Сделать стартовой  |  Добавить в избранное  | Мобильная версия сайта |  RSS
 Обратная связь
DrevLit.Ru - ДревЛит - древние рукописи, манускрипты, документы и тексты
   
<<Вернуться назад

ПОЛТОРАЦКИЙ В. А.

ВОСПОМИНАНИЯ

(Продолжение. См. “Исторический Вестник”, т. LX, стр. 414.)

 XXIV.

Перенесение лагеря в загородные сады. — Благодарственный молебен. — Осмотр ханского дворца. — Назначение курьером Флита. — Возвращение хивинского хана. — Поездка в кавказский отряд; пир у Тер-Асатурова. — Отправление отряда Головачева. — Блок. — Скобелев. — Приезд А. Милютина и его рассказ об отряде Маркозова. — Дело 15-го июля. — Гибель Каменецкого и казаков. — Бетман и Рейнау. — Отъезд Скобелева в Имды-Кудук и приключение с ним. — Обед шахризябцев. — Приезд Флита и высочайшие награды. — Отъезд. — Москва. — Опять Скобелев. — Поездка в Петербург. — Обед во дворце 26-го ноября. — Разговор со мной его величества.

Пока Константин Петрович принимал поздравления, некоторые из нас, в том числе и я, пустились осматривать достопримечательности дворца. Пробираясь по лабиринту комнат парадно-приемных и жилых, мне случайно пришлось наткнуться на какой-то полумрачный чулан или кладовую, где совершенно неожиданно нашел я продукт, самый редкий и дорогой, в продолжение многих месяцев сряду составлявшей несбыточную мечту каждого из нас... чтобы не томить долее, скажу прямо: кусок льда, — льда, за золотник которого в Кизил-Кумской степи никто бы не задумался предложить пять золотников чистого золота! Живо и жадно набросились на мою находку сотоварищи мои, и чем попало, шашкой и складным ножом, но каждый из нас успел [760] отковырнуть изрядный кусок от найденной сплошной массы, и с этим трофеем в руках мы вернулись на террасу. Там многие, увидев этот бесценный клад, тоже бросились по следам нашим на поиски, но клад им не дался в руки, так как ни они, ни мы не могли вторично доискаться таинственного хранилища этого сокровища.

Вскоре поднялся Кауфман и поехал в лагерь оренбургского отряда к раненому Веревкину, а нас всех направил за город в сады, где мы и расположились лагерем в четырех верстах от Хивы. На следующий же день после обеда (все еще soi-disant обеда) на площади города отслужено было торжественное молебствие с салютацией из орудий (взятых здесь и в Хазарапсе у неприятеля) по случаю совпавшего празднования нашего с великим для всей России днем рождения великого преобразователя нашего Отечества, которому пришла первая мысль о пользе завоевания Хивинского ханства — императора Петра Великого.

Расположились мы здесь лагерем не ахти как удобно! Сад, примыкающий к летнему двору хана, довольно обширный и тенистый, засаженный почти исключительно урюком (абрикосами), между которыми проведены арыки с посредственной водой; но кругом сада воздвигнута высокая и сплошная стена, не дающая свободы движению воздуха, что грозило сильной духотой. Кауфман поселился в кибитке, около пруда, кругом обсаженного ветвистыми деревьями, а со всех сторон лепились к его ставке юрты и палатки главной квартиры. Как было уже известно, хан с тремястами туркмен, составлявших его гвардию и оплот армии, бежал к воинственному племени иомудов; часть жителей тоже бежала, но тем не менее в городе стали уже открываться базары, и у нас явилась надежда приобрести жизненные припасы, если не европейские, то местные. Вскоре узнал я, что назначен в числе 6 членов, под председательством Головачева, в кавалерскую думу св. Георгия, для обсуждения многих подвигов, совершенных в сводном Оренбургско-Кавказском отряде, во время наступления его от Кунграда к стенам Хивы. Познакомился я там с очень симпатичною личностью, отличным кавказским офицером, состоящим по особым поручениям при его высочестве наместнике, князем Вано Меликовым, сыном князя Левана. Много интересного рассказал он мне про последний поход их сюда с Ломакиным, а так же об участи другого кавказского отряда, Маркозова, который, потеряв громадную часть верблюдов, должен был сначала бросить тяжести, затем провиант и, наконец, по недостатку воды, не имея сил дотащиться с отрядом до колодца на пути следования, вынужден был вернуться назад. Еще узнали мы об одном печальном эпизоде с одною из частей войск, о [761] котором получены донесения, не подлежащие никакому сомнению. На одном из пароходов нашей аральской флотилии (а их всего-то было два: “Самарканд” и “Перовский”) произошла следующая катастрофа. Пароход этот, вступив из Аральского моря в устье Аму-Дарьи, ниже Кунграда, нуждался в сведениях о местонахождении Оренбургского отряда, почему начальник флотилии доверился прибывшему к нему на пароход бию, предлагавшему провести наших людей в лагерь Оренбургского отряда, и высадил на берег офицера, топографа и десять матросов. Коварный бий повел их как будто в близ расположенный отряд русский, но вместо того завел их на засаду, где хивинцы внезапно бросились на горсть людей наших, забрали их в плен, отвели в Хиву и там отрубленные их головы выставили, как трофей, на всеобщий позор.

С подробным донесением государю императору о покорении ханства и взятии Хивы послан был Фан-дер-Флит, адъютант и тезка Кауфмана, прекрасный человек и отличнейший офицер. В дежурстве штаба шла усиленная работа, а у нас 3-го июня была кавалерская дума. Головачев прочитал предложение главного начальника отрядов генерал-адъютанта фон-Кауфмана 1-го разобрать в думе представление начальника Оренбургского отряда генерал-лейтенанта Веревкина к Георгиевскому кресту 18 штаб-офицеров, оказавших подвиги в разных делах против хивинцев, при следовании отрядов от Кунграда до Хивы. Но по решению думы оказались достойными не все, а только один Квинитадзе, подполковник, командир дивизиона, в полку Тер-Асатурова, “при атаке неприятеля зарвавшийся с одною сотнею своих всадников, окруженный вдесятеро сильнейшей массой хивинцев и пробившийся через них, не оставив в их руках никакого трофея” (статья X, парагр. 6-й). Еще менее благоприятного результата дождались представленные кавказские штаб и обер-офицеры Ширванского и Апшеронского полков. Частным путем нам не безызвестно было об истинных заслугах их при взятии неприятельских орудий под Хивой 28-го мая, но дума отказала им, так как по статуту ордена, ст. X, парагр. 9-й: “кто возьмет с боя орудия”, был достоин креста, а они были только “при” взятии орудий. Мне было очень больно, что дума отказала этим, по словам Вана-Меликова, прекрасным офицерам, но один в поле не воин, и все мои доводы не повели ни к чему.

Прошла неделя с взятия Хивы; за это время состоялось возвращение хана, явившегося к нам с повинной, а также вместе с ним и нескольких представителей особенно враждебных к нам партий, смирившихся теперь перед силой обстоятельств. Обсуждалось устройство временного правления ханством, [762] посредством чего-то в роде дивана, в котором должны были заседать три сановника-туземца и три чиновника-русских, под председательством, однако, помилованного уже хана. Цель этого учреждения заключалась в необходимости короче ознакомиться с ныне покоренным, но нам малоизвестным краем, его населением, средствами и богатством; словом сделать здесь то, чего, к сожалению, мы прежде никогда в завоеванных нами территориях не делали! (Пример: форт св. Николая, на реке Чолоке, составлявшей нашу естественную границу с 1829 года, вызвал потребность рекогносцировки, под неприятельским огнем, 2-го января 1854 г., ровно через 25 лет нашего им владения!). Желаемые сведения о Хивинском ханстве необходимы уже были хотя бы для того, чтобы определить срок времени, в который мы можем собрать с края предположенную военную контрибуцию в 6 миллионов рублей.

