Мобильная версия сайта |  RSS
 Обратная связь
DrevLit.Ru - ДревЛит - древние рукописи, манускрипты, документы и тексты
   
<<Вернуться назад

МАРИЯ-ТЕРЕЗИЯ-ШАРЛОТТА

ВОСПОМИНАНИЯ,

НАПИСАННЫЕ МАРИЕЙ-ТЕРЕЗИЕЙ-ШАРЛОТТОЙ ФРАНЦУЗСКОЙ

О ПРЕБЫВАНИИ ЕЕ РОДНЫХ, ПРИНЦЕВ И ПРИНЦЕВ В ТЮРЬМЕ ТАМПЛЬ

С 10 АВГУСТА 1792 г.

ДО СМЕРТИ ЕЕ БРАТА, ПОСЛЕДОВАВШЕЙ

9 ИЮНЯ 1795 г.

MEMOIRE ECRIT PAR MARIE-THERESE-CHARLOTTE DE FRANCE: SUR LA CAPTIVITE DES PRINCES ET PRINCESSES SES PARENTS, DEPUIS LE 10 AOUT 1792 JUSQU'A LA MORT DE SON FRERE ARRIVEE LE 9 JUIN 1795

Смерть Марии-Антуанетты

II

Утром того страшного дня, после ночи, проведенной в тяжелом сне, мы поднялись.

В 6 часов утра, нашу дверь открыли и мы вначале отправились за молитвенником, принадлежавшим мадам, чтобы помолиться вместе отцом, мы думали, что нам позволят спуститься, и надеялись до того момента, когда услышали толпу, которая в ослеплении своем издавала радостные крики; тогда мы поняли, что преступление совершилось.

После обеда, мать захотела встретиться с Клери, который оставался с отцом в его последние минуты, она думала, что может быть, с ним отец пожелал ей что-нибудь передать, и оказалась права, потому что отец попросил Клери отдать ей свое обручальное кольцо, и передал на словах, что отдает его вместе с жизнью.

Также он передал для матери прядь своих волос, и сказал Клери, что всегда относился к тому с симпатией.

Муниципальные чиновники сказали, что Клери находится сейчас в состоянии шока, и не может прийти.

Мать передала также комиссарам Генерального Совета коммуны просьбу позволить ей надеть траур. Клери не пустили к ней, мать не смогла с ним встретиться, но позволили ей надеть траур. Клери провел в Тампле еще месяц, потом его выпустили на свободу.

Мы пользовались немного большей свободой, чиновники полагали, что нас вышлют из страны. Нам позволили встретиться с людьми, что принесли нам траурную одежду, но только в присутствии муниципальных чиновников.

Мое горе усугублялось болью в ступне; ко мне направили моего врача Брюнье и хирурга Лаказа, они сумели в течение месяца меня вылечить.

Мать не пожелала больше спускаться в сад, потому что для этого пришлось бы проходить мимо двери комнаты отца, что доставляло ей слишком жестокую боль; но боясь, что нехватка свежего воздуха плохо отразится на здоровье брата, она попросила разрешения в конце февраля позволить нам подниматься на башню, что ей было разрешено.

В комнате муниципальных чиновников мы заметили, что запечатанный пакет, в котором лежали печать моего отца, его кольцо и другие вещи был открыт; оттиск на нем сломали, печать унесли прочь. У муниципальных чиновников это вызвало беспокойство, но они посчитали, что печать похитил вор, потому что она была из золота. Но тот, кто это сделал, руководствовался добрыми намерениями, его никак нельзя было назвать вором. Этот человек пытался сделать добро, но он погиб.

Дюмурье покинул Францию, и наше положение сразу ухудшилось; была построена стена, которой отгородили сад, наверху окна закрыли жалюзи и старательно законопатили все щели, но это ничего не изменило.

25 марта, вечером от огня в камине едва не начался пожар. Шоме, прокурор коммуны, в первый раз пришел навестить мать и спросил о просьбах и пожеланиях. Мать и тетя попросили только, чтобы открыли дополнительную дверь в башне, через которую можно было дышать воздухом; муниципальные чиновники к этому отнеслись с неодобрением.

