказ, там глядь уж и Ставрополь, и таким образом очутился я в С. Петербурге.

Худо ли, хорошо ли писал я свои воспоминания, понравятся ли они читателю или нет, судить его дело, а мое, пересмотрев третью корректуру и исправив опечатки, отдавать листы в печать.

Текст воспроизведен по изданию: Воспоминания о Персии 1834-1835. Барона Феодора Корфа. СПб. 1838

<<Вернуться назад

Главная страница  | Обратная связь
COPYRIGHT © 2008-2017  All Rights Reserved.
Rambler's Top100