Сделать стартовой  |  Добавить в избранное  | Мобильная версия сайта |  RSS
 Обратная связь
DrevLit.Ru - ДревЛит - древние рукописи, манускрипты, документы и тексты
   
<<Вернуться назад

ДЖ. А. МАК-ГАХАН

ВОЕННЫЕ ДЕЙСТВИЯ НА ОКСУСЕ

и

ПАДЕНИЕ ХИВЫ.

VII. Киргизский роман.

Войдя в кибитку я застал там большой костер, красноватый свет которого падал на яркие ковры, одеяла и подушки; над головами и везде кругом виднелся решетчатый деревянный остов кибитки, обитый толстым белым войлоком; по стенам на этой решетке развешана была кухонная посуда, всякого рода домашния принадлежности, сабля [45] и ружье, седла и уздечки, в стороне была брошена трехструнная татарская гитара.

Сама кибитка оказалась целых двадцати футов в диаметре больше всех мною виденных до тех пор, а наружный войлок, чистый и новый, был почти снежной белизны. По всему было видно что Киргиз приглашавший меня к себе принадлежал к богатому классу кочевников.

Введя меня в кибитку, он сказал что-то двум молоденьким девушкам, своим сестрам и чуть ли не двойникам; оне тут же подошли ко мне с потупленными глазами и приветствовали меня, каждая по очереди, взяв мою руку в обе свои и прикладывая ее к своему сердцу с тихою скромностию, которая была положительно очаровательна.

Как мне после случалось замечать, женщины киргизские таким образом приветствуют своих мужей, братьев, отцов, возлюбленных, а также и гостей, судя по настоящему случаю со мною. Сделано это тут было с такою простою, натуральною грацией, сопровождалось таким застенчивым взглядом темных глаз что мне показалось в эту минуту что лиц, красивее и интереснее этих двух я еще не встречал. Да и в действительности это были лица очень миловидные, круглые и свежия, без малейшего следа монгольского типа. Смуглая кожа их была чрезвычайно прозрачна, черные как смоль волосы свешивались двумя тяжелыми косами чуть ли не до колен, а глаза, темные и мягкие, были окаймлены такими длинными ресницами какие редко встречаются иначе как в расе кавказской. Одеты оне были в красные шелковые халаты с особенного рода пестрым шитьем по швам и на рукавах и со множеством больших серебряных пуговиц, тонких как пластинки. Из под, халата, застегнутого одною коралловою запонкой у шеи, виднелась белая шелковая рубашка доходящая до колен и распахивающаяся очень пикантно на груди. Белые шаровары из такого же шелка и красные сапожки дополняли их несложный, но для пустыни весьма нарядный костюм.

На брате была надета короткая узкая куртка из какой-то красной полубумажной, полушелковой материи, также изукрашенная серебряными пуговицами; при этом широкие [46] шаровары из ярко-желтой кожи, почти сплошь покрытые вышивкой самых разнообразных узоров, желтый шелковый пояс за который был заткнут нож и старый пистолет с кремневым замком, маленькая нарядная маховая шапка и широкие сапоги из нечерненой кожи.

Вручив ему мою винтовку и револьвер, я бросился на разостланнные пред костром одеяла, тогда как Ак-Маматов стал с меня стаскивать тяжелые верховые сапоги чтобы заменить их туфлями, доставленными предусмотрительным хозяином. Затем я приступил к дальнейшему своему туалету. В кибитке всегда есть небольшое пространство незастланное ковром. Чтоб умыться, надо стать на колени на краю ковра у этого места и вам поливают воду на руки и на голову из чайника, кожаного ведра или бутылки, а иногда из медного кувшина очень изящной формы, часто встречаемого у Киргизов, словом, из той посудины которая первая под руку попадется. Вода тут же втягивается сухим песком и всякий след сглаживается.

Тем временем поставили над костром чугунный котел на большом круге, к которому прикреплены были ножки. Скоро вошли мои люди с несколькими соседями-Киргизами, разместились в скорченных позах вокруг огня и завели оживленную болтовню. Киргизы не складывают ноги крестообразно как Турки, но становятся на колени и опрокидывают всю тяжесть своего тела на поджатые таким образом ноги, с пятками вывернутыми наружу. Как бы ни казалась эта поза натуральна и удобна в Киргизе, я не советую ни одному Европейцу пробовать так садиться, если он желает опять после того встать на ноги! По взглядам которые они на меня иногда бросали, я понял что разговор у них шел обо мне, а из частных возгласов и других знаков изумления, я легко мог вывести что Ак-Маматов опять дал волю своему воображению и разказывает им обо мне какие-нибудь небылицы. Непохожие в этом отношении на других восточных народов, Турок и Арабов, Киргизы болтливы, чрезвычайно любят поговорить. Весь вечер прошел в разговорах, прерываемых только взрывами хохота.

После получасовой варки кушанье было вывалено в большую деревянную чашку; мне также дали деревянную [47] ложку и пригласили подсесть к еде вместе с другими. Кушанье это, весьма вкусное, оказалось чем-то в роде супа из баранины, заправленного пшеничною мукой. Мы все ели из одной чашки самым приятельским образом, но к несчастию супа не достало, а мне как нарочно в этот день не попадалось ни уток, ни фазанов. Молока зато оказалось вдоволь; я приказал его накипятить и накрошил туда сухарей. Друзья мои Киргизы вероятно никогда еще до тех пор не отведывали подобного блюда, потому что оно их привело в положительный восторг, а к концу ужина, заключенного шоколатом и кишмишем, все мы были в самом веселом и общительном расположении духа, вполне забывая об окружающей нас пустыни. Девушки все время держались в стороне, и мне стоило больших трудов добиться чтоб оне подсели есть с нами.

Послее ужина я попросил молодого хозяина кибитки сыграть что-нибудь, указывая на гитару. Не заставляя себя долго просить, он спел несколько песен, аккомпанируя себе на гитаре. Две из этих песен были встречены остальными Киргизами богатырскими взрывами хохота. Затем он еще спел, как мне объяснили, несколько боевых песен, славя подвиги какого-то киргизского богатыря против Туркмен, и эти также были встречены одобрительно.

Гитара татарская очень маленький инструмент, напоминающей своею формою вдоль перерезанную грушу, не более фута величиною, тогда как рукоятка доходит футов до трех. Эта гитара была из темного дерева, похожего на орех, и на ней натянуты были две простые и одна медная струна. Своеобразные татарские мотивы были бы довольно приятны если бы не пелись таким резким тонким голосом с каким-то неприятным гвнусавым визгом. Эта манера в пении распространена по всей Центральной Азии; я слышал ее и в Хиве, и между Бухарцами сопровождавшими русскую экспедицию. Это, впрочем, не мешало пению Киргиза быть забавным и совершенно гармонирующим с окружающею обстановкой. Эта кибитка посреди песчаной степи, освещеннаи ярким костром, красноватое пламя которого бросало оригинальные колориты на дикие лица присутствующих и на их странные костюмы; развешанное оружие, седла, уздечки, эти две девушки с их [48] оригинальною красотой — все это сливалось в совершенно своеобразную, но очень красивую сцену.

Я пробовал заставить петь и девушек, но оне наотрез отказались и не поддались ни на какие увещания. Шутки ради, я заставил Ак-Маматова предложить одной из них выдти за меня замуж; слушая это предложение оне очень краснели и смеялись. Ак-Маматов впрочем ответил мне, что я должен обратиться к брату их, который один имеет право их выдать замуж если желает, а что мне придется заключить договор этот подарком брату и ассигновкой приданого девушке. Тогда я предложил дать хозяину одну из своих винтовок, а девушке — лошадь, верблюда, устроенную кибитку и двадцать овец. Это последнее предложение уже выслушано было девушками совершенно сериозно, и оне не предполагали здесь никакой шутки. Оне заявили Ак-Маматову что мне придется жениться на них обеих, так как они друг с другом не расстанутся. Условие это не представляло для меня ничего неприятного, и потому я с готовностию согласился, да и в действительности было бы жаль их разлучать. При отъезде же нашем на другое утро и хозяин поручил Ак-Маматову мне сказать что он переговорил с сестрой и что окончательный ответ мне дадут когда я к ним заеду на возвратном пути.

Киргизы могут, как и все магометане, иметь по нескольку жен, но они редко пользуются этою привилегией. Браку они не придают никакого религиозного звачения, а смотрят на него как на простую торговую сделку. Мущина платит за девушку отцу ее подарками сообразно с состоянием обеих сторон. Обыкновенно подарки эти возвращаются молодым, образуя таким образом женино приданое. Иногда, впрочем, эти подарки отец, держит у себя на тот случай если его дочь будет ему возвращена ее мужем, так как Киргиз имеет право прогнать свою жену во всякое время; на деле, однако, право это редко прилагается. Если же подарок был возвращен, то жена может, уходя от мужа, захватывать с собою все что было им прежде за нее дано.