У ставки Кауфмана я впервые увидел хана. Ему было лет 30, очень выразительной фигуры, со строгими, даже черствыми чертами и деспотическим выражением лица. Он был брюнет, с отливом вороньего крыла, высок ростом, очень статен; но что-то хищное преобладало в глазах его, полных блеска и силы воли. Движения отличались достоинством, но лишены были всякой привлекательности и мягкости, мало того напоминали ненасытную жажду власти и насилия... Помещался он пока на одном из внутренних дворов того же дворца, в большой и роскошной по отделке палатке, при которой soi-disant стоял почетный караул, а на деле просто хан был под караулом. Хивинцы вообще, насколько можно было узнать их в короткое время, народ по наружности рослый и статный, все брюнеты и все очень сурового вида, в высоких, бараньих шапках, придающих им жесткий, полудикий характер, но при этом все коварны от природы, бессовестно лживы и вовсе не честны.

4-го июня я в первый раз ездил с Щербинским в Кавказский отряд и день этот провел очень приятно среди людей, меня помнящих или много обо мне слышавших. Само собою разумеется, что старых сослуживцев моих на Кавказе я не нашел, кроме Тер-Асатурова, да и тот был юнкером в Нижегородском полку, когда я уже был единицею — в Куринском. После нескольких визитов с Щербинским к общим знакомым, мы заехали к командиру конно-дагестанского полка, Тер-Асатурову, и здесь окончательно пустили корни. Гостеприимный и замечательно радушный хозяин позвал клич, собрались друзья-приятели, явились песенники и плясуны, полилось кахетинское из турьих рогов, а шампанское из стаканов, тулумбаш провозгласил тост за дорогих гостей, и пошел дым коромыслом. Тут представилось нам смешение различных не только форм [763] обмундирования, но и всех национальностей, в таком разнообразии населяющих окраины обширной матушки России. Здесь на одной террасе скучились: коренные русские, грузины, армяне, греки, хохлы, немцы, имеретины, сарты и, наконец, в большинстве горцы всех племен кавказских, еще так недавно бывших непримиримыми врагами нашими, из Гергебиля, Салтов, Чока, а теперь верой и правдой служащих одному с нами отечеству, одному белому царю.

Конно-дагестанский полк, недавно сформированный в восточной части Кавказа и составленный исключительно из уроженцев когда-то страшных воинственностью и недоступностью своею знаменитых аулов в Дагестане, — в короткое время сплотился в прекрасную боевую часть, ничем не отличающуюся от любого полка русского по дисциплине, обучению и службе, что же касается военных доблестей, то этот молодой легион всадников уже доказал и, без сомнения, еще более докажет в будущем превосходные свои качества, пользуясь громкой славой на Кавказе по лихости, отваге и храбрости наездников. Разместившись вповалку на красивых персидских коврах, с неизбежными мутаками в головах, все общество, наэлектризованное радушным угощением, задорными песнями линейцев и грациозно-воинственною лезгинкою дагестанцев, наслаждалось хорошими напитками, звучным пением, выражало шумными возгласами одобрение увлекательному танцу или вело тихую дружескую беседу с людьми с душою нараспашку.

— Здоровье Чолокского героя, сегодня ровно 19 лет назад стяжавшего себе громкую славу! — совершенно для меня неожиданно провозгласил Дмитрий Тер-Асатуров, высоко подняв стакан с шампанским. Громкое “ура”, туш трубачей и полудикий гик горцев слились в оглушительный гам, разобрать который мне пришлось с высоты полета к поднебесью. После дружного качания меня и многих других, общество как будто утомилось, и потому шумные диверсии сменились затишьем, но только на несколько минут, и опять полилось вино и рассказы из боевой жизни и приключений последних дней. Рельефнее всех прочих повествований, как по сути дела, так и по своеобразному изложению, выдался эпизод, случившийся недели две перед тем, с подполковником Квинитадзе, очень игриво и в лицах сообщившим его всему обществу.

При следовании сводного отряда от Кунграда, неприятель зачастую беспокоил его своим появлением в значительных силах и, всячески задирая наши разъезды, сам уклонялся от дела с сомкнутыми частями, а как только замечал намерение наших произвести атаку, показывал тыл и, пользуясь отличною быстротой туркменских скакунов, бесследно исчезал с [764] горизонта. Все попытки наших ловких наездников захватить или подстрелить какого-нибудь из этих назойливых туркмен долго оставались безуспешными, но наконец Квинитадзе придумал пуститься на хитрость и во что бы то ни стало строго наказать их за дерзость. И вот на ходу отряда, когда вдали показались неприятельские всадники и по обыкновению стали джигитовать и заманивать наших молодцов подальше от отряда, — подполковник, строго запретив своим людям соваться в поле, сам закурил короткую свою люльку, перекинул через плечо двуствольный штуцер и, сначала рысью, а потом шагом, стал подъезжать в степи к гарцевавшим туркменам. Увидев одиночного всадника, так оплошно приближающегося прямо к ним в руки, и считая его своею верною добычей, они пристально стали наблюдать за его движениями. Тем временем Квинитадзе неторопливо снял с плеча штуцер и, остановив лошадь, прицелился в ближайшего врага, но вместо того, чтобы нажать спуск, он выпустил изо рта густую струю табачного дыма, который наивные туркмены приняли за вспышку на полке кремневого ружья, а потому смело бросились на обезоруженного по их мнению противника. Подпустив передового шагов на сто, Квинитадзе повторил тот же маневр из другого ствола, а затем, круто повернув коня, во всю прыть пустился скакать по направлению отряда, Как борзые псы за зайцем, вытянулись за ним в погоню самые лихие из туркмен-джигитов, видимо очень быстро нагоняя спасавшегося от них уруса. Передний из шайки уже очень близко, еще полминуты, и он нагонит беглеца и снимет ятаганом его голову и отвезет кровавый трофей... но в этот миг обернулся на седле к нему лицом наш витязь и, почти в упор пустив врагу пулю в лоб, ссадил с лошади мертвое тело. Еще азартнее стал налегать второй туркмен. Смерть на его глазах товарища только подзадорила его, разожгла в нем жажду мести, и он, нагнувшись на шею лошади, как вихрь, несется и достигает жертву, но раздается второй штуцерный выстрел, и труп другого туркмена камнем валится на землю. Вне себя от озлобления, вся партия, издали следившая за подвигами своих удальцов, видя трагическую развязку, забывает принятую тактику и, зажмуря глаза, несется прямо на Квинитадзе убить, изрубить, растерзать его, Но, разогнав коней своих, целиком нарезывается на сотню дагестанцев, шашками положивших всех 12 человек на месте. Лошади, седельный убор и оружие со всех 14 туркмен достались победителям. Когда по окончании рассказа лихой подполковник приказал вывести на показ отбитого скакуна туркменского, с которым не расставался, Тер-Асатуров тоже представил мне белого, как снег, коня, породы касара, убедительно прося меня принять его в подарок. [765]

Приписывая неожиданную щедрость моего приятеля минутному возбуждению, я упорно отклонялся от этого великолепного подарка, но в силу настоятельных его требований принять от него хоть черкесское седло на память 4 июня, так весело и дружно проведенного вместе, — я вынужден был согласиться и на утро вступил во владение прекрасным, в серебро оправленным, настоящим кавказским седлом.