Шоме сказал, что это необходимо для здоровья, и он доложит Генеральному совету коммуны. На следующий день он пришел в 10 часов утра в сопровождении Паша, мэра города, и Сантерра, главнокомандующего национальной гвардией.

Шоме сказал матери, что вынес ее просьбу на совет коммуны, и ее отклонили.

Паш также спросил у матери, есть ли у нее жалобы, или пожелания, мать ответила, что нет.

У нас было еще несколько совестливых стражей, которые скрашивали своим участием скорбь моей матери. Также у нас оставался человек, который нам служил и оказывал услуги моим родителям, за что заслуживает любви и уважения всех честных людей. Я не называю его имени из страха при нынешнем состоянии вещей подвергнуть его опасности, но все его благодеяния запечатлелись в моем сердце навеки.

Бдительность удвоили, Тизону не разрешали встречаться с дочерью; он возмущался этим и был прав. В конце концов, однажды, когда он увидел, как незнакомец принес какие-то вещи моей тете, его охватил гнев, потому что незнакомца пустили в ущерб его дочери; и он высказал вслух все, что об этом думал.

Паш был в это время внизу, он приказал Тизону спуститься; тот заявил о своем недовольстве; его спрoсили о причинах этого; он ответил, что не может встречаться с дочерью, в то время как некие муниципальные чиновники ведут себя не лучшим образом, и шепчутся с матерью и тетей.

У него спросили, кто они, он назвал имена, и заявил, что уверен, будто мы получаем письма извне.

У него потребовали доказательств: он сказал, что однажды вечером, за ужином, мать вынула платок и случайно обронила карандаш, и однажды он увидел в комнате моей тети просфору и сургуч для печатей, спрятанные в розетке подсвечника.

После того, как он подписал свои показания, привели его жену, которая сказала то же самое и обвинила тех же чиновников, уверила, что во время процесса мы обменивались записками с отцом, и обвинила врача Брюнье, который лечил мне ступню, будто он передавал нам новости извне. Муж ее также заставил подписать показания, в дальнейшем его за это мучила совесть. На следующий день ей позволили увидеться с дочерью. Эти признания были сделаны 19 апреля.

20 апреля, в половине 11-го вечера, когда мы с матерью уже легли спать, появился Эбер и с ним несколько муниципальных чиновников, которые нам прочли постановление коммуны о тотальном обыске, и действительно обыскали все, вплоть до матрасов.

Брат уже спал, его вытащили из кровати, чтобы и ее обыскать. Мать подняла его на руки, он весь дрожал от холода.

Потом они приказали нам вывернуть карманы, и забрали у матери адрес торговца, который ей удалось сохранить, и палку сургуча, который наши у тети, у меня забрали тексты молитвы святейшему сердцу Иисуса и молитвы о благе Франции.

Они пробыли до 4 часов утра; составили протокол обо всех находках и заставили мою мать и тетю его подписать. Они очень гордились, что не сумели найти существенного; на следующий день они таже унесли печати, которые нашли в комнате отца.

Три дня спустя, они вернулись, и устроили моей тете допрос. Ее спрашивали о шляпе, которую нашли у нее в комнате, откуда она ее взяла, когда и почему держала у себя.

Она сказала, что эта шляпа принадлежала моему отцу, он передал ее тете едва мы оказались в Тампле, и она ее сохранила из любви к моему отцу.

Ей сказали, что шляпу у нее заберут, как вызывающую подозрение.

Тетя настаивала на том, чтобы ей позволили ее сохранить, но безрезультатно, ее вынудили подписать свои показания, и больше эту шляпу ей не довелось увидеть.

Мать каждый день поднималась на башню, чтобы дышать свежим воздухом.

Через некоторое время брать пожаловался на колющую боль в боку, что мешала ему смеяться. Наконец, 9 мая, в 7 часов у него началась достаточно тяжелая лихорадка, которая сопровождалась головной болью и все той же колющей болью в боку. Первое время он не мог лежать в постели, потому что сразу начинал задыхаться.

Мать заволновалась и потребовала у муниципальных чиновников, чтобы к нам прислали врача; они заверили ее, что ничего серьезного не происходит, она всего лишь волнуется за здоровье ребенка, как то и положено матери. Но все же, они доложили об этом Генеральному совету коммуны и от имени матери попросили прислать к нам доктора Брюнье.

Совет отнесся к новости о болезни брата с недоверием и насмешкой, так как Эбер его видел в 5 часов вполне здоровым, а лихорадка началась два часа спустя, и наотрез отказался прислать к нам Брюнье, которого Тизон когда-то обвинил в сочувствии к нам.

Лихорадка у брата все не проходила. Тетя была настолько добра, что заняла мое место в комнате брата, чтобы я не заразилась от него; она заняла мою постель, а я спала в ее комнате.

Лихорадка продолжалась всю ночь, потом еще один день и еще, приступы к вечеру становились особенно тяжелыми, несмотря на то, что брат каждый день выходил дышать свежим воздухом.

Мать продолжала настаивать, чтобы к нам прислали врача, но ей в этом было отказано. В конце концов, в воскресенье, три дня спустя после того, как лихорадка началась в четверг, пришел Тьерри, тюремный врач, которого коммуна прислала, чтобы он лечил брата.

Так как он пришел утром, температура у брата упала, но мать посоветовала ему вернуться после обеда, он нашел, что лихорадка возобновилась и была очень сильной и выговорил муниципальным чиновникам, которые считали, будто мать волнуется по пустякам; наоборот, он сказал им, что положение гораздо серьезней, чем ей кажется.

У Тьери достало порядочности, чтобы отправиться к Брюнье за консультацией касательно болезни брата и лекарств, которые следовало ему давать; Брюнье, который знал состояние здоровья ребенка, о котором заботился с его рождения, дал передал вместе с ним лекaрства для брата, и они ему действительно помогли.

В среду он принял лекарство и я смогла вернуться спать в свою комнату. Мать с [опаской] относилась к лекарству, которое он дал брату, потому что в прошлый раз, когда он его принял, у брата начались страшные судороги; она боялась, что они могут возобновиться, в то время как она здесь была лишена всякой помощи.

Я от волнения не спала всю ночь; брат принял лекарство, и к счастью, оно не принесло ему вреда. Несколько дней спустя, он его принял во второй раз, и снова ему стало лучше, пусть он страдал от жара; приступы лихорадки стали редкими, но часто его беспокоила боль в боку; его здоровье стало ухудшаться и с тех пор уже не вернулось в норму, те изменения, что произошли в нашей жизни очень плохо сказались на нем.

31 мая, мы слышали, как ударили в набат и трубили общий сбор, но не смогли добиться ответа на вопрос, что было причиной смятения. Нам запретили подниматься на башню, чтобы дышать свежим воздухом, это происходило каждый раз, когда в Париже начиналось смятение. Так было в этот раз. В начале июня, Шоме появился вместе с Эбером, в 10 часов вечера, и спросил у матери, нет ли у нее жалоб и не желает ли она чего-то. Мать пожаловалась, что ей стоило больших трудов добиться, чтобы для брата прислали врача.

Тетя попросила Эбера вернуть ей шляпу, которую тот у нее забрал, тот ответил .что совет коммуны высказался против этого.

Тетя заметила, что Шоме не собирается уходить, и спросила, зачем он явился. Шоме ответил, что они занимались инспекцией тюрем и навестили узников Тампля наравне с прочими, потому в тюрьме все оказываются по тем же причинам. Тетя ему возразила, что есть люди, отбывающие наказание по справедливости, в то время как другие – нет.

Они ушли, оба были пьяны.

Брату однажды ночью стало очень плохо, днем вызвали Тьерри в сопровождении хирурга по фамилии Супе и бандажиста по имени Пипеле, чтобы наложить ему поддерживающую повязку там, где началось опущение.

Мадам де Тизон постепенно теряла рассудок, на нее подействовало то, что брат заболел, она была к нему очень привязана; с давних пор ее также мучили угрызения совести, и она стала чахнуть; в конце концов, отказалась выходить на воздух и однажды принялась разговаривать сама с собой. Она обвиняла себя, говорила о том, что ее семья разрушена, о тюрьме и об эшафоте; она считала, что все, кого она выдала, были казнены.

Каждый вечерь она ждала, не вернуться ли муниципальные чиновники, которых она выдала, они все не приходили, и она ложилась спать во все большем унынии, и мучилась кошмарами.

Муниципальные чиновники ей разрешали видеться с дочерью, которую она любила.

Однажды, привратник, который не знал, что ей было дано такое разрешение, отказался впустить ее дочь, стража привела ее в 10 часов вечера; такое время еще больше напугало мадам де Тизон. Она не хотела верить, что дочь дожидается ее внизу, и решила, что стража пришла, чтобы ее арестовать. Она с трудом решилась спуститься по лестнице и спускаясь, все время твердила мужу: «Друг мой, нас ведут в тюрьму.»

Она побыла с дочерью и потом опять поднялась наверх в сопровождении муниципального чиновника. Посредине она остановилась, не желая ни подниматься дальше, ни спускаться; чиновник испугался и пытался как мог заставить ее продолжать подниматься.

Оказавшись наверху, она отказалась идти в постель и только разговаривала сама с собой и кричала, мешая моим родным спать.

На следующий день пришел врач и признал ее сумасшедшей; она все время лежала в ногах у матери и просила у нее прощения за все, что сделала.

То, как мать и тетя отнеслись к этой женщине, выше всяческих похвал. Они ухаживали за ней и подбадривали ее все время, пока она оставалась в ними.

На следующий день, ее забрали из башни и перевели в замок; там ее сумасшествие усилилось до такой степени, что ее отправили в приют для умалишенных, и приставили к ней доносчицу, которая выведала у нее еще немало сведений, интересовавших правительство. Муниципальные чиновники потребовали от нас одежды для женщины, которая ухаживала за ней, пока она жила в доме в Тампле. 3 июля, в 10 часов вечера, нам зачитали приказ конвента, по которому брата предписывалось забрать у матери и заключить в самую надежную комнату в башне.

Едва услышав об этом, брат с отчаянным криком бросился в объятья матери, умоляя, чтобы их не разлучали.

Мать также была потрясена жестокостью такого приказа и не желала отдавать брата, и пыталась его защитить его от муниципальных чиновников.

Они со своей стороны упорствовали в том, чтобы его забрать, угрожали применить силу, и вызвать стражу, чтобы это сделать.

Час прошел в пререканиях, оскорблениях и угрозах со стороны муниципальных чиновников, в попытках отстоять его и плаче с нашей стороны. В конце концов мать согласилась отдать своего сына; мы его подняли и мать его одела и отдала в руки муниципальных чиновников, обливаясь слезами, словно предвидела, что больше им никогда уже не увидиться.

Бедный малыш нас нежно обнял, и плача, ушел вместе с чиновниками.

Мать тут же стала просить чиновников передать совету коммуны ее просьбу разрешить ей видиться с сыном хотя бы во время еды; что ей было обещано.

Мать полагала, что дальше разлуки с сыном ее несчастья идти не могут, и все же надеялась, что попечение над ним отдадут человеку образованному и честному; но к отчаянию своему узнала, что заботу о нем возложили на сапожника Симона, который был тогда членом муниципалитета.

Мать неоднократно обращалась с просьбами разрешить ей хотя бы видиться с сыном; брат же плакал в течение двух следующих дней, не желая утешиться и просил разрешить ему увидиться с нами.

Чиновники больше не посещали мать; день и ночь нас держали под замком; три раза в день стража открывала дверь, чтобы принести еду и проверить решетки на окнах.

Мы часто поднимались на башню. Брат также поднимался каждый день, и единственной радостью для матери стало сквозь маленькое окошко издали наблюдать, как он проходит мимо нее; она могла находиться там часами, чтобы только на мгновение увидеть любимого ребенка.

Мать почти не получала новостей от него, лишь те, что иногда передавали муниципальные чиновники, или Тизон, который спускался, когда требовалось собрать белье для стирки, виделся с Симоном и от него узнавал новости.

Тизон старался загладить свою вину; он вел себя куда лучше, передавал матери новости, но в очень малом количестве.

Симон жестоко наказывал брата, за то, что он плакал и тосковал о нас; вплоть до того, что ребенок стал бояться плакать.

Конвент, поверил ложному слуху, который распространялся повсюду, будто бы моего брата видели на бульваре, а стража шепталась, будто он пропал и больше не находится в Тампле, и приказал вывести его в сад, чтобы его можно было увидеть.

Брат жаловался на разлуку с матерью и просил, чтобы ему показали закон, по которому это было сделано.

Члены конвента поднялись к матери, она пожаловалась им на жестокость приказа, по которому у нее отняли сына; ей ответили, что считают подобные меры необходимыми.

Анрио, новоназначенный генерал, тоже пришел к нам; его грубые манеры нас удивили. С момента, как этот человек вошел в комнату и до самого ухода, он только и делал, что бранился.

2 августа в два часа ночи, нас подняли с постелей, чтобы прочесть матери приказ конвента, который удовлетворяя требование прокурора коммуны, предписывал перевести ее в тюрьму Консьержери, и затем предстать перед судом.

Мать выслушала приказ внешне совершенно спокойно; мы с тетей тут же попросили, чтоби и нам разрешили последовать за ней, но так как в приказе не говорилось ничего подобного, нам было в этом отказано.

Мать собрала в пакет то, что оставалось из одежды; муниципальные чиновники не отходили от нее ни на шаг, ей пришлось одеваться в их присутствии. Они захотели проверить ее карманы, что она им позволила; они сунули в них руки, и забрали с собой все, что там обнаружили, не найдя ничего существенного, затолкали это в пакет, и заявили, что откроют его на заседании революционного трибунала в присутствии матери. Ей оставили только носовой платок и флакон с нюхательными солями, из опасения, что ей может стать плохо.

Мать наконец ушла, но крепко обняла меня перед уходом, пожелала мне твердости, и попросила не пренебрегать своим здоровьем. Я [ничего] ей не ответила, я была уверена, что вижу ее в последний раз.

Мать еще задержалась у подножия башни, потому что чиновники составляли протокол о ее передаче. Выходя, мать сильно ударилась головой о перекладину входной двери, не ожидая, что та настолько низко расположена; это причинило ей жестокую боль; затем она села в экипаж в сопровождении чиновника и двух жандармов.

По прибытии в Консьержери, ее поместили в самую сырую и нездоровую камеру во всей тюрьме. Там с ней постоянно находился жандарм, не отходивший от нее ни днем ни ночью.

Мы с тетей были безутешны, и всю ночь провели в слезах. Когда мать [уезжала], тетю уверили, что с ней ничего не произойдет и волноваться не о чем. Для меня было огромным утешением, что меня не разлучили с тетей, которую я любила от всего сердца, но увы! все изменилось и я ее потеряла. На следующий день после отъезда матери, тетя вновь потребовала от своего и моего имени, чтобы нам позволили присоединиться к матери; но нам так и не удалось этого добиться, так же как и получить о ней никаких вестей. Тетя и я постоянно просили об этом и постоянно получали отказ. Нам было известно, что мать не может пить воду из реки, от этого ей становилось плохо, и мы попросили чиновинков отнести ей воду из Виль-дАвре (Виль д’Авре) которую мы постоянно получали в Тампле; они согласились, был написан приказ, но тут появился кто-то из их коллег и тут же этому воспротивился.

Несколькими днями позднее, мать прислала нам просьбу передать ей несколько оставленных вещей и среди прочих вязание, которое особенно хотела получить, потому что вязала пару чулков для [брата]; мы ей все послали, но потом узнали, что вязание ей не отдали, боясь, что спицами она может причинить себе вред.

От чиновников мы получали иногда сведения о брате, но это продолжалось недолго. Каждый день мы слышали как вместе с Симоном он распевает карманьолу, Марсельезу и тысячу подобных отвратительных песен.

Симон надел ему на голову красный колпак, и обучил пению карманьолы. Он заставлял его петь у открытых окон, так чтобы его слышала стража, и вместе с пением изрыгать брань против Бога, своей семьи и аристократов. К счастью, мать уже не слышала этого кошмара, она уехала ранее. Перед тем, как она уехала, к нам пришли забрать цветную одежду брата; мать говорила, что надеется, что ему и далее позволят носить траур, но первое, что сделал Симон было снять с него черную одежду.

Изменение образа жизни и жестокое обращение к концу августа привело к тому, что брат заболел. Симон кормил его всякой гадостью и поил вином в огромных количествах, что брат терпеть не мог; все это привело к тому, что лихорадка возобновилась; он принял лекарство, но это ему не помогло и здоровье брата продолжало ухудшаться. Он очень растолстел, при том, что почти не вырос. Симон, видя это, заставлял его делать гимнастику и выходить на воздух на вершине башни.

Я плохо себя чувствовала в начале сентября, волнуясь за мать, я боялась, что как то было ранее, начнет бить барабан, и опять начнется резня, как было в прошлом году 2 сентября.

Сентябрь прошел достаточно спокойно, каждый день мы поднимались на башню, три раза в день к нам заходили муниципальные чиновники, но все их старания не помешали нам получать известия, особенно о матери, о которой мы волновались.

Мы узнали, что ее обвиняют в переписке с заграничными дворами. Вскоре мы выбросили наши карандаши и чернильницы и карандаши, из страха, что нас заставять раздеться в присутствии мадам де Симон, и подобные находки скомпрометируют мать. Мы их сумели сберечь до того дня, чернила, перья, карандаши, несмотря на постоянные обыски; я не боюсь объявить об этом, потому что моих родителей больше нет!

Мы также узнали, что мать надеялась на побег, жена привратника оказалась добросердечной женщиной и позаботилась о матери. Мы также узнали, что ее подвергли тайному допросу, но не знали, что их интересовало.

Муниципальные чиновники пришли еще раз и потребовали собрать одежду матери для передачи ей же, но отказались сообщить о состоянии ее здоровья. У нас забрали вышивание, опасаясь, что оно представляет из себя тайнопись, и уже потому опасно.

21 сентября в час ночи, приехал Эбер в сопровождении нескольких чиновников, на которых было возложено выполнение приказа коммуны об ужесточении нашего содержания. Нам с тетей было приказано оставаться вместе, но Тизона арестовали и поместили в башенку, наше содержание свели к самому необходимому, у входа к нам должны были выставить охрану, еду подавать нам через дверь, и только Анрио разрешено было входить к нам, принося воду и дрова.

Охрану у двери не поставили, но чиновники входили к нам три раза в день, и тщательно инспектировали решетки на окнах, шкафы и комоды.

Нам пришлось самим застилать постели и выметать комныты, что вначале с непривычки занимало много времени. Из прислуги у нас никого не осталось.

Эбер, уводя Тизона, сказал, обращаясь к тете: «Во французской республике равенство есть первый закон, в тюрьмах заключенных никто не обслуживает»; тетя ничего не ответила.

Нас лишили всех удобств, чтобы ужесточить наше содержание; часто нам не хватало даже самого необходимого. Когда подавали еду, дверь тут же закрывали, чтобы мы не могли рассмотреть, кто ее принес.

До нас больше не доходило никаких известий, кроме слухов, но они были отрывочны и весьма ненадежны. Нам запретили подниматься на башню, так же у нас отняли простыни, боясь, что мы спустимся по ним из окна, и дали вместо них грубые и грязные куски холста.

Мне кажется, именно в это время начался суд над матерью; уже после ее смерти я узнала, что была попытка спасти ее из Консьержери, но к сожалению, этому благородному замыслу не суждено было осуществиться. Меня уверили, что жандармы, которые ее охраняли и жена привратника сумели подделать приказ о ее переводе в другую тюрьму, и она у себя в камере сумела встретиться со многими людьми, и среди прочих со священником, от которого приняла причастие, и сделала это со всем смирением.

Заговор не удался, потому что она должна была связаться со стражниками, заступавшими во вторую очередь, а она перепутав, попыталась заговорить с теми, кто заступили первыми. Другие говорили, что она уже ушла из своей камеры и спустилась с лестницы, но жандарм на выходе что-то заподозрил и отказался ее выпустить, хотя о том и имелся приказ, и заставил ее вернуться, что обрекло все предприятие на неудачу.

В то время мы ничего об этом не знали. Мы только узнали, что мать встречалась к шевалье де Сен-Луисом, а он передал ей гвоздику со спрятанной запиской; но после того, как режим нашего содержания был ужесточен, мы не смогли узнать, что произошло далее.

Каждый день муниципальные чиновники посещали нас и устраивали обыски. 24 сентября они дополнительно пришли в 4 часа, чтобы полностью проверить наши комнаты и забрать столовое серебро и фарфор; то немногое, что им удалось найти, они забрали с собой, не удовлетвшись этим, они имели низость обвинить нас в краже. Как подло, на самом деле все унесли их коллеги. В комоде, принадлежавшем тете, они обнаружили несколько золотых монет, сложенных в столбик; немедленно их присвоили и устроили тете настоящий допрос на тему кто ей передал золото, с каких пор и зачем она его хранила. Тетя ответила, что золото она получила от мадам де Ламбаль 10 августа и сумела его сохранить несмотря на все обыски.

Они потребовали сказать, кто его передал мадам де Ламбаль, но тетя не стала им отвечать. Меня допрашивали тоже, спросили, как меня зовут и заставили подписать протокол.

8 октября, в полдень, когда мы уже оделись и закончили уборку, к нам зашли Паш, Шоме, Давид, члены конвента и несколько чиновников; тетя открыла им, после того, как оделась, Паш повернулся ко мне и пригласил меня спуститься.

Тетя попросила разрешения меня сопровождать, но ей в этом было отказано. На спросила, вернусь ли я, ей ответили утвердительно и Шоме еще ей сказал: «Можете положиться на слово доброго республиканца, она вернется.»

Я обняла тетю и спустилась вниз; я чувствовала себя очень скованно, в первыый раз в жизни я оказалась одна в компании дюжины мужчин, я не знала, что им от меня нужно; наконец, я предала себя Богу и спустилась вниз.

Шоме на лестнице, попытался быть галантным со мной, только я ничего ему не сказала в ответ. Когда мы вошли к брату, я нежно его обняла; мадам де Симон отняла его у меня и приказала мне пройти в другую комнату. Шоме попросил меня сесть, что я и сделала; он сел напротив меня: чиновник взял перо, чтобы писать.

Шоме спросил, как меня зовут.

— Тереза.

— Говорите только правду.

— Да, мсье.

— Мои вопросы не будут касаться ни ваc ни к ваших близких.

— Это не будет касаться моей матери?

— Нет, но исключительно людей, которые изменили своему долгу. Знакомы ли вам граждане Тулан, Ле Питр, Венсан, Брюно, Беньо, Моэль, Мишонис?

— Нет.

— Как! Вы с ними не знакомы! Их обвиняют в сговоре с вашими родными и передаче им информации извне.

— Нет, мсье, это неправда.

— Особенно это касается Тулана, этот маленький гасконец часто сюда приходил.

— Я незнакома с ним также как и с остальными.

— Вы помните день, когда оставались в башенке вдвоем с братом?

— Да.

— Ваши родные поместили вас туда, чтобы свободнее говорить с этими людьми. — Нет, мсье, лишь только для того, чтобы мы привыкли переносить холод.

— Что вы делали в башенке?

— Мы разговаривали.

— А выйдя из нее, вы не заметили, как они разговаривали с вашими родными?

— Я тогда взяла книгу и стала читать, я не знаю, что происходило в это время.

Шоме потребовал от меня еще отчета в тысяче гнусностей, которые выдвигались в качестве обвинений против матери; я честно отвечала, что все это неправда, но бесчестная клевета; они продолжали настаивать, но я упорно все отрицала, и не сказала ни слова неправды.

Затем он заговорил со мной о бегстве в Варенн, и задал множество вопросов, на которые я старалась ответить таким образом, чтобы никого не скомпрометировать.

В конце концов, в 3 часа, мой допрос подошел к концу. Я горячо просила у Шоме позволить мне присоединиться к матери, добавив, что мы с тетей тысячу раз просили об этом, что полностью соответствовало истине.

— Я ничем не могу помочь.

— Как же это! Мсье, вы не можете получить для этого разрешения Генерального Совета!

— У меня нет на них никакого влияния.

Затем он вместе с тремя чиновниками отвел меня назад в комнату и приказал ничего не говорить тете, так как ей тоже собирались приказать спуститься для допроса.

Войдя, я обняла тетю; ей приказали спуститься, что она и сделала, и затем спрашивали о том же, что и меня; и она ответила примерно то же, что и я.

Она сказала, что знает в лицо и по именам чиновников, с которыми пришлось общаться, но отрицала, что получала письма извне, и также отрицала все те гнусности, о которых ее допрашивали.

Она поднялась в комнату в 4 часа; ее допрос занял только час, в то время как мой тянулся три. Шоме нас пытался уверить, что его вопросы не имели отношение ни к матери ни к нам; но мы решили, что он нас обманывал; и увы! оказались правы, потому что они вскоре подвергли допросу мать и отдали ее под суд.

Я мало что знаю о процессе матери, и расскажу только о том, что сумела услышать.

У нее было два защитника месье дю Кудре (дю Кудрей) и Шово. Ей устраивали очные ставки со множеством людей; Симоном и Мате, служащими Тампля и сравнивали затем их показания. В бумагах матери также нашли адреса нескольких человек, их всех вызвали в трибунал, среди прочих – Брюнье, доктора. Его спросили, знаком ли он с матерью.

— Да.

— С какого времени?

— С 1778 года, с тех пор, как она поручила мне заботиться о здоровье детей.

— Во время вашего [пребывания] в Тампле, заключенные получали с вашей помощью письма извне?

— Нет.

И мать добавила к этому:

«Доктор Брюнье всегда приходил в Тампль и говорил с нами только в присутствии муниципального чиновника.»

В дальнейшее трудно поверить, мать допрашивали без перерыва три ночи и три дня; от нее требовали отчета во всех низостях, о которых Шоме пытался у нас узнать. Она отвечала на это бессовестное обвинение: «Я призываю в свидетельницы всех добропорядочных матерей», этот ответ растрогал присутствующих; судьи испугались этого и поспешили приговорить ее к смертной казни. Мать, покорившаяся промыслу божьему с тех пор, как оказалась в Консьержери, выслушала приговор мужественно и спокойно; в последние минуты ей позволили встретиться с духовником, но она отказалась от его услуг.

Что бы ни пытался говорить ей этот человек, мать отвечала ему со всей мягкостью, но отказалась принять от него таинство. Она сама опустилась на колени и долго молилась Господу, немного поела за ужином, затем легла и проспала несколько часов.

На следующий день, предав свой дух в руки Господа, она отправилась на казнь со всем мужеством, осыпаемая оскорблениями, которыми несчастные, обманутые люди бросали ей в лицо.

Мужество не покинуло ее ни в телеге палача, ни на эшафоте; она умерла такжe достойно, как и жила.

Так умерла 16 октября 1793 года, Мария-Антуанетта-Йозефа-Иоанна Лотарингская, рожденная в семье императора, жена короля Франции. Ей было 37 лет и 11 месяцев, из которых она прожила во Франции после замужества 23 [года], и умерла на восемь месяцев позднее своего мужа, короля Людовика 16.

Текст переведен по изданиям: Memoire ecrit par Marie-Therese-Charlotte de France sur la captivite des princes et princesses ses parents depuis le 10 aout 1792 jusqu' a la mort de son frere arrivee le 9 juin 1795 . Paris. 1892

<<Вернуться назад

Главная страница  | Обратная связь
COPYRIGHT © 2008-2019  All Rights Reserved.