В случае смерти мужа, по здешним порядкам, напоминающим древний еврейский закон, вдова достается его брату [49] если таковой имеется, — обычай возникший вероятно из желания сохранить собственность в семействе.

Выспрашиванием всех этих подробностей я вызвал моего молодого Киргиза на разказ, из которого ясно что природа человеческая везде одинакова, и что любовь также самовластно царит в Кизил-Куме как в мире цивилизованом.

Молодой Киргиз Полат был сговорен с самою красивою девушкой Туглукского аула. Калым, или свадебный подарок, уже был вручен отцу девушки, Иш Джану, и срок брака был назначен. Но за несколько дней до свадьбы Полат помер, и Муна Аим стала опять свободна. Тогда является Сулук, брат покойного, и требует Муну Аим себе в жены. Он желал этим способом также получить обратно братнину собственность, которая была дана девушке в приданое, и ее отец решил что ей надо за него выйти. Но сама она, считая себя теперь обеспеченною вдовой и полною хозяйкой своих действий, наотрез отказалась выходить замуж. Отец стал ее тогда гнать от себя. Она же взяла своего верблюда, овец и коз, свои платья и ковры, и ушла из отцовской кибитки. Она купила себе маленькую кибитку и поселилась в ней одна, доила своих овец и коз, выгоняла их пастись и сама им вытаскивала пойло из колодцев. Когда аул тронулся с места, она пошла со всеми и становила свою кибитку неподалеку от других. Тогда все старухи на нее озлились: “Что это делается с Муна Аим?" говорили они. “Она не хочет идти к своему мужу, и живет одна, как бродяга. Пойдемте, уговорим ее". И оне отправились к ней, исцарапали ей лицо, драли ее за волосы; но Муна Аим только плакала, ломала себе руки, а к мужу не шла. С тех пор стали старухи сходиться к ее палатке каждый день, ругали ее и мучали до такой степени что она чуть все глаза себе не выплакала. Но все тщетно: ничто не могло ее сломить. Тогда Сулук взялся сам покончить с этим делом по-своему. Он ночью ворвался с тремя товарищами в кибитку Муны Аим с тем чтоб увлечь ее к себе и силой взять ее в жены. Но она защищалась как дикая кошка, и мущины все вместе не могли с нею сладить. Притянутая к выходу, она схватилась за дверной косяк и держалась так крепко что они были принуждены порубить ей пальцы чтобы [50] сдвинуть ее с места. Когда они выволокли ее наконец из кибитки, на ней не осталось ни клочка одежды и все тело было окровавлено, но она все еще боролась. Тогда Сулук вскочил на лошадь, схватил ее за волосы и волочил за собою пока не повыдергал волосы с корнями, тогда он ускакал, а ее оставил на земле, нагую и полумертвую.

— Да отчего же не хотела она за него выйти? спросил я.

— Потому что любила Азима.

— А где он был?

— Он принадлежал к другому аулу, который зимовал рядом с ее аулом, а летом перекочевывал в другую сторону. Она, видите ли, никогда не любила своего нареченного жениха, а выходила за него единственно по приказанию отца.

— Как же все это кончилось?

— А услыхал об этом Ярым Падишах, прислал казаков, которые и захватили Сулука.

— Что же с ним сделали?

— Не знаю. Говорят, угнали так далеко что ему никогда назад не вернуться.

— А девушка померла?

— Нет, выздоровела; а как вернулась на зимнюю стоянку, то свиделась со старым своим возлюбленным и вышла за него замуж.

— А старухи уже не вмешивались?

— Нет, боялись Ярым Падишаха.

Ярым Падишах есть название под которым генерал Кауфман известен во всей Центральной Азии. Это значит полу-император.

Я потом спрашивал у генерала Кауфмана много ли правды в этом разказе. Он подтвердил все слышанные мною подробности, прибавив что Сулук, брат первого нареченного жениха, был сослан в Сибирь.

Около десяти часов девушки оставили нас одних и отошли спать к другой стороне кибитки, задернув ее красною занавесью, которую я прежде не заметил. Взглянув на лошадей, я вернулся в кибитку, также разлегся на полу и следя за слабым мерцанием догоравшего костра скоро заснул. [51]

VIII. Печальная ночь.

Я не могу здесь не заметить что все время моего пребывания с Киргизами оставило по себе самое приятное воспоминание. Они все, без исключения, были добры ко мне, гостеприимны и честны. Я провел среди их целый месяц, путешествовал с ними, ел с ними и спал в их кибитках; со мной все это время были деньги, лошади, оружие и вещи, которые могли прельщать их как богатая добыча. А между тем, я от них ничего кроме хорошего не видал; не только не пропало у меня во все время ни малейшей безделицы, но не раз случалось что за мной скакал Киргиз пять-шесть верст в догоню чтобы возвратить что-нибудь мною забытое. К чему же все эти толки о необходимости цивилизовать подобный народ? К чему ведут все рассуждения Вамбери о сравнительных преимуществах английской и русской цивилизации для них? Киргизы замечательно честны, добродетельны и гостеприимны, качества которые немедленно сглаживаются цивилизацией во всех первобытных народах. На мой взгляд даже жаль прививать к такому счастливому народу нашу цивилизацию со всеми сопровождающими ее пороками.

На следующее утро не без сожаления распрощался я с хозяином и его хорошенькими сестрами. Каждому при отъезде дал я по подарку, брату карманный нож, а сестрам по паре серег и других недорогих украшений.

В этот день случилось нам проезжать мимо многих киргизских могил. Оне все очень велики, состоят из центрального купола футов в 30 — 40 вышиною и окружены высокою стеной футов до пятидесяти в квадрате; каждая из таких могил могла бы служить крепостью для маленького отряда.

Проехав небольшую чащу саксаула, от восьми до десяти футов вышины, мы прибыли в бедный аул, состоящий всего из трех кибиток, представлявших самый печальный вид. Войлок на них был весь в лохмотьях, а внутри не было ни нарядных одеял, ни ярких ковров. Здесь мне впервые пришлось отведать киргизского ирана. Он делается из смешанного вместе молока верблюдов, [52] овец, и коз; смесь эту, еще парную, ставят на легкий огонь пока она не свернется и не получит острого, едкого вкуса. Напиток этот кажется очень вкусен когда к нему привыкнешь, а в жаркие летние дни он просто неоценим, так как имеет свойство казаться всегда холодным. Им то преимущественно и питаются Киргизы летом. Но у них есть еще другой напиток приготовляемый из перебродившего кобыльего молока, называется кумысом; он шипит, пенится, очень освежает в жары и на вкус несколько напоминает шампанское.

С наступлением вечера ветер усилился и перешел в совершенный ураган. Воздух наполнился пылью, застилавшей заходящее солнце, отчего и смерклось часом ранее обыкновенного. Мы стали поглядывать, не попадется ли где аул, но ничего не могли различить поблизости. Наконец послали Киргиза объехать окрестность, так как Мустров продолжал утверждать что вблизи должен был где-нибудь находиться аул. Ветер, усиливавшийся с каждым мгновением положительно нас оглушал, пыль поднималась высокими клубами, которые кружились по пустыне при слабом свете луны как степные привидения, по временам нельзя было ничего рассмотреть в десяти шагах пред собою.

Наконец услыхали мы что Киргиз зовет нас. Не без затруднения распознали мы направление откуда доносился его голос, казавшийся, по ветру, каким-то неземным звуком, и направились к нему, вполне уверенные что попадем наконец в аул, который так давно искали. Но ожиданьям этим не суждено было оправдаться. Не было слышно ни криков, ни мычанья скота, ни веселых детских голосов, ни одного из приятных для путешественника звуков раздающихся вокруг аула. Все те же порывы ветра, крутящаяся облака пыли, через которые едва пробивались бледные лучи месяца, наполняя всю пустыню какими-то неесными, движущимися тенями. Киргиза своего мы нашли у большой лужи мутной воды, футов десяти в диаметре, окруженной несколькими кустарниками саксаула. Что было делать? Подвигаться вперед при таком ветре было невозможно; также немыслима была надежда напасть на аул в этой темноте. Ничего больше не оставалось [53] как расположиться на ночь в открытой пустыне и улечься на песке, без всякой защиты от холода, ветра и пыли.

Мы сошли с лошадей, которых Мустров с Киргизом расседлали и стали поить, тогда как Ак-Маматов отправился сбирать топливо. Через несколько минут запылал большой костер, бросая красноватый отблеск на пустыню; мы связали вместе вершины нескольких невысоких кустарников, укрыли их попонами и чепраками, устроив таким образом нечто в роде палаток, представлявших, впрочем, весьма ненадежное убежище от ветра.

К счастию, у нас был с собою запас воды; мы приготовили чай, поужинали холодною бараниной, увернулись в свои тулупы и расположились спать под импровизованными палатками. Подложив под головы седла, а ноги протянув к костру, мы скоро заснули гдубоким сном несмотря на завывание ветра.