Проснувшись на другой день в прохладной и высокой комнате ханского дворца (жить в которой милостиво нам разрешил Константин Петрович), мы переглянулись с сожителем моим Щербинским, оба сделав кислые рожи, при чем напрасно старались дать себе ясный отчет о последних минутах вчерашнего пребывания в кавказском отряде, обратного путешествия в наш строгий монастырь и т. д. “Ну, не все ли равно? мы здесь, и слава Богу!” — порешил Щербинский, предав этот вопрос забвению.

_____________________________

Ну, однако, пришли мы и взяли Хиву, а о ней собственно я ничего еще не сказал, что для порядка следует. Итак начинаю.

Город Хива, как и следует быть городу Средней Азии, не красив правильною разбивкою площадей и улиц, господствующей на них чистотой, а тем менее изящною архитектурой своих зданий, но Хива — город большой, многолюдной, торговый, кругом обнесенный высокою стеною, в роде Кремлевской в Москве, с башнями и бойницами, с укрепленными воротами, батареями, бастионными фасами и проч. В самом городе возвышаются выше ханского дворца минареты, мечети, медресе (школы) и раз-выя башни. Дворец хана — со многими внутренними дворами и двориками, с целым лабиринтом фантастических приемных зал, судилищ, жилых покоев ханских и всяких отдельных помещений мужских и совершенно в стороне — женских, то есть гарема. Из этих фей Магометова рая ни единой не узрел глаз неверных. Снаружи города, под самые стены его прилегают роскошные сады, густые и тенистые, все перерезанные искусственными арыками, с обильным количеством воды, которою несколько далее от Хивы залиты громадные поля, исключительно засеянные рисом, главным и неизбежным рассадником злокачественных и почти повальных лихорадок в крае. Настой воды в полях этих, до полуаршина глубиной, от солнечных лучей и возвышенной температуры воздуха, издает вредные испарения, а гнилая жидкость на всей залитой почве кишит миазмами, заражая всю окрестную атмосферу губительным зловонием... С первого дня появления наших войск, испуганные нашествием неверных, жители в рассыпную и толпами бежали из города, увозя с собою все имущество, но мирные [766] прокламации ери-шага (главного военноначальника) Кауфмана и к тому же соблазн наживы, при выгодной с урусом торговле, взяли верх над страхом и мало-помалу привлекли алчных хивинцев обратно.

Во дворце хана открыты были хранильницы немалых сокровищ, и для приведения их в точную известность и оценку назначена была особая комиссия из многих лиц главной квартиры, преимущественно гражданских чинов, и специального эксперта по части драгоценных камней — Мурза-Хакима, посла коканского. Говорили, что комиссией этой уже было пока собрано разных сокровищ, большею частью состоящих из женских украшений благородного металла, с богатыми коллекциями алмазов, рубинов, изумрудов, сапфиров и проч., а в особенности бирюзы, на сумму свыше 400 тысяч русских рублей, а к оружию, конным уборам и коврам она еще и не приступала.

_____________________________

Хивинская лихорадка уже дала себя чувствовать; я с трудом мог владеть пером, меня бросало и в жар и в холод, пароксизм сменялся страшной слабостью, но, кроме этого, мне пришлось еще испытать неприятность от другого частого гостя этой страны. Однажды вечером я вернулся от графа Берга в свое помещение во дворце и застал повсюду глубокую тишину и всеобщий сон. Из моей комнаты, где царила также тьма, доносился усиленный храп милого сожителя, спозаранку завалившегося на покой. Ощупью отыскав соседнюю дверь в помещение нашей прислуги, неистово во сне насвистывавшей на все тоны, я позвал Козьму, и пока он протягивался, зевал и, наконец, впотьмах стал искать спичек, я в расслаблении прислонился плечом к косяку двери, но в то же мгновение пронзительно вскрикнул и отскочил в сторону. В левую руку мою, выше локтя, через китель и рубашку, кольнуло чем-то очень острым, так глубоко и больно, что я не взвидел света Божьего и едва устоял на ногах. Выскочивший со свечей Козьма растерянно смотрел на меня, не понимая, в чем дело, но когда я указал на косяк, и он осветил его, загадка объяснилась. Громадной величины скорпион недвижимо занимал избранную им позицию. Он был предан казни, это правда, но мне от того не стало легче. Не одно уязвленное на руке место, но далеко выше, ниже и кругом, от локтя до плеча горело, как прижженное раскаленным железом, а в то же время вздувалось опухолью с заметною для глаз быстротою. Поднялась тревога, вскочил и Щербинский, послали за доктором, шум и суета кругом, а руку мозжит и жжет все сильней. Вдруг среди этого хаоса вижу перед собою полуодетого добрейшего Меллера, прибежавшего ко мне [767] на помощь с откупоренною жестянкою сардинок, из-под которых якобы масло непременно должно было спасти меня. Но в эту минуту подоспел доктор Грим и приложил к руке пузырь со льдом. Всю ночь напролет мне постоянно меняли лед под наблюдением Грима, не отходившего от моей постели. Боль к утру стала утихать, а опухоль, потеряв воспалительный цвет, видимо опадать; не смотря на то, страдания во всей руке не дали мне минуты сна, и я только днем на следующий день забылся.

К тому же четырехмесячное неведение о семействе наводило безотчетную грусть, а подчас и страх даже. Да, предчувствие и безотчетное ожидание чего-то дурного не обмануло меня: мальчика моего Сережи уже нет в живых. Он скончался от разрыва сердца и не на руках своей матери, бывшей в то время в Петербург, а деда, так старчески-страстно его любившего.

Благодаря заботам врачей, особенно Грима, я довольно быстро начал поправляться; но и средства, ими пущенные, достойны замечания по объему. Кто поверит в России возможности приема одним субъектом в двое суток до 160 гран хины? Здесь же, при исключительных климатических условиях, эта доза не удивляет никого.

_____________________________

Во время моей болезни, был сформирован, под начальством Головачева, отряд, который выступил через Хиву на запад, к иомудам. Начальником кавалерии этого отряда пошел не Главацкий, а мой ех-товарищ, Блок. Этот отлично-добрый малый последнее время с отчаянием рвал на себе волосы по случаю своего бездействия. Приехал он к нам, конечно, с пламенным желанием отличиться, а тут ему не давали назначения, так как все видные места уже были заняты. И вот ему устроили назначение временного начальника кавалерии (сводной — из частей Туркестанского, оренбургского и кавказского отрядов). Блок попал в хивинскую экспедицию случайно, как исключение объявленного по гвардии высочайшего повеления никого в хивинский поход не откомандировывать, вследствие счастливой непредвиденности, а именно: государю императору угодно было назначить вторым шефом л.-гв. Гатчинского кирасирского полка ее величества — генерал-фельдмаршала князя Барятинского, в том полку начавшего (в 1833 г.) военную службу свою. На параде войскам петербургского округа государь, подъехав к гатчинским кирасирам, изволил поздравить их с новым шефом и тут же спросил командира полка Гревса, кто у него старший штаб-офицер? Выехал полковник Блок, которому его величество приказал ехать в Скерневицы и от его имени отвести полковой мундир кн. Барятинскому. [768]

Князь Александр Иванович, само собою разумеется, принял послан наго государем со всем радушием и ему свойственным чарующим обращением, при чем во время пребывания Блока у него в Скерневицах, князь, расспрашивая его о службе и планах в будущем, высказал свое мнение, что будущему командиру полка непременно следует прежде всего понюхать пороху не на маневрах, а при настоящих встречах с неприятелем. На это замечание закаленного в боях фельдмаршала Блок доложил князю о прискорбном для гвардейцев повелении, на что его сиятельство обязательно предложил Блоку исходатайствовать эту милость, в чем, конечно, и не было отказано его величеством не только относительно Блока, но и приятеля его, Лукашевича. Вот каким путем оба кирасира, отчисленные, однако, по общей кавалерии, попали к нам пожинать лавры.

Однажды, часу в девятом утра, когда я лежал на террасе, торопливо вошел на двор Карл Васильевич Струве.

— Отгадай, о ком я пришел предупредить тебя? — издали еще задал он мне вопрос. — Ну, не ломай себе голову, никогда не догадаешься! Гость сейчас будет к тебе, сидит пока у Константина Петровича, который и поручил мне предупредить тебя о его приезде! — бросившись в кресло, договорил Струве, усердно обмахивая себе лицо платком.

— Но ведь ты не сказал главного? — нетерпеливо заметил я.

— Чего же? — удивленно посмотрел Струве.

— Да кто таинственный гость?

— Ах, Боже мой, разве я не сказал? — добродушно расхохотался дипломат: — Алексея Дмитриевича Милютина изволь принять в свои объятия.

— Как? Когда? Откуда? — посыпались вопросы, на которые через несколько минуть дал любопытные ответы сам виновник переполоха. История всех приключений и усложнений, испытанных Алексеем до конечного достижения им Хивы, стоит всевозможных скачек с препятствиями, когда-либо существовавших на всемирных ипподромах. Правда, ведь и “дистанция огромного размера”, особенно второго пути его из Тифлиса на Астрахань, Самару, Оренбург, Ташкент, через Бухару — в Хиву.

Собравшаяся компания: Струве, Адеркас, Колокольцевы, pere et fils, Аминов, Голицын, Скобелев и др., все жаждали слушать изустное повествование Милютина.

Когда решился вопрос о командировании его в хивинскую экспедицию, он почему-то замешкался в Петербурге и по расчету времени, не имея возможности поспеть в отряды Оренбургский или Туркестанский, был направлен в Кавказский — Маркозова, назначенный к выступлению из Красноводска позже всех прочих. [769]

Отряд Алексей застал на месте, быстро приготовился затем он с сотоварищами своими, Корсаковым и Ореусом, составив артель, весело, свободно, полные надежд, тронулись в путь. Сначала все шло, как по маслу, но вскоре начались загвоздки, быстро превратившиеся в непреодолимые препятствия. Прежде осложнили движение упрямые верблюды, упорно отказавшиеся тащить вьюки с требуемой быстротой и при этом павшие в большом количестве; потом наступили страшные жары, на градус еще выше наших. У них ртуть показывала до 50,75 С, чего у нас, слава Богу, не было; затем порча воды в колодцах неприятелем, не упускавшим отряда из вида, и днем и ночью тревожившим его беспрерывно; наконец, болезни и полное истощение сил в пехоте и лошадей в кавалерии, словом вынужденная крайне тяжелыми обстоятельствами остановка машины совершилась сама собою... Главною причиною этого плачевного, но в сущности неизбежного результата были затруднения, встреченные ими при движении отряда к последнему колодцу Имды-Кудук, которого, к несчастью, проводники с передовыми казаками не могли найти, а потому колонна, после страшно томительного перехода, застигнутая наступившею ночью в степи, не имея целые сутки капли воды и без надежды отыскать ее и завтра (так как проводники туземцы при общем смятении и темноте ночи скрылись), обречена была тяжкой необходимости отступить. Все неимоверные усилия к отстранению этого жестокого в нравственном отношении решения были истощены напрасно. Но невозможное — невозможно!

Стойкость, самоотвержение и примерные военные доблести русского солдата: мужество, выносливость, сила воли и терпение при исполнении, по долгу, святой присяги, так известны всем и каждому, что никто никогда не допустит помышления, чтобы и в данном случае он, солдат русский, да еще кавказской армии, оказал малодушие. Вспомним практическую истину: la critique est aisee, mais l'art est difficile. И потому я не могу не занести в книгу бытия те страдания человеческие, которым подверглись люди несчастного отряда, при отступлении их безлюдною и безводною степью, под палящими лучами солнца, без перевозочных средств, почти без пищи, без обуви и без надежд на славу! Но они, герои эти, не упали духом и, претерпев все ужасы непомерных лишений и трудов, еле дотащились до Каспия... Слава тебе, солдат русский! Во всех передрягах скитальческой, многострадальной жизни твоей, после победы и поражения, при торжестве и в унижении, в минуты страданий и смерти, ты всегда и всегда одинаково велик, солдат русский.

С грустным донесением о поражении вверенного ему отряда не врагами, а стихиями, Маркозов отправил в Тифлис к его императорскому высочеству, наместнику, флигель-адъютанта [770] Милютина, который, садясь в Баку на курьерскую тройку, в твердом убеждении, что перенесенным в походе истязаниям наступил конец, часть вещей своих продал, а остальные отправил в Петербург, и поскакал сам в перекладной телеге, с одним чемоданом, в котором увез мундир и две перемены белья. В Каджиорах, где находился тогда великий князь, Милютин представил официальное донесение и словесное дополнение, как очевидец всего, постигшего отряд полковника Маркозова. Его императорское высочество, с сердечным прискорбием и соболезнованием выслушав очень огорчившие его известия, милостиво изволил спросить Милютина: “желает ли он ехать с этим донесением к его величеству за границу?”.

Алексей признавался, что как ни тяжела ему была перспектива везти это безотрадное известие государю императору, но соблазн попасть за границу и в Вене на всемирную выставку взял верх, и он с благодарностью согласился. “Но я не могу взять на себя отправление ваше без предварительного на то разрешения его величества”, добавил великий князь, при чем немедленно велел отправить депешу в Эмс. Ответ получился следующий: “Его величество приказать изволил флигель-адъютанта Милютина отправить через Оренбург и Ташкента, в отряд генерал-адъютанта Кауфмана, под Хиву. Граф Адлерберг”. Пораженный неожиданным сообщением, Милютин в первую минуту совершенно растерялся, но оставалось одно: ехать, — он и уехал... Дальнейшее странствование Алексея Дмитриевича по головоломному тракту бакинскому, плавание морем и вверх по Волге, бешеная скачка степью оренбургской, медленное передвижение песками Кара-Кумскими и, наконец, отчаянная езда с киргизами до Ташкента — все это более или менее переиспытано каждым счастливцем, служащим в Средней Азии; но вот тут раздалось “атанде”, Каким путем и средствами препроводить флигель-адъютанта, согласно высочайшего повеления, в отряд генерала Кауфмана, когда уже хорошо было известно, что он находился не на пути, а в самой Хиве, с которой прямого сообщения никогда не было и впредь еще не организовано? Препроводили его к Абрамову, в Самарканд, а тот на свой риск и страх решился отправить его через Бухару. Эмир бухарский, предупрежденный Абрамовым, принял Алексея Дмитриевича со всем восточным радушием, и остальное уже путешествие в эмирском каюке, с почетным конвоем его высокостепенства, вниз по Аму-Дарье и потом по широкому арыку до самой Хивы, Милютин совершил спокойно, удобно и довольно быстро.

_____________________________

У нас были получены сведения, что иомуды в больших силах заманивают отряд Головачева вглубь степи, где [771] рассчитывают нанести ему поражение. Вследствие этого на выручку наших выступил отряд, под личным начальством Кауфмана. Все это прекрасно, но мне-то по болезни предложено было остаться, о чем и приходил сообщить сам В. Н. Троцкий. Как ни скверно мне было, как ни был я слаб, но не идти с отрядом я решительно не мог, а потому отправил К. П. Кауфману докладную записку с удостоверением доктора, что для пользы здоровья моего перемена места жительства должна была подействовать благотворно; в ответ получил записку Троцкого: “Его превосходительство начальник отряда разрешает вам следовать с выступающим отрядом и проч., и проч.”. Ну, и слава Богу! Сейчас же приступил к сборам, а сам далеко не был уверен, вынесу ли езду верхом, особенно большими переходами. Но взялся за гуж... так именины свои (15-го июля) празднуй на седле! “Оно не складно, да жалостливо!” И действительно первые дни похода я уставал до безобразия, чуть не до падения с лошади, но затем стал оправляться. На третий день ходьбы отряда встретили нарочного от Головачева с донесением о жарком деле, бывшем у него 15-го июля (день нашего выступления) с большими скопищами иомудов, которые дрались, как львы. В числе раненых сам Головачев и Мейер (шашкой в голову); потеря вообще у нас не малая в этот день, да накануне убито 8 казаков и с ними Каменецкий, таким молодцом отбивший с уральцами первый каюк у неприятеля на Аму-Дарье 11-го мая.

19-го соединились мы с отрядом Головачева. В общих чертах, по рассказам участников дела 15-го июля, оно было так. Отряд Головачева занимал на 14-е число для дневки позицию в культурной части степи, в пустом селении, окруженном садами. Ближайшие возвышенности заняты были сторожевыми пикетами казаков, не раз в течение этого дня дававших в штаб сведения о появлении в разных направлениях неприятельских партий; но так как ни одна из них не была значительною, то общее спокойствие в лагере не нарушалось, и все ограничивалось изредка раздающимися выстрелами на аванпостах. Со всем тем начальник кавалерии, в виду сохранения в цепи порядка, назначил после обеда два усиленных разъезда. С одним из них, в восемь казаков, сотник Каменецкий, подъезжая к кургану, менее версты от бивуака, встретил пост свой в пять человек, быстро отступавший к лагерю. На вопрос его, куда они направляются, — урядник отвечал, что “держаться на кургане не могим, он одолевает!”. — “Пустяки, братцы, шашки вон и за мной!” — крикнул Каменецкий, бросаясь в объезд оставленного кургана, но тут же налетел на партию конных иомудов, до сотни человек, которые в виду всего отряда поголовно всех казаков срубили так быстро, что прискакавший на помощь [772] резерв наш нашел одни обезглавленные трупы своих станичников. Так погиб лихой Каменецкий, а вместе с ним и все восемь казаков. Сильное впечатление на всех зрителей этой кровавой драмы сделали страшные удары выгнутых ятаганов иомудов, которыми они с одного маха, как бритвой, снимали черепа...

С вечера 14-го на 15-е число отдано было приказание о подъеме отряда с позиции до рассвета, имея в виду сделать в тот день передвижение на новый бивуак. Сведения о неприятеле были, но самые неопределенные, не смотря на то, что все военные предосторожности были приняты во всех частях отряда. Ночь прошла спокойно. В секретах и цепях не дано ни одного выстрела. За час до утренней зари наши тихо стали собираться и вытягиваться по дороге к селениям, ныне занятым нами. В полуверсте от лагеря был узкий мост через арык; около него остановился Блок, пропуская мимо себя сотни, справа по три, а за ними тянулась пехота, только что тронувшаяся с бивуака, как вдруг неприятель сплошною массой обрушился на выстроившиеся в авангарде три сотни, смял их и заставил в беспорядке податься назад. Еще было темно, когда произошла первая атака. Казаки скоро справились и с подоспевшими к ним остальными сотнями и ракетной командой на рысях выдвинулись вперед, очистив за собой место для пехоты, бегом строившейся в боевой порядок. Второй натиск иомуды произвели сомкнутыми частями, бешено врываясь в средину нашей кавалерии и даже пехоты, но тут на всех пунктах нападения они были отбиты и в беспорядке отброшены назад. Стало рассветать, когда иомуды выстроились вновь и стремительно с трех сторон понеслись на наши фасы. Авангард наш, из кавалерии, встретил их залпом ракетной батареи, при чем очевидцы указывают на разжалованного Квитницкого, выказавшего особенное мужество и присутствие духа при станках, с которых ракеты, много пострадавшие от дальней перевозки и утратившие свои качества, не хотели лететь по направлению неприятеля и, разрываясь на месте, поражали часто своих. При третьей же атаке исключительное внимание обратили на себя обе роты 1-го стрелкового батальона, капитанов: Батмана и Рейнау. Меткость выстрелов из залпов была замечательная, а стойкость и выдержка образцовые, изумительные. Роты эти, доведенные до nec plus ultra, по отношению обучения и дисциплины в мирное время, оказались и в минуты жаркой схватки с врагом верхом совершенства. Рассказывают очевидцы, что эти замечательные молодцы хладнокровно и отчетливо, совершенно, как на домашнем учении, исполняли команду ротных командиров в те моменты, когда ломились на них тучи отчаянно-дерзкого неприятеля, нигде на полшага не подаваясь назад. В этой атаке и иомуды оправдали блестящую о себе славу. [773]

Два раза уже отбитые с большим уроном, они снова сомкнулись и произвели не одно, а несколько последовательных нападений, с такою отвагой и решительностью, что будь у нас не такие образцовые роты и отличнейшие офицеры, как Батман и Рейнау, то неизвестно, как бы все кончилось. Как доказательство необыкновенного духа и изумительной дисциплины в названных ротах, служат следующие факты: Батман, при виде густой против себя толпы иомудов, размашистым галопом направляющихся на его роту, предварительно командует: “смирно”, затем “клац” и после выдержки: “пли!”. Второй “клац” он провозглашает с внушением роте “не торопиться”, “целить хорошенько”, а неприятель уже несется на него в ста шагах: “пли!” — раздается его могучий голос, и вслед затем “клац”. “Не суетись”, слышится опять, а иомуды рубятся в передние ряды, на всем скаку сбрасывая сидящих за их спиной товарищей, прямо на штыки русские. Рейнау, при таких же обстоятельствах, в пылу же неприятельских атак, подпустив их на полвыстрела, командует: “рота клац!” после чего раздается один выстрел. “Кто стрелял без команды? отставь!” и опять слышится допрос: “Кто это осмелился выстрелить?”. И только после строгого внушения за одиночный выстрел он хладнокровно командует “клац!” и “пли!” в то мгновение, когда неприятель уже на носу и залп роты, дружный и в упор, валит сотню людей.

Но доказательством упорного мужества и иомудов служит то, что, не внемля замечательно стойкому им отпору славных рот наших, они в бешеном исступлении погибали на штыках и даже прорывались сквозь фронт стрелков, за которым, по окончании дела, поднято до 80-ти их трупов, проколотых холодным оружием нашим. Здесь-то при одном из подобных случаев ранен был и Николай Никитич Головачев.

Все рассказы об описанном горячем деле дополняются свидетельством участников, что во все время боя отчетливо было слышно пение и пронзительные возгласы одобрения женщин, засевших в ближайших садах и зорко следивших за ходом боя, при чем в самые решительные минуты они показывались на поле сражения и, под свистом пуль, примером мужества ободряли отцов, мужей и братьев идти на смерть.

Вообще дело 15-го июля совершенно изменило воззрение наше на неприятеля. Презрительное мнение об его военных качествах сменилось заслуженным им должным уважением.

Еще несколько слов о Батмане и Рейнау. Оба они уроженцы Швеции, оба воспитывались в финляндском кадетском корпусе и с одного дня оба подвизаются на военном поприще, телом и душою отдавшись службе. Командуя в одном чине соседними, в том же батальоне, ротами с большим усердием и знанием [774] дела, они приобрели себе известность во всем округе, где раз сказывали о них любопытные подробности. И в штаб-квартире, и в походе оба капитана не знали другого помещения, как казарма и палатка, где они были в беспрерывных и самых тесных сношениях со своими солдатами; ели кашу из общего котла, пили квас и воду из общего бака, хлебали щи одними с ними ложками; жили, говорили, спали и думали заодно с солдатом, который их боготворил, но вместе боялся. Подобный образ жизни, безусловно благодетельный для познания всех нужд и потребностей нижних чинов вверенных им частей, тем не менее отрывал у них всякую возможность и время бывать в обществе; они всецело отдались службе и добивались лишь одного — довести свои части до возможного совершенства.

В лагере Ильялы получил я письмо от Софьи. Она писала, что стала покойнее духом, не плачет и смирилась перед злой судьбой... Бедная моя!

_____________________________

В Ильялах господствовало пока бездействие, скука, жара и мухи. Но мухи — с первого мерцания утренней Авроры и до заката солнца, везде и всюду! Лезли в лицо, глаза, нос, рот, в чай и суп в таких массах и с таким остервенением, что ничего подобного представить себе невозможно. Что мы ни предпринимали к их истреблению, и огнем, и мечем, и водой, и дымом, не было сил их уничтожить. Вечером только и дышали мы, только и успокаивались от раздраженного дневного состояния. Однажды за ужином Милютин обратился к Михаилу Дмитриевичу, нашему постоянному посетителю, с следующими словами:

— Вот, Скобелев, ты только понапрасну изощряешь ум свой для достижения заветной мечты твоей — заслужить георгиевский крест, а возможность у тебя есть теперь под руками, а ты ее не хватаешь!

— Как? Где? говори, ради Бога! — вскочил Скобелев.

Милютин развил ему мысль, чтобы он взялся исследовать отсюда путь, не пройденный отрядом Маркозова, до колодцев Имды-Кудук, и этою рекогносцировкой определил бы важный вопрос для всех, а для кавказских войск в особенности: был ли этот путь доступен движению отряда, или нет. Приблизительно от Ильялы до Имды-Кудука, судя по карте, было от 140 до 150 верст степи, переезд через которую, конечно, сопряжен был с очевидною опасностью встречи с шляющимися кругом нас партиями иомудов, но “qui ne risque rien, ne gagne rien”, — повершил Милютин.

Как в порох искра, так мысль эта воспламенила воображение Скобелева... Он в миг преобразился, стал сам не свой. На лету сделав свои соображения, он, кажется, в ту же минуту, [775] не откладывая в долгий ящик, готов был ринуться по направлению Имды-Кудука, и только, когда мы ему напомнили, что без разрешения властей на это предприятие пуститься нельзя, а просить этого ночью немыслимо, пылкий Скобелев несколько успокоился, с твердым намерением на другой день, ранним утром, бежать к Троцкому просить, хлопотать, умолять об отпуске его в степь.

Но это оказалось не так легко. Константин Петрович сначала и слышать не хотел об отпуске Скобелева и, только спустя некоторое время, согласился на наши просьбы. Итак, накануне нашего выступления к Хиве, все мы были в суете, но Скобелев в исключительной. С утра он летал по всем направлениям и только мельком успел сообщить, что уже был у начальства, и что к вечеру все будет готово к его отъезду. У меня взял он лошадь, моего маленького серого.

В ту же ночь, во время нашего ужина, послышался топот коня. Я вышел и в темноте не мог разобрать, кто остановился у нашей палатки, и только по голосу узнал всадника. Скобелев, в туркменском костюме, высокой шапке и вооруженный с головы до ног, стоял перед нами и просил благословения на дальний, опасный путь... Мы вынесли ему стакан красного вина, чокнулись, он толкнул коня и был таков. Дай ему Бог успеха, но увидимся ли с ним? — подумали, вероятно, все.

Мы же, в свою очередь, опять зашагали к Хиве, но уже с другим, более спокойным настроением. Шла речь о предстоящем отступлении отрядов по домам и отправлении части главной квартиры на каюках и пароходах в Казалинск; Константин же Петрович хотел непременно сам вести туркестанский отряд обратно в Ташкент. Все время переходов Кауфман был очень мил, любезен, внимателен, приглашал меня и Милютина на привале прилечь на его ковер, угощал походной закуской, увлекался обычным красноречием и от души смеялся, когда, в свою очередь, слышал что-нибудь комичное, ему незнакомое.

_____________________________

Переход до Хивы совершился бы вполне благополучно и спокойно, если бы не грустное происшествие с Бергом, который при въезде на всем карьере в узкие улицы столицы упал с лошади и без чувств был поднят с размозженной щиколоткой правой ноги.

Все опять разместились в прежнем лагере по своим местам. На другой день, только что мы проснулись и из залы нашей вышли на террасу пить утренний чай, по плитам двора раздался топот лошади, и глазам нашим представился — Скобелев. С темно-бронзовым от загара лицом, в кителе, покрытом густым [776] слоем пыли, соскочил он с лошади и бросился в наши объятия. Никуда не заезжая, прямо из экскурсии своей он явился к нам и, пока приводил туалет свой в порядок, мылся и пил чай, успел подробно рассказать о всех приключениях с ним, втечете девятидневной разлуки с нами.

Скобелев предпринял экспедицию от Ильялы до Имды-Кудука, а оттуда обратно до Хивы, сам-шесть, то есть, имея в сопровождение трех туркмен, льготного казака оренбургского войска и ех-крепостного форейтора, ныне служащего при нем по найму — Мишку. Вооруженные Скобелевым, все они, как и сам временный повелитель их, одеты были туркменами, с соблюдением всех местных условий до тонкости и имели под собою добрых лошадей, взятых в лагере под Ильялы. Выехав ночью с 2-го на 3-е число, группа направилась на запад и, осторожно подвигаясь вперед, в первый день благополучно достигла колодца, очень скудного водой, за 32 версты от нашей позиции. Скобелев измерял расстояния быстротой хода лошади и на всем пути наносил на план все, что он встречал по дороге или видел по сторонам, на горизонте. В несколько листов склеенный croquis всего пройденного пути до самых колодцев Имды-Кудука отчетливо указывал на кряжи, возвышенности и барханы, занесенные Скобелевым с поверстным указанием их, от избранного им направления. На второй день наши туристы проехали 37 верст и хотя на горизонте, слева от себя, заметили несколько человек конных, но добрались до колодцев и переночевали на них без всяких происшествий. Третий переезд в 34 версты совершился благополучно; но только что, напоив коней, они расположились на отдых, вдали показалась партия иомудов, направлявшаяся прямо к их колодцу. Туркмены-проводники Скобелева, немедленно уложили его на землю и, накрыв кошмами, категорически потребовали от него не подавать признаков жизни и недвижимо ожидать, пока непрошенные гости не уедут в степь. Врагов оказалось до 30 человек. Они тоже напоили лошадей из колодца и, усевшись кругом, завели разговоры и расспросы: куда и зачем едут встреченные туркмены? Бойко отвечая им всякую небылицу и указывая на человека, скрытого грудою кошм, проводники объяснили любопытным, что это их караван-баш, жестоко заболевший лихорадкой. По признанию этого больного, его действительно в то время, около 5 часов сряду, бросало и в жар и в холод, не от одного удушья под войлоками, но и от меча Дамокла, висящего над головой его... Но вот иомуды отдохнули и, слава Богу, по добру, по здорову убрались в степь. Скобелев вздохнул свободно.

На четвертый день наши молодцы не видели никого, но на ночлеге нашли очень плохую воду и вообще заметили утомление [777] коней по причине глубоко-сыпучего песка на пути их. На пятом переходе встретили на перепутье пять иомудов, с которыми обменялись пустыми вопросами и разъехались без последствий. На шестой день очень большой перегон в 40 верст наши всадники совершили с великим затруднением, так как их лошади до того измучились, что последние двенадцать верст до цели им пришлось тащить их в поводу. Но как бы то ни было, Господь помог им достичь желанного пункта живыми и без пролития крови, а все остальное было забыто.

Тут-то, на следующее утро, когда они были так далеки от возможности трагической развязки и спокойно кейфовали у Имды-Кудука, перечисляя все опасные минуты, испытанные ими на пройденном пути, едва, едва не случилось с ними происшествие, могущее иметь страшные последствия.

Не стесняясь ничем, туристы, окрепнув после продолжительного сна, весело и беспечно стали болтать между собою на природных языках и увлеклись до того, что не обратили должного внимания, как молодой пастух, отделившийся от своего стада баранов, подошел к колодцу, зачерпнул воды и, отойдя от них несколько шагов, растянулся на солнце не спать, а внимательно слушать их речи. Прошел час или более, как беззаботно галдевшая группа наша случайно увидела мальчишку, во всю прыть бегущего мимо стада своего, в степь, оглашая воздух пронзительными криками. Встревоженные туркмены в один миг сообразили грозившую им опасность, и вся компания, не теряя минуты, вскочила на коней и в карьер бросилась в обратный путь. Терять время действительно было невозможно, потому что пастух, добежав до ближайшего кочевья иомудского, поднял там тревогу и более сотни врагов понеслись по пятам беглецов. Скобелев говорил, что они обязаны своим спасением единственно резвости своих коней, вдоволь напившихся воды и севших накануне усиленную дачу ячменя.

Окончив рассказ, Скобелев поспешил сверить свой кроки с общею картой степей хивинских и пошел явиться начальнику штаба Троцкому, который, в свою очередь, не замедлил доложить о том начальнику отряда. Кауфман, после тщательной проверки всех фактов, поблагодарил всю команду и в награду навесил на каждого из подвижников Скобелева по знаку отличия и вручил, кроме того, по 50 рублей на человека.

Миша Скобелев во время этой сцены издали следил за ходом и развязкой дела, могущего иметь для него впоследствии громадное значение. Для обсуждения же лично его подвига должна была быть назначена кавалерская дума, которая и состоялась уже в Ханках, в 25-ти верстах от Хивы. [778]

Недоброжелатели Михаила Дмитриевича, конечно, горячились и представляли резоны, но после бурного заседания все кончилось лаконическим приговором большинства: “достоин по § 15-му статута”.

Этот же день, 14-го августа, участники шахризябской экспедиции праздновали обедом. Щербинский, Фриде, Меллер и я устроили празднество в нашей палатке и пригласили Милютина. Троцкий же, к сожалению, должен был ехать с Кауфманом вверх по Аму-Дарье для избрания места под крепость, которую, до отступления наших войск из ханства, должны были заложить здесь для помещения гарнизона, остающегося в крае для вящшей гарантии нашего протектората над ханом и также взимания военной контрибуции.

Обед наш был веселый, оживленный и во всех отношениях обильный. Увидев мимо проходящего Скобелева, мы захватили его к себе, поздравляли, пили его здоровье, примеривали на нем мой крест, провозглашали тосты за Абрамова, Троцкого и других участников победы, одержанной три года назад, и проч. и проч. Вдруг в самый разгар я увидел идущего к нам в парадной форме флигель-адъютанта. Не верю глазам своим, — оказывается Флит.

Минуту спустя, мы обнимали его, и опять полились вино и поздравления и не его одного, только что прибывшего из Петербурга, а и многих других. Головачев и Веревкин получили ордена св. Георгия 3-й степени и т. д. Нам остальным пока еще ничего не вышло, кроме поголовного пожалования годового, не в зачет, жалованья. Нижним же чинам выслано было государем до тысячи георгиев и, кроме того, объявлено о медали в память хивинского похода 1873 года.

Перед вечером вернулся на бивуак начальник отряда, очень обрадованный встречей с неожиданно вернувшимся Флитом, который, между прочим, лично поздравил Троцкого с монаршею милостью, назначением его в свиту его величества.

Весь тот вечер и следующий день продолжались поздравления, ликования и вспрыскивания, а затем был парад, на котором Кауфман с георгиевской звездой собственноручно навесил множество крестов на нижних чинов, в эту торжественную минуту забывших наверное все горе, всю тяжесть и бедствия, перенесенные ими и во все горло от глубины души кричавших “ура”.

_____________________________

Участь наша была решена. Большая часть главной квартиры, все больные и раненые и некоторые тяжести и трофеи, под начальством генерала Бардовского, отправлялись на каюках вниз по Аму-Дарье до пароходов “Самарканд” и “Перовский”, [779] ожидавших нас в 60-ти верстах от устья в Аральское море. Сам Кауфман с войсками туркестанского отряда, за исключением 5 рот, остающихся в новой крепости нашей Петро-Александрова, шел обратно тем же путем до Ташкента, а прочие отряды должны были идти каждый в свою сторону. Итак хивинский поход кончен. Здесь оставался облеченный в должность военного губернатора Н. А. Иванов, бывший правитель дел Заравшанского округа.

Курьером с донесением о последних действиях и отступлении отрядов ехал Дитмар. Милютин же предложил мне отправиться вместе в моем тарантасе, по его курьерской подорожной.

Каюков было снаряжено до 40 штук. На каждое подобное судно назначено было два лоцмана нашей аральской флотилии; прислуга перетащила наше имущество, устроила полог, поставила кровати, а главное печь на носу для варки нам пищи во время плавания, которое должно было продолжаться не менее шести дней до встречи пароходов.

Все отъезжавшие были собраны к ставке командующего войсками. Он вышел и сказал напутственную речь, но я заметил, что, прощаясь со мной, очень холодно отнесся к моей особе. Я уже и раньше видел поворот в расположении ко мне начальника отряда и не без основания предположил, что кто-то из друзей-приятелей постарался удружить мне. Поделом тебе, Владимир Алексеевич, практичнее было бы не соваться в чужие дела, не принимать к сердцу неловких положений, затруднений и проч., а главное не горячиться и не кричать о своем мнении на всех перекрестках, — вот я и прослыл чуть ли не нарушителем общественного спокойствия. “Век живи, век учись!” — совет дельный, только не для “горбатых, которых одна могила исправит”.

Шестидневное странствование наше вниз по течению Аму-Дарьи имело, как и все на свете, свои хорошие и дурные стороны. Рано утром, при восходе солнца, чистый и даже свежий воздух на воде имел бесспорную прелесть, особенно при сравнении с удушьем в пыльной степи. Но вот лучи солнечные начинают вертикально пригревать и печь наши плавучие скорлупы, очень прозрачно прикрытые тонким пологом, и вскоре заставляли забывать о мимолетной по утрам прохладе. От полудня до пятого часа дышалось с трудом, и плывя по воде, плаваешь в то же время и в испарине. Перед вечером и до заката солнца опять становилось легче, но тут появлялись предвестники, а в след за ними ужаснейший бич камышей и низменных берегов реки — мириады злейших комаров. Ни сетки, ни едкий дым и всякое-курево — ничто не умаляло ожесточенного натиска этих беспощадных кровопийц, густою и непрерывною тучей [780] проникающих всюду. Мне кажется, что для нервного субъекта действие комаров в таком неизмеримом количестве. как на Аму-Дарье, — та же инквизиторская пытка. Течение Аму довольно быстрое, а фарватер ее, при настоящем разливе очень капризный, извилинами своими между тысячью мелких островов, доступный лишь немногим местным рыболовам, из которых двое проводников и сменялись обязательно на передовом каюке Бардовского.

На шестые сутки пересели мы на пароход. Наша компания попала на “Самарканда”. Раненые же и больные размещены были на “Перовском”.

В море дул ветер, но было до такой степени сносно, что мы в каюте составили пульку в преферанс, Дитмар, Милютин, Голицын и я. Стало покачивать сильнее, но крупные ремизы и в особенности “несчастные разделы”, на которые нарывался Голицын, отвлекали наше внимание от разгулявшейся стихии, но наконец пароход начало так жестоко бросать и вверх и вниз, что одновременно полетели со стола карты с мелками, и нас отбросило в сторону. На палубе непривычным решительно нельзя было удержаться. “Самарканд” несло, как щепку, то поднимая высоко, то стремительно бросая вниз. Со всех сторон слышались робкие ахи или протяжные охи страждущих пассажиров, но веселых возгласов и речей не было и быть не могло, так как моряки были слишком заняты своим делом а среди нас не было ни одного равнодушного зрителя. Не смотря на то, что Аральское море очень мелко у берегов, плавание по нему в бурю не безопасно, особенно на таком плоскодонном пароходе, как “Самарканд”. Быстро разыгралась буря, но еще быстрее успокоилась, ее сменил штиль полный, невозмутимый. Стала видна темная полоска на горизонте. Мы были уже у устья Сыр-Дарьи.

В Казалинске ждал меня мой ташкентский тарантас, доставленный сюда по распоряжению Медынского, при милом от него письме, и скоро мы катили уже с Алексеем по широкой, знакомой степи.

В Москву я приехал усталый и физически и нравственно. Доктор уложил меня даже в постель.

Раз, после обеда, к подъезду подкатил экипаж, и Андрей доложил мне: “полковник Скобелев”. Представив его на ходу жене и дяде, я провел его к себе в гостиную, где он бросился обнимать и целовать меня. Престранная у него манера целоваться, тем более, что кто же из нас придает веры в его искреннее расположение? Он благодарил меня за нелицеприятное решение в кавалерской думе. Но ведь, умаляя в некотором роде свою заслугу, он бросает тень на мое беспристрастие и ставит меня в неловкое положение. Михаил Дмитриевич Скобелев [781] бесспорно умный и очень образованный человек, природная даровитость и выдающиеся способности которого, конечно, ставят его гораздо выше многих. Он деятелен, предприимчив и очень энергичен, но для достижения своих целей не останавливается ни перед какими средствами. Поэтому неудивительно, что Скобелев, с выдающейся красивою наружностью, а особенно талантливостью и умом, нигде не мог ужиться, не перессорившись и не восстановив против себя многих, чему явным доказательством служит его скитальческая служба. Сначала кавалергард, потом гродненский гусар, академик, строевой и штабной офицер, он переходил из одного военного округа в другой, нигде не удовлетворяя себя, но и наживая массу врагов. Николаевская военная академия, признав блистательные успехи его в науках, вместе с тем пять лет тормозила перевод его в генеральный штаб, и все это из-за его строптивости и безграничной предприимчивости к удовлетворению страстей своих. С подобною настойчивостью он, вероятно, добьется очень многого. В настоящую минуту Скобелев счастлив. Государь император, согласно постановлению думы, поздравил его в Ливадии с георгиевским крестом, и он, невидимому, вполне доволен, но надолго ли. Ненасытная натура его начинает снова работать, и он для удовлетворения чудовищного честолюбия лбом пробьет стену, чтобы изобрести путь к дальнейшему ходу своей карьеры.

Оправившись и отдохнув, я поспешил отправиться в Петербург и успел даже представиться в числе прочих ташкентцев Константину Петровичу Кауфману, недавно сюда только прибывшему.

26-го ноября состоялся праздник георгиевских кавалеров. Он начался выходом в Зимнем дворце и освящением знамен, что тянулось очень долго. Знакомых и друзей я, конечно, встретил множество. Из дворца с Абамеликом заехали к Львовым, где я выждал до 5.30 часов и отправился на обед в Зимний дворец. За обедом я сидел между Граббе и графом Воронцовым-Дашковым и против Мезенцева. После обеда, когда государь faisait salon, его величество подошел ко мне и не менее 10 минуть изволил милостиво разговаривать, начав вопросом:

— А разве ты еще не получил назначения и все еще состоишь по армии?

Потом последовали другие: о ранах, о здоровье, о том, где начал службу, в Преображенском или Куринском полку (государь не раз смешивал меня и раньше с братом Алексеем).

— Я знаю, что теперь ты из Хивы, и знаю это не по одной медали, которую на тебе вижу (накануне Георгиевского праздника нам, хивинцам, были доставлены медали). — Неужели ты в Куринском полку еще застал Меллера-Закомельского? — продолжал государь. [782]

На ответ мой, что при нем я прослужил пять лет офицером, его величество изволил полюбопытствовать, кто командовал батальоном куринцев в Чолокском сражении.

— Несчастный флигель-адъютант вашего императорского величества Бреверн, — ответил я.

— Представь себе, заметил на это государь, — что ему по настоящее время ни на волос не лучше! Он в maison de sante, около Митавы, и никакой надежды не подает к выздоровлению.

В. Полторацкий.

Текст воспроизведен по изданию: Воспоминания В. А. Полторацкого // Исторический вестник, № 6. 1895

<<Вернуться назад

Главная страница  | Обратная связь
COPYRIGHT © 2008-2017  All Rights Reserved.