После тяжелого дневного переезда по пустыне, заснуть было не мудрено, но горько было просыпаться. В это время года ночи так же холодны, как жарки бывают дни, а пред рассветом даже морозит. Просыпаясь, вы не можете пошевелиться, все члены окоченели; малейшее движение причиняет боль, а песчаное ложе кажется чуть не каменным. Вы не можете стряхнуть с себя какого-то сонливого оцепенения, а утомительный переезд, который вам опять предстоит, кажется какою-то пыткой.

Весь день продолжали мы ехать песчаными холмами, на которых не попадалось почти никакой растительности, ни малейшего следа людей или животных. После полудня я убил сайгаку и потом встретили мы недавно выкопанный колодезь, возле сухого дерева в совершенно пустынной местности. Ничего не было видно вокруг кроме желтых песчаных холмов и равнины покрытой гравием которую солнце обливало горячими лучами. Ворон, свивший себе гнездо на самой вершине оголенного дерева, был единственным представителем живых существ в этих местах, да и он встретил нас каким-то неприязненным, хриплым карканьем, и даже несколько раз пытался на нас налетать. Песок кругом дерева был усыпан щитами маленьких черепах, бывших жертвою алчности молодых воронят. [54]

Раз случилось нам в этот день сбиться с пути. Посмотрев на компас, я увидал что мы идем к Казале, то-есть по направлению совершенно противоположному нашей цели, и заподозрил Мустрова в обмане. Он же уверял что нарочно свернул в сторону, чтобы напасть на караванную дорогу от Казалы на Иркибай.

Несколько часов последовавших за этим открытием были для меня самыми тяжелыми со времени вступления моего в пустыню. Мы блуждали, сами не зная где искать дороги, и повидимому имели весьма мало шансов напасть на нее; к довершению нашего несчастия, нам пришлось страдать от жажды. Благодаря беспечности Мустрова воды с собой не захватили; с прошлого вечера я ничего еще не пил кроме чашки мутного чая, а длинный дневной переезд при сильнейшей жаре довел меня почти до изнеможения. В этом ничего не было и удивительного, так как я только-что выехал из снеговых степей Сибири; в пустыне я, правда, был всего четыре дня, но в каждый из этих дней приходилось проезжать верхом около 70ти верст. Горло мне жгло как огнем, голова горела, воспаленные глаза блуждали по сторонам. Я сериозно стал бояться чтоб у меня не сделалось воспаление в мозгу. На целые мили кругом пустыня, была покрыта сухим песком. Если не найдем дороги, то неизвестно когда придется напасть на колодезь, а перспектива пробыть еще сутки или даже хоть одну ночь без воды сводила меня с ума.

Целые часы прошли в этих невообразимых мучениях... Наконец, при самом солнечном заходе мы выехали на дорогу от Казалы на Иркибай, по которой проходил Великий Князь. После долгих поисков мы нашли наконец мелкое, тинистое озеро, более похожее на мутную лужу. Вода оказалась почти густой от примеси грязи; когда же я все-таки проглотил ее сколько мог, то мне весь рот, горло и желудок залепило илом, вкус которого я чувствовал даже в продолжении нескольких последующих дней. Наскоро перекусив, мы все бросились на песок в полнейшем изнеможении.

Когда я проснулся в три часа утра, звезды еще мерцали на темном небе. Люди мои седлали лошадей, чтобы пораньше выступить, и мы пустились в путь когда еще не занялась утренняя заря; подвигаясь по следам армии, мы [55] надеялись добраться в Иркибай до наступления полуденной жары.

В девять часов мы подъехали к месту где, почва спускалась пологою террасой, образуя долину, открывшуюся пред нами на несколько миль. Она была почти сплошь покрыта саксаулами с распускающимися листьями. Хотя деревца эти были не выше четырех-пяти футов, но с возвышения на котором мы стояли они казались чуть ли не дубовым лесом. Посреди виднелось укрепление, которое я принял сперва за Иркибай. Когда же после часовой езды мы приблизились к нему, то увидали то это были одне развалины. Чтобы подъехать к самому укреплению надо было переехать по высохшему руслу широкого канала и подняться на пригорок. Тут пред нами предстали остатки внешней стены; переехав за них, мы очутились посреди развалин древнего города.

IX. Древний город.

Развалины почти сплошь были покрыты кустарником; кругом видвелись остатки разрушенных стен, а на вершине холма были две болышя башни. Построенные из необожженого кирпича, оне быстро разрушались под влиянием атмосферы, и их можно было принять за земляные валы, если бы не сохранилась довольно хорошо одна их сторона. Можно было еще различить положение ворот, которые бы не трудно еще расчистить от завалившего их мусора. Поднявшись на вершину одной из этих башень, около тридцати футов вышины, я увидал что она местами провалилась внутрь и под ногами слышалась пустота, что доказывало что внизу было большое углубление.

Город был около мили в диаметре и окаймлен с трех сторов широким, глубоким каналом, теперь высохшим, а с четвертой, северо-западной стороны, ограничен Яны-Дарьей, которою замыкался этот водяной круг. На расстоянии пятидесяти футов от наружного канала находились остатки стены, футов в 15, а местами и в 20 вышиною, окружавшей когда-то весь город; тут же полагались и сторожевые башни, немного повыше стен и лучше ее сохранившиеся. Все постройки были из того же необожженого [56] кирпича. Часть наружной стены выходившая к реке так хорошо еще сохранилась что на нее нельзя было взобраться без лестницы. Судя по старому руслу, Яны-Дарья была здесь сажен в сорок шириною.

Мустров мне говорил что город этот построен был Каракалпаками, вытесненными сюда с берегов Сыр-Дарьи около 1760 года. Они не только построили город, но провели сюда и воду из Сыра на расстоянии 200 миль, углубив русло Яны-Дарьи и создав таким образом новую реку. Самое название Яны-Дарья, означающее “новая река", придает некоторую достоверность этому разказу.

Однакоже из других источников я узнал что русло Яны-Дарьи гораздо древнее. По последним исследованиям оказывается что это была когда-то очень большая река, чуть ли это даже не прежнее русло Сыр-Дарьи. Чрезвычайно странно что относительно Сыр-Дарьи, как и относительно Аму-Дарьи, найдены указания на то что она прежде протекала другим руслом, чуть ли не параллельно Аму-Дарье, и также как и эта последняя впадала в Каспийское море. Что произвело это странное между ними сходство? Было ли это могущественное вулканическое сотрясение, поднявшее почву и внезапно изменившее течение обеих больших рек, или же это произошло от более простых прнчин, оказавших с течением времени влияние и на всю окружающую страну.

Какая бы ни была тому причина, но ясно что берега Яны-Дарьи были еще незадолго до наших дней заняты многочисленными поселениями, кипевшими жизнью, вместо этих кочевников, которые теперь одни попадаются на ее берегах. Этим обясняется происхождение высохших оросительных каналов, которые так возбуждали мое любопытство с самого форта Перовского. Что за причины произвели это внезапное опустошение когда-то цветущего оазиса, достоверно неизвестно; но высохшее русло Яны-Дарьи могло быть прямою тому причиной, Мустров уверял что все это пришло в упадок только со времени прибытия сюда Русских, которые отсюда отвели воду, чтобы сделать Сыр-Дарыю судоходною. Я впрочем не верю этому, так как развалины все-таки относятся к более древней эпохе, чем за 15 лет тому назад, когда Русские впервые заняли эту часть Сыр-Дарьи; хотя справедливо и то что глиняные [57] стены, из которых состоит большая часть развалин, не будучи никем поддерживаемы, весьма скоро распадаются при разрушительном действием летних жаров и зимнего снега.

В прежнее время Яны-Дарья текла еще миль на 15 дальше, а там обмелев, образовала нечто в роде болота, в котором и терялись ее воды. Теперь и река и болото это высохли, но одно уже то что река эта была устроена руками человеческими, есть факт громадной важности, указывающий на то как легко могут Кизил-Кумы быть орошены и возделаны. В Сыр-Дарье, конечно, найдется достаточно воды чтоб орошать пустыню от этой реки до самого Оксуса, а так как Кизил-Кумы понижаются по направлению к Оксусу от ста до двухсот футов, то эта ирригация и не представит больших затруднений. Правда, что в таком случае не осталось бы достаточно воды в Сыр-Дарье для навигации; но на что и нужна навигация в стране заселенной одними кочующими номадами?

Я убежден что по мере распространения русского владычества в Центральной Азии, вся страна между Сыром и Аму-Дарьей примет самый цветущий вид. Генерал фон-Кауфман уже начал у Самарканда обширные ирригационные работы, которые хотя и были прерваны Хивинскою экспедицией, но должны были опять продолжаться в этом году. Он предлолагает собрать пятьдесят тысяч Киргизов на линии проектированного канала, снабдить их всеми орудиями и провизией и таким образом закончить работы в один сезон. Киргизы, с своей стороны, вполне оценивают важность предприятия, которое может сделать их собственниками богатой, орошеной страны; они с восторгом приветствуют работы. Раз практичность этого плана будет доказана на деле, нет сомнения что многия части Центральной Азии, представляющие теперь бесплодную пустыню, сделаются странами с такою же богатою почвою и произведениями как Хива и Бухара.

Сев опять на лошадей после двухчасовой остановки, и следуя все тою же речною долиной, мы через полчаса встретили двух русских солдат. Форт был неподалеку. Мы пришпорили коней и выехав из маленькой чащи саксаулов увидали, в близком от себя расстоянии, на сухой, бесплодной плоскости, земляные валы, пред которыми собрались группой русские солдаты и офицеры, следя за нашим приближением. [58]

X. Иркибай.

— Что вас так долго задержало? был первый волрос которым меня встретили, когда я подъехал к группе офицеров.

— Да я, кажется, недолго ехал, отвечал я, недоумевая: всего четыре с половиною дня.

— Четыре с половиною дня? воскликнул офицер: — Да вы выехали из Казалинска целых тринадцать дней тому назад.

Это замечание меня очень встревожило, так как через Казалу меня не пропустили, и я никак не думал что и сюда дойдет слух о моем проезде. Я уже начинал бояться что меня опять задержат, и потому не без трепета отвечал:

— Действительно, но ведь я был задержан четыре дня в форте Перовском.

— В Перовском? переспросил офицер в удивлении.

— Да, отвечаю я уже тоном несколько извиняющимся: — я выехал оттуда только четыре дня тому назад.

— Да разве вы шли не с хивинским посланником и это не ваш караван? спросил он, указывая на что-то по тому направлению откуда я приехал.

Я оглянулся. Следом за Ак-Маматовым и моими лошадьми медленно подходила длинная вереница верблюдов своим тихим, мерным шегом. Это был караван хивинского посланника.

Теперь настал мой черед удивляться, так как посольство, выехавшее из Казалы в одно время со мною, могло идти прямою дорогой, и уж конечно не подвергалось, подобно мне, таким многочисленным остановкам по пути. Я даже когда-то мечтал пристать сам к этому посольству, прежде еще чем все планы мои были разбиты одним решением добрейшего капитана Верещагина, в Казале.

— Да кто же вы такой, наконец? спросил меня офицер, услыхав что я не принадлежу к хивинскому посольству.

Я отвечал что я Американец, и нагоняю теперь армию генерала Кауфмана. [59]

— Страннее этого я ничего в жизнь мою не слыхивал; ушам не верится. Ну, да надеюсь что бумаги ваши в порядке; а пока слезайте-ка с лошади: вы, должно-быть, очень устали.

Через несколько минут по приказанию того же офицера была разбита для меня кибитка, куда он меня и ввел самым любезным образом. Это был капитан Гизинг, комендант крепости. Во все короткое время моего с ним знакомства относился он ко мне с такою добротой и радушием которые трудно было бы когда-нибудь забыть.

Приглашение его приходить обедать принял я, после долгого моего поста, с величайшим удовольствием, и затем мы пошли осматривать маленькою крепость. Это было совершенно простое земляное сооружение с двумя угловыми бастионами, окруженное мелкою пересохшею канавой и защищенное двумя пушками. Скромные размеры этого укрепления, однако, перестали удивлять меня когда я узнал что оно все было сооружено в 24 часа, при проходе здесь Великого Князя Николая Константиновича. Крепостной гарнизон состоял из двух рот пехоты и небольшего числа казаков. Для солдата, также как и для офицеров, имелись кибитки, и на месте был большой запас ячменю. Вода была очень вкусна и в большом изобилии, но местность была чрезвычайно неприятная. Сухая, жесткая почва скоро разбита была солдатами в пыль, которая носилась по ветру целыми облаками, способными, кажется, удушить человека; в добавок, в эти дни насупила такая страшная жара, что несмотря на всю доброту с которою относились ко мне русские офицеры, непродолжительное мое пребывание в Иркибае было почти невыносимо.

Оказалось что здесь никто не звал ничего ни о Кауфмане, ни о Казалинской колонне, которая вышла отсюда две недели тому назад. Впрочем, из того факта что хивинский посланник был выслан из Казалы к Кауфману, в Иркибае заключали что этот последний ожидал посольство где-нибудь в пустыне. Этому предположению я, впрочем, придал и тогда весьма мало веры: едва ли было возможно целой армии стоять так долго в открытой пустыне, поджидая тянувшихся черепашьим шегом Хивинцев. Я уверен был что Кауфман спешил добраться [60] до Аму-Дарьи, и потому решился выехать на другое же утро и идти по следу Великого Князя.

Комендант не препятствовал моему выезду. Он только говорил что путь этот становится очень опасиым, и уговаривал меня ехать за хивинским посланником, при котором, кроме его собственной свиты, состоял еще конвой из 25ти казаков. Я однакоже отклонил это предложение.

В тот же день отправился я знакомиться с хивинским посланником, которого не допустили войти крепость. Он расположился не подалеку за фортом. При нем было около тридцати верблюдов для перевозки провианта и багажа, и вообще он считался весьма великим послом по средне-азиятским понятиям.

Величие, однако, здесь как и везде, имеет свои невыгоды. Посол этот был такою важною особой что не решался компрометтировать себя большою поспешностию в переходах. Выехав из Хивы с тем чтобы застать Кауфмана в Казале, он подвигался вперед таким неспешным шегом что доехал до назначенного места только два дня после проезда Кауфмана. Остановившись здесь достаточно долгое время чтобы показать русскому генералу что представитель Хивы вовсе не торопится заводить переговоры, он направился обратно, разчитывая встретить Кауфмана в пустыне. Но величие его до того стесняло и замедляло его движения что он нагнал Кауфмана лишь через несколько дней после падения Хивы. К этому времени, конечно, важность его миссии несколько поубавилась.

Хивинский посланник выехал из Иркибая рано утром на следующий день, 7го мая (25 апреля), но мне не удалось выбраться раньше полудня. Гостеприимный капитан Гизинг настоял чтоб я завтракал у него, а затем удержал меня еще пить кофе, после того как часть моих людей уже выехала. Он мне дал десять четвериков ячменя для моих лошадей, отказываясь взять за него деньги и говоря что донесет об этом в главную квартиру, а Кауфман уже с меня взыщет деньги, если найдет это нужным. Также дал он мне несколько рекомендательных писем к своим знакомым офицерам; словом, я был принят им не хуже блудного сына, возвратившегося в отчий дом. [61]

Наконец, пожав еще раз руки всем офицерам, я вскочил на лошадь и ускакал из форта вместе с Мустровым, который почти потерял терпенье, поджидая меня целых два часа.

XI. Безводная степь.

Дорога по которой пришлось ехать была широка и хорошо убита. Это был обычный караванный путь, сохранивший на себе еще все признаки недавно проходившей армии, между прочим начали попадаться и верблюды павшие на дороге от изнеможения. Часового галопа оказалось достаточно чтобы нагнать моих людей, выехавших прежде. Партия моя теперь увеличилась еще двумя лошадьми и Киргизом, который вез почту, доверенную мне капитаном Гизингом.

Тут мы выехали в первый раз в ту часть пустыни которая представляет для путешественника наибольшие опасности, окружает его невообразимыми ужасами.

Благодетельные реки, также как частые колодцы и маленькая озера, остались уже далеко за нами, но вид местности тем не менее очень привлекателен. По всем направлениям раскинулись маленькие возвышенности, покрытые роскошною темнозеленою муравой, которая могла бы соперничать по красоте с роскошными покровами американских долин, тогда как небольшие песчаные места, попадавшиеся кое-где, блестели как золото при ярком свете солнца с безоблачного неба.

Но вся красота эта — один обман. Маленькая возвышенности эти состоят из одного сыпучего песка, одетого зеленью, которая скрывает под собою ужасы. Цветы зацветают и засыхают в несколько дней. Зелень состоит из горькой негодной травы, высокой и мягкой, покрывающейся особого рода цветами, которые спадают при малейшем к ним прикосновении и издают отвратительный запах. Под листьями скрываются скорпионы, тарантулы, громадные ящерицы, часто до шести футов длины, черепахи и змеи; тут же валяются во множестве зловонные трупы верблюдов. Заблудившись в этом песчаном океане, без проводника и без воды, вы можете пробродить целые дни, [62] пока не свалитесь в изнеможении вместе с вашею лошадью, умирая от голода и жажды на этой зловонной, негодной траве, которая послужит вам и ложем, и саваном, и могилой.

В эту безотрадную долину въезжаем мы с каким-то болезненным, подавляющим чувством. Отсюда до первых кододцов Кизил-Как еще целых 60 миль степи, и на весь этот переезд при нас имеется только два турсука воды, которой придется пробавляться пятерым людям и восьми лошадям. Погоняем лошадей чтобы только скорее отсюда выбраться. Красное солнце медленно, точно нехотя, подвигается к закату и затем вдруг исчезает за горизонтом. Вечерния тени сгущаются, окружающая пустыня скрывается в ночном мраке и затем опять освещается бледным, неверным светом восходящего месяца. Проходят целые часы. Мы проезжаем мимо погруженных в тишину кибиток, тлевших костров и поуснувших верблюдов хивинского посланника, который повидимому остановился на ночлег уже с давних пор; наконец и месяц поднялся над нашими головами, а мы все продолжаем ехать вперед.

Соснув часа три мы опять садимся на лошадей. Солнце бросает какой-то зловещий отблеск на голую местность, кругом не видать почти никакой растительности, даже не попадается больше негодной травы, как в прошлый переезд. По мере того как мы подвигаемся, солнце палит все жарче, достигает зенита и безжалостно жжет нас с высоты безоблачного неба. Песок блестит и жжет как горячий пепел; атмосфера проникнута каким-то красновато-туманным блеском, который ослепляет глаза и жжет мозг как жар исходящих из какого-нибудь адского горнила; внизу, у самого горизонта, мираж представляет нам призрачные деревья при воде — быть-может призраки далеких хивинских садов по берегам Оксуса; лошади наши плетутся по сыпучему песку понурив головы и повесив уши; к вечеру подъезжаем мы к колодцам Кизил-Как, и я бросаюсь на песок вне себя от изнеможения.

Несколько Киргизов с верблюдами и лошадьми только что напоили своих животных и уже собирались уходить; но увидя что мы подъезжаем усталые и измученные, они [63] остановились и стали самым добродушным образом вытаскивать воду для нас и для наших лошадей. Колодезь был футов около 60ти глубины, и огорожен твердыми, причудливо изогнутыми стволами саксаулов. У отверстия, которое было очень узко, устроено было в земли, также из древесных стволов, что-то в роде бассейна от восьми до десяти футов в диаметре. Сюда-то вливали воду для пойла животных. Вытягивать воду из этих глубоких колодцев для животных составляет такую тяжелую работу, что Киргизы на нее всегда употребляют еще и лошадиную силу.

Колодцы эти очень любопытны. Никто не знает кем они были вырыты и когда, а они находятся теперь все в том же положении как и несколько столетий тому назад, когда войска Тамерлана утоляли из них свою жажду. Прошли века, сменилось много поколений, исчезли даже целые расы людей, мир успел состариться, а прозрачны воды этих колодцев все также свежи и неистощимы.

Остановившись ненадолго чтобы покормить лошадей и закусить самим сухарями и “ираном" доставленным Киргизами, мы опять пускаемся в путь незадолго до захода солнечного. Едва выехали мы на дорогу, как нам попадается караван. Подходит караван-баши, ведущий караван; мы останавливаемся, и происходит обычный в таких случаях обмен новостей.

После обычных приветствий мы спрашиваем не попадалась ли им где русская армия.

— О, да, было ответом, — мы встретились с нею в Тамды.

— А где Тамды? спрашиваю я, соскакивая с лошади и развертывая свою карту.

— В десяти днях пути отсюда, отвечали мне.

— Десять дней! Быть не может. По карте однакоже оказалось также что место это отстоит от колодцев Кизил-Как на 240 верст по прямой линии, что по дороге составляло бы добрых триста. И на переход этот обыкновенным шегом каравана потребовалось бы не менее десяти дней.

Надо вспомнить что выехал я из Казалы в полной уверенности что фон-Кауфман из Ташкента сначала прямо направится на северо-запад от Джизака, к [64] горам Букан-Тау, здесь произойдет встреча с Казалинскою колонной и соединенный отряд направится к реке. Теперь я был на расстояние всего одного дня пути от гор Букан-Тау; понятно что я надеялся весьма скоро настичь армию. Итак, можно вообразить себе как поражен я был известием что после семидневного переезда пустыней я нахожусь чуть ли еще не на таком же расстоянии от Кауфмана какое я предполагал при выезде моем из Перовского.

Но надежда никогда не покидает человека, и я стал думать что быть-может Кауфман и не дошел еще до гор Букан-Тау и не начал еще своего движения к Оксусу. Если же он направился к этим горам с юга, а я ехал туда же с севера, то мы несомненно должны встретиться. Не там ли он теперь, так как караван встретил его еще десять дней тому назад?

— В какую сторону шли Русские? спрашиваю я.

— К югу.

— Как к югу? Да ведь Кауфман шел на северо-запад. Я уже начивал думать что они совсем и не видали Русских.

— Нет. Оттуда он пошел на Аристан-бель-Кудук. Это действительно было на юге; к тому же я слышал и от капитана Гизинга об этом месте: известие было правдоподобно.

— Где же Аристан-бель-Кудук?

— В двух днях пути от Тамды, к югу.

Я начинал беспокоиться. Аристан-бель-Кудука на картах не было; но я все предполагал до тех пор что это место находится где-нибудь в горах Букан-Тау. Если же оно было в двухдневном переходе от Тамды на юг, а не на запад, то Кауфман, очевидно, шел совершенно по другой дороге чем я предполагал. Он должен был еще десять дней тому назад пройти к югу, на Аму-Дарью, и я теперь совершенно был сбит с толку. Вместо того чтобы нагнать его через день, как я надеялся, на это могли теперь потребоваться несколько недель. Успех моего предприятия начинал казаться безнадежным.

Идти назад, однако, было почти так же трудно как идти вперед, и я решился, скрепя сердце, на последнее, и мы двинулись дальше. Ехали всю ночь; на следующее утро [65] в половине шестого, тотчас по восходе солнца, показались горы Букан-Тау, отстоящие еще верст на тридцать. Местность здесь уже не была холмиста, а постепенно спускалась переходя в гладкую равнину, горы же представлялись темными, голыми и безжизненными, без малейшего признака растительности.

Мы немного остановились чтобы полюбоваться непривычным видом, и были нагнаны аулом, состоящим из 15ти — 20ти верблюдов и стольких же кибиток, направлявшихся к Букан-Тау. Верблюды были тяжело навьючены; любопытно было видеть как целые семейства со всем своим домашним скарбом передвигались на спине этих терпеливых, кротких животных. Случается что один верблюд несет на себе не только кибитку со всеми ее принадлежностями, но еще двух женщин и несколько детей, так же удобно восседающих на его спине как в экипаже.

Около девяти часов мы подъехали к подошве гор. Здесь стояло два аула у источника превосходной ключевой воды. Мы остановились; гостеприимные Киргизы тут же разбили для меня кибитку, где, я разлегся чувствуя такую усталость какой, кажется, никогда еще до тех пор в жизнь свою не испытывал. Хотя время еще было раннее, солнце уже пекло невыносимо, и тень кибитки представлялась совершенным раем. Кроме того, за исключением чая, сухарей и ирана, я ничего не ел с самого Иркибая, т.е. в продолжение 50ти часов, переехав в это время около полутораста верст. Проглотив чашку чая, наскоро приготовленного Ак-Маматовым, я велел ему узнать не продаст ли кто нам барана, а сам бросился на одеяла которые оказались в кибитке, и в ту же минуту уснул мертвым сном.

XII. Букан-Тау.

Горы Букан-Тау невыше одной тысячи футов и лишены всякой растительности — ни кустарник, ни былинка не оживляют их пустынного вида. Оне состоят из песчанника, который постоянно обсыпается. Хотя и очень небольшие, горы эти представляют все особенности высоких горных хребтов, есть тут и миниатюрные пики, конусообразные вершины, глубокие долины и страшные пропасти. [66]

Мы отдыхали здесь целый день; на следующее утро начали огибать Букан-Тау с севера. Здесь горы образовали легкий спуск, постепенно переходившие в равнину. Одна встреча здесь напомнила нам об опасности которой мы ежеминутно подвергались. Я выехал в сопровождения Мустрова немного вперед, и мы стали подниматься на маленькую возвышенность, чтобы там дождаться остальных. Здесь мы увидали около дюжины всадников, которые подъезжали по дороге лежащей пред нами. При них не было верблюдов, стало-быть они не могли принадлежать к аулу; к тому же все они были вооружены ружьями, закинутыми за плечи. Мустров казался очень испуганным, так как Туркмены часто делают набеги на Киргизов до самого Букан-Тау, и это легко могла быть партия этих хищников. В последствия я узнал что в это время действительно в горах разъезжали Туркмены.

Мы приготовили свое оружие и с беспокойством посматривали в сторону где остался Ак-Маматов. Подвинувшись, однако, еще немного вперед, мы распознали что всадники эти были Киргизы, и через несколько минут Мустров уже пожимал им руки. Остановились поговорить. Они нам сообщили еще новости об отряде Великого Князя Николая Константиновича, при котором они ехали из Казалы в качестве джигитов.

По их словам, Великий Князь сошелся с Кауфманом еще десять дней тому назад на Аристан-бель-Кудуке, и соединенный отряд двинулся на Каракати. Это были опять-таки дурные для меня вести. На карте я увидал что Каракати лежит в 60 верстах на юг от Тамды, и заключил что если Кауфман вышел десять дней тому назад из Аристан-бель-Кудука, то он уже доджен был пройти Каракати, направляясь к реке. Я увидал также что место это (Каракати) было от нас не дальше чем Тамды, и что в нескольких верстах впереди, у колодца, караванный путь, разветвляясь к югу, вел к этому месту. Я решился свернуть на эту дорогу.

В полдень мы совершенно неожиданно спустились в маленькую долину, которая расстилалась у подножия гор. Это была долина Юз-Кудук или «сто колодцев». Растительности в этой долине не было никакой, кроме реденькой травки, но за то по ней протекал небольшой ручей, который [67] чрезвычайно нас порадовал. Он извивался узкою лентой между двумя голыми песчаными холмами. Следуя вверх по его течению, мы скоро доехали до источников. По долине было рассеяно от 25 до 30 колодцев: некоторые были совершенно полны, в других вода была на глубине от пяти до десяти футов от краев. В этих последних вода была чрезвычайно холодна и вкусна. Соскочив с лошадей, мы поспешно спустили на веревках в колодцы наши чайники. Как освежила эта живительная холодная влага наши засохшие гортани, запекщиеся губы и обожженные солнцем запыленные лица!

Отсюда до следующего колодца, на растоянии 35 верст, местность хотя все еще песчаная, переходила в возвышенность, перерезанную многочисленными ямами и оврагами, а слева я заметил низкий горный хребет, тянувшийся к западу, параллельно нашему пути. Хребта этого я не нашел ни на одной из существующих карт, но мне он кажется продолжением гор Урта-Тау, означенных на последней карте Хивы, изданной русским штабом. Я нашел их на целых полтораста верст далее на запад чем оне обозначены на этой карте; возвышались оне к северо-западу рядом длинных холмов, из которых каждый был резко срезан и представлял крутой склон к западу. Таких возвышенностей попалось мне три между Юз-Кудуком и Танджарыком, на пространстве около семидесяти верст.

Не сходя с лошадей почти всю следующую ночь, мы подъехали около полудня к колодцу Танджарык. Он отстоит более версты от дороги, и мы нашли его только благодаря тому что заметили в той стороне несколько Киргизов, поивших своих лошадей и овец. Подъехав ближе, мы увидали что Киргизы все собрались вокруг низкой глиняной стены, окружавшей колодезь. Они тотчас же дали нам место, и помогли нам напоить лошадей. Затем один из них, одетый богаче чем обыкновенно одеваются Киргизы, пригласил нас в свой аул и предложил мне остановиться в его собственной кибитке. Солнце стояло высоко, крова у нас не было никакого, и потому я с радостью принял это предложение; напоив лошадей, мы сели на них опять и последовали за гостеприимным Киргизом. Аул его отстоял на целых пять верст и был [68] совершенно скрыт из вида в маленькой песчаной котловине. После долгого переезда нескончаемыми песчаными холмами и саксаулами, мы вдруг выехали к двенадцати кибиткам, расположенным безо всякой системы и порядка.

Пригласивший нас Киргиз ввел меня в свою кибитку и представил, как я потом понял, своей жене, старой и дурной, и своей молоденькой красивой невестке. Оне поочередно подошли ко мне, брали мою руку в обе свои, пожимали ее и клали ее затем на свои головы в знак приветствия. Я расположился на циновках которые женщины расстелили для меня и принялся счищать и смывать пыль и грязь, облепившие мое лицо, руки и одежду в течение этого трехдневного переезда. Приведя себя в более человеческий вид, я уже располагался спать, когда вбежала в кибитку еще старая Киргизка и стала предо мной, рыдая, ломая свои руки и обращаясь ко мне с целым потоком речей, из которых я мог понять всего одно слово Туркмен. Я было обратился к хозяину за объяснением, но и с ним не могли мы объясняться без помощи Ак-Маматова, занятого еще уборкой лошадей; он только пожал плечами, точно давая понять что это старая песня. Старуха же, покончив свой разказ, села у двери и так уставилась на меня своими беспокойными глазами что мне наконец стало несколько неловко под этим пристальным взглядом. Когда вошел Ак-Маматов, старуха повторила опять все с начала, а Ак-Маматов передал мне отрывки из ее длинного разказа.

Недель за шесть пред тем аул этот пас свои стада в горах Букан-Тау, близ Юз-Кудука. Старуха говорила что у нее был всего один сын, который ее прокармливал на старости лет. У них была кибитка, верблюд, тридцать овец, и они жили счастливо. Раз как-то сын ее, парень красивый и крепкий, выехал со стадом своим в горы; партия Туркмен, разъезжавших тем временем в этих местах, напала на него и угнала его с лошадью и овцами в Хиву. Теперь у нее, говорила она, ничего не остается кроме одной кибитки; но главное горе в том что сына наверное продадут в рабство, и она никогда его больше не увидит. Тут она опять разразилась рыданиями до того отчаянными что я был тронут. На вопрос Ак-Маматова, чего она от меня хочет, она отвечала что [69] может-быть я могу ей помочь отыскать и освободить ее сына. Я стал уверять ее через Ак-Маматова что со вступлением Русских в Хиву все рабы будут освобождены, а что я сам и мои люди не только постараемся разыскать ее сына, но позаботимся также чтоб ему возвращена была его лошадь или дана другая еще лучше, и столько же овец, сколько у него было отнято, или их стоимость. Так что не дальше как через два месяца она опять увидит своего сына веселым и на хорошей лошади. Когда ей передали эти обещания, она выказала самую безумную радость и ушла совершенно осчастливленная.

Я обратился затем к хозяину, спрашивая правдив ли рассказ старухи. Он отвечал мне что женщина эта говорила правду; такие случаи повторяются чуть ли не каждый год, и из-за них-то возникла такая смертельная вражда между Киргизами и Туркменами. На вопрос мой, неужели Туркмены действительно так страшны, он отвечал что совсем нет, но нападают они только тогда когда значительно превышают численностию своего неприятеля, или же в таких случаях как настоящий, где не было никакого риска. В равном же бою Киргизы всегда Туркмен одолеют.

Хозяин кибитки оказался не русским Киргизом, а бухарским, имя его было Бей-Табук и он был главою целого киргизского рода. Первый мой вопрос в разговоре с ним был, конечно, о Кауфмане. По его словам, Кауфман действительно был на Каракати, но теперь уже он на Хала-Ата. Он сам только-что оттуда приехал, видел всю армию, потому и говорит верно, а не по слухам.

После множества разных расспросов относительно расстояний до Бухары, я заключил что место Хала-Ата, не помеченное ни на одной карте, должно находиться около полутораста верст к югу от Каракати, в полутораста верстах от Аму-Дарьи и в таком же расстоянии от Бухары, таким образом вместо того чтоб идти на Каракати, ближе всего мне теперь будет идти на перерез пустыни, к реке, немного к юго-западу. Эти предположения мои вполне подтверждены были Бей-Табуком: таким образом, говорил он, я прямо дойду до Хала-Ата, но по этому направлению не существует не только караванного пути, но даже и тропинки там не проложено. [70]

Я однако решился идти по этому пути, хотя и предвидел что Мустров тут уже не может служить мне проводником. Опять обратился я к Бей-Табуку, спрашивая, не найдет ли он мне проводника; он отвечал что охотно бы и сам со мною пошел, да подрядился привести в Хала-Ату баранов, и не хочет вернуться туда без них.

— Так покупайте баранов, их приведут после, а мы пойдем вместе.

— Да денег мне на покупку не дали.

— Неужели же вы не верите что Русские после заплатят?

— Я-то им верю, но Киргизы баранов все-таки не вышлют без денег.

— Сколько же надо купить баранов?

— Штук около пятидесяти.

— Хорошо, я заплачу за баранов, если вы со мной пойдете проводником.

На последнее он немедленно согласился; поговорили еще и решили что сам он пойдет со мной, и найдет кого-нибудь другого для доставки баранов в Хала-Ату.

Под вечер сели мы на лошадей и поехали искать баранов. В пустыне мы беспрестанно наезжали самым неожиданным образом на аулы, почти совершенно скрытые в маленьких песчаных ложбинах. Каким образом мы их находили, я и теперь понять не могу. Баранов нашлось много и все оказывались в очень хорошем состояния. Мы объехали с полдюжины аулов и везде были приняты самым радушным образом. В одном, впрочем, месте какая-то старуха решительно протестовала против моего присутствия; хотя я и не слезал с лошади, она все-таки громко ругала меня, насколько я мог понять из ее сердитого голоса и угрожающих жестов. Пара блестящих лукавых гдаз, выглядывавших из кибитки, пред которой стояла эта старая ведьма, разом пояснили мне причину ее злобы и опасений.

XIII. Домашний быт Киргизов .

Заметив в течении вечера что Ак-Маматов очень заинтересован каким-то разказом Бей-Табука, я спросил у него что тот говорит, и мне передали следующей [71] случай, который может дать некоторое понятие о магометансках законах относительно убийства.

У Киргизов, также как и у многих других магометанских народов, убийство не наказывается смертною казнью, но убийцу приговаривают к уплате родственникам убитого пени, сообразной с состоянием этого последнего. В случае же если убийца не в состоянии уплатить назначенную сумму, он обязан идти в семью убитого и выслужить там, в качестве раба, такой срок который бы выкупил назначенную сумму. За убийство старика, старухи или ребенка, в особенности девочки, штраф полагается меньший, чем за молодых мущин и женщин.

Двое братьев Киргизов часто ссорились и наконец возненавидели друг друга. Один из них, чтобы досадить другому, убил маленькую свою племянницу, сироту-уродца, оставленную на его попечении умирающею сестрою, и ночью никем незамеченный, положил мертвое тело у входа в братнину кибитку. Улика эта найдена была вполне достаточной, и ни в чем неповинный брат присужден был выплатить значительный штраф убийце, как единственному родственнику убитой девочки. Он, однако, решился отплатить брату тою же монетой: нашел в отдаленном ауле какую-то свою двоюродную тетку, старуху лет восьмидесяти, убил ее и положил тело у дверей брата убившего девочку. Тогда первый убийца, в свою очередь, был приговорен к штрафу; а так как старуха и уродец ребенок стояли в одной цене, то счеты братьев и были уравнены.

Киргизам дозволено разбирать ссоры свои по своим законам, но для Киргизов русских подданных Кауфман учредил аплеляционные суды, составленные из русских чиновников. Эти суды, однако, не вмешиваются в дело пока одна из сторон не обратится к ним за разбирательством или с просьбой о наказании какого-нибудь вопиющего преступления; да еще суд употребляет иногда свой авторитет для защиты женщин, как в том случае о котором я упоминал в одной из предыдущих глав.

На следующее утро я дал Бей-Табуку денег на покупку полсотни баранов, и он рано выехал с Ак-Маматовым, обещая их всех пригнать к полудню. Я же остался в кибитке, разлегся опять отдыхать на ковре, следя за [72] занятиями женщин, их хлопотами по хозяйству, и изучая будничный склад домашней жизни киргизского семейства.

Дневные работы начались с того что подоили овец, коз, верблюдов и выгнали их на пастбище; стали выбивать войлок, ковры, чистить все хозяйственные принадлежности и опять все устанавливать по местам; напоили двух полунагих ребят ираном и выслали их играть на песке; тем же питательным ираном напоили и маленького верблюда, который был привязан снаружи кибитки и не переставал жалобно выть. Затем последовало леченье больной овцы и жеребенка, при всеобщей болтовне и оглушительном шуме; наносили также топлива на целый день. Наконец старуха вскочила верхом по-мужски на лошадь, взяла турсук, и поскакала за водой к дальнему колодцу, оставляя меня одного с молодой своей снохой. Эта последняя скоро вошла в кибитку, уселась, даже и не взглянув в мою сторону, взяла пук шерсти и деревянное веретено, на котором навито уже было множество ниток, и начала прясть с таким скромным, женственным видом, который меня положительно очаровал.

У нее были большие черные глаза, осененные длинными ресницами; резкий монгольский тип ее круглого лица не портил ее, придавая какой-то странный, несколько дикий характер ее красоте. На голове носила она высокий тюрбан всех замужних Киргизок, и одета была в короткую куртку из красной шелковой материи с вышивкой, открытую на груди, и в целом представляла такую привлекательную картину, что я от души завидовал молодому Бей-Табуку, раздумывая о том, оценяет ли он по достоинству доставшееся ему сокровище. Не из-за такой ли женщины один из еврейских праотцев прослужил целых четырнадцать лет которые показались ему немногими днями ради любви его? Не такую ли они вели жизнь потом, не так же ли они работали, жили и трудились?

И вот, пока я тут лежал на мягком ковре, предо мною рисовались как в видении события происходившие за целые тысячелетия до наших дней, многочисленные стада овец и скота Авраама, проносились туманными картинами образы Исаака, Исава, Иакова, Сарры, Ревекки, Рахили, Агари, Руфи. [73]

Веретено тем временем вертелось не переставая, издавая какое-то усыпляющее жужжание. Сделано оно было из особого рода твердого дерева, гладко обточенного, и я с живейшим иатересом следил за тем как Киргизка, посредством одного этого куска дерева, производила работу всех наших паровых машин, колес и прядильных станков. Вытянув нитку шерсти, она вертела между ладоней острый конец веретена и затем, держа руку с намотанною на нее шерстью высоко над головой, пускала веретено вертеться до тех пор пока не ссучивалась самая тонкая нитка, которая наматывалась на нижнюю часть веретена, и вся процедура повторялась свова. Все это было делом чрезвычайво простым и вовсе не мешкотным. Веретено все росло и росло в объеме, принимая, странное дело, именно ту форму как и тысячи веретен которые можно видеть на всякой бумаго-прядильной фабрике.

Вопреки своему обещанию вернуться к полудню, ни Бей-Табук, ни Ак-Маматов глаз не показывали до самого вечера, да и тогда вернулись не приведя с собой ни одного барана. Все оправдания их сводились к тому что хотя баранов можно было достать сколько угодно, но никто не соглашался гнать их в Хала-Ату.

— Но я видел множество молодых парней в соседних аулах, к у всех у них были лошади, говорил я, — неужели ни один из них не хочет идти ни за какую плату?

Ак-Маматов уверял что они ни за что не соглашаются идти, а Бей-Табук возвратил мне мои деньги. Я не поверил ни слову из их нелепых басен и мысленно обвинял во всем Ак-Маматова. Я почти был уверен что он опять перечил мне по какой-то ему одному известной причине; но так как переговоров с Бей-Табуком вести я не мог без помощи того же Ак-Маматова, то не мог ничем и помочь этому делу.

Делать было нечего, приходилось покориться, а так как было уже слишком поздно выезжать в этот день, то я, волей-неволей, принужден был переночевать опять у Бей-Табука. Я однако попросил его непременно разыскать мне проводника. Он тотчас же отправился на поиски и вернулся с молодым Киргизом, который соглашался за 25 рублей вести меня в Хала-Ату, ближайшим путем, прямо на перерез пустыни. Хотя цена была безобразная, я [74] согласился дать и ее, так как время не терпело. Проводник обещал быть готовым выехать рано следующим утром, и с этим мы расстались.

Солнце садилось; пастухи пригнали стада коз и баранов к аулу, который немедленно пришел в движение и оживился их криками и блеяниям. Также потянулись из пустыни верблюды, некоторые навьюченные турсуками с водой, другие - старые и малые — безо всякой ноши; они оглядывались своими умными красивыми глазами, точно будто с удовольствием узнавая свой аул. Опять стали доить коз и овец, постерегли их пока они полегли на ночь, затем привязали маленьких ягнят и козлят, и тем покончили дневные свои труды.

Вечером мы собрались вокруг костра в кибитке Бей-Табука, так как хотя дни и были невывосимо жарки, ночи были так холодны, что приятно было погреться у огня. Резкая разница между жаркими днями и холодными ночами составляет особенность этого времени года, очень вредно действующую на здоровье. Я приобрел расположение женщин разными маленькими подарками, и потому, когда пришло время спать в отведенной мне стороне кибитки, я нашел что оне для меня расстелили прекрасный ковер со множеством мягких одеял и покрывал и устроили мне постель которая показалась мне чуть ли не ложем из роз после жесткого песка пустыни на котором я спал столько ночей.

На следующее утро мы поднялись еще до восхода солнечного и стали собираться в дорогу. Тут я заметил что и весь аул снимается с места: женщины разбирали кибитки, навьючивали верблюдов и делали поспешные приготовления к выступлению. Все пришло в движение и беспорядок. Затем потянулись длинною вереницей верблюды, и скоро весь аул скрылся из виду. При этом выезде, меня в особенности удивила одна Киргизка, родившая накануне, беззаботно взобралась она сама на верблюда, держа на руках ребенка, точно событие предыдущего дня было для нее делом совершенно обычным, вполне вошедшим в привычку. Я дружески распрощался с хозяйками, но Бей-Табук поехал провожать нас еще на некоторое расстояние. Наконец я не без сожаления распрощался и с ним, пожал его руки, и мы разъехались. У него встретил я самый [75] радушный и ласковый прием; время проведенное мною в его кибитке, посреди простой, счастливой степной обстановки, оставило самое приятное по себе воспоминание.

И вот я опять был на пути, опять в погоне за генералом Кауфманом. Но недолго на этот раз. Отъехав не более двух верст, мы остановились поить лошадей у колодца, где уже стояло несколько Киргизов. Напоив лошадей, люди мои, однако, продолжали мешкать: Ак-Маматов, Мустров и новый проводвик завели оживленный разговор, совершенно, повидимому, забывая что надо ехать дальше. Мне это наконец надоело, и я приказал им трогаться с места, на что Ак-Маматов прехладнокровно отвечал что нанятый накануне проводник отказывался теперь сопровождать меня если сверх условленной платы я не куплю ему еще лошадь или не выдам деньги на ее покупку. Повидимому, и это требование сделано было по наущению надумавшегося за ночь Ак-Маматова.

Я однако решился положить конец всем этим мошенничествам, так как неизвество было до чего еще могли дойти подобные требования, если им дать потачку. Так я и сказал Ак-Маматову, давая ему ясно понять что знаю кого винить в этом новом затруднении. Я велел ему спросить еще раз проводника пойдет ли тот со мною за условленные 25 рублей. На отрицательвый ответ, я прогнал Киргиза, а моим людям объявил что в таком случае мы пойдем дальше без проводника, по дороге на Каракати. Путь этот был гораздо длиннее предположенного сначала переезда пустыней, но за то там мы следовали бы по широкой караванной дороге, с которой сбиться трудно. Но против этого они положительно восстали: и дорога-то была им неизвестна, и воды не сумеем мы одни найти, и заблудимся-то мы в пустыне, словом, без проводника идти немыслимо. А между тем прежде, когда я еще и сам не решил идти на перерез пустыни, а думал следовать карававным путем на Каракати, не было и помина о другом проводнике кроме Мустрова, так как до Каракати мы доехали бы в один день, а оттуда легко уже было бы идти по следам русской армии.

Кроме переезда до сих пор не предвиделось никакого затруднения на этом пути, и потому вся эта оппозиция показалась мне делом подготовленвым заранее. Однако, [76] мне уже наскучило быть игрушкой в их руках: схватив свой револьвер, я приказал Ак-Маматову садиться на лошадь и ехать дальше. Я решился сначала привести в повиновение этого главного бунтовщика, потом уже обезоружить Мустрова, взять лошадь на которой он ехал, и продолжать путь с Ак-Маматовым и молодым Киргизом, который, я знал, последует за мной охотно. Против Мустрова у меня злобы особенной не было, так как я знал что он действовал по подговорам Ак-Маматова, но лошадь и оружие его принадлежали мне и должны были ко мне возвратиться в случае его отказа идти дальше. Ак-Маматов, который, как видно, никак не разчитывал на такой крутой оборот дела, немедленно повиновался, и через минуту все уже было готово к отъезду.

Тут, однако, Ак-Маматов с покорностию представил мне другой план действий, а именно, что он пойдет в аул который находится по близости и постарается там найти другого проводника. На это я согласился, прибавляя однако что через час мы выйдем во всяком случае, найдет он проводника или нет, и что я не дам проводнику ни копейки больше условленной прежде платы. Ак-Маматов клялся что проводник найдется — и мы направились к аулу.

Аул этот состоял из трех или четырех кибиток и обитатели его казались далеко не такими зажиточными как те что принадлежали к аулу Бей-Табука. Мы скоро нашли старика который с радостью согласился сопровождать нас за назначенную плату — явная улика что прежний проводник, по наущенио Ак-Маматова, хотел обмануть меня. Старик этот пригласил нас в свою кибитку закусить и отправился резать барана.

К удивлению моему, я узнал во время еды что будущий наш проводник приходится братом богатому Бей-Табуку. Лицо его было все обезображено чудовищным шрамом от сабельного удара нанесенного ему Туркменом, отбивавшим у него жену.

— Эту самую? спросил я, указывая на уродливую старуху, повидимому, хозяйку кибитки.

— Да, ее.

На мой взгляд, не стоила она того чтоб из-за нее сражаться на смерть с Туркменом. Но и происходило это, правда, целых 40 лет тому назад. [77]

Из соседней кибитки пришли две молодые девушки и сели завтракать с тремя другими за столом рядом с нашим. Оне не были красивы, но казались чрезвычайно веселыми, и завели между собою такую трескучую болтовню, которая бы, кажется, могла выдержать с честью сравнение даже с болтовней самых цивилизованных пансионерок. Не показывая вида, я пристально следил за ними. Тут я в первый раз заметил особенность которую потом находил во всех татарских женщинах. Это была чрезвычайная подвижность их физиономий когда оне оживлялись. Покойные и не заинтересованные, оне смотрят на вас каким-то тупым, упорным взглядом, напоминая собой резные изображения языческих идолов; но лишь только оне заинтересованы, обрадованы или рассмешены чем-нибудь — по всему лицу их пробегал точно солнечный луч, оно все будто озарялось каким-то внутренним сиянием.

После закуски мы еще раз пустились в путь к Хала-Ате на перерез пустыни. Вместо прежней широкой караванной дороги теперь ехали мы по узенькой тропинке, которую местами даже трудно бы было различить без помощи опытного проводника.

Местность представляла почти те же общие характеристические черты как и во всей пустыне, с тем, однако, изменением что прежний песчаный, холмистый грунт, покрытый кустарником, сменился тяжелыми песчаными же грудами будто нанесенными ветром. Здесь, как и везде в степи, нам попадалось множество ящериц от 2 дюймов до одного фута длиною: вместе с маленькими земляными черепахами оне были единственными представительницами животной жизни в этих местах. По разказам много до тех пор слышанным, вся эта пустыня представлялась усеянною скорпионами и тарантулами; сам я сюда въехал в полном ожидании что денно и нощно буду окружен этими смертоносными маленькими чудовищами, и запасся всякого рода противоядиями на случай их ужаления, не надеясь чтобы пришлось обойтись без этих средств. На деле же вышло что не только ни одного из них мне не попадалось, но даже я и думать об них забывал, лежа по целым ночам на песке, где бы мне неминуемо должно было подвергнуться их нападениям. Ящерицы же были прелюбопытные маленькие животные. Раз как-то, лежа под [78] кустарником, я заметил ящерицу, любознательность которой, как видно, сильно была возбуждена: она вытянула голову, завила хвост кольцом кверху, как собака, и два раза обошла вокруг меня; после того, как видно довольная моим миролюбивым расположением, она всползла на мою ногу и уселась там в полном торжестве. Случается что ящерицы здесь достигают, громадной величины: в Хала-Ате поймана была одна ящерица около 5 футов длины. Впрочем, оне совершенно безвредны, и достаточно самого легкого удара чтоб их убить.

Еще ночь пришлось нам провести на песке, под открытым небом, а на следующее утро мы изменили немного прежнее направление, взяв прямо на юго-запад, и въехали в пустыню, где не было даже ни малейшей тропинки — в местность самую дикую и печальную какую я когда-либо видел. Это была плоская возвышенность, покрытая редким кустарником, в котором везде проглядывал песок; плоскость эта была усеяна множеством впадин, напоминающих собою кратеры волканов, от 50 до 100 футов глубины и почти столько же в диаметре. Нам приходилось постоянно то выбираться из этих углублений, то опять в них спускаться, тогда как глубокий песок чрезвычайно замедлял наше движение: лошади иногда уходили в него по колена.

Около полудня мы подъехали к колодцу Мидиат-Кизран, в котором вода, хотя и на глубине 80 футов, была чрезвычайно тепла и слегка солоновата. Пить эту воду было невозможно, но заваренный на ней чай оказался сносным, что нас и выручило на этот раз из беды. Во время этого путешествия я убедился что горячий чай лучше утоляет жажду чем самая холодная вода; это малоизвестно, но совершенно справедливо. Я сперва сам этому не верил и едва мог заставить себя глотать горячий чай, когда бывало у меня все горло и губы пересыхали от жары и жажды. Поставленный однако в необходимость испробовать этот способ утоления жажды, я принужден был призвать его гораздо более действительным чем вода. Жажда утоляется в несколько мпнут и уже не возвращается так скоро как после питья воды.

Дорога шла все хуже и хуже. Лошади с трудом пробирались по глубоким песчаным наносам. Маленькая вороная [79] лошадь, которую мне Мустров особенно всегда расхваливал, но на которую я тем не менее не садился, обнаруживала чрезвычайную усталость в два последние дня. Мы развьючили ее, распределив поклажу на других лошадей, оставив на этой одно легкое вьючное седло. Но все напрасно. Около девяти часов вечера бедное животное окончательно выбилось из сил, споткнулось и со стоном растянулось на песке во всю длину. Видя что понукать эту лошадь было бы бесполезно, мы сняли с нее седло с уздечкой и оставили ее одну в пустыне.

Не весело продолжали мы свой путь. Ночь надвигалась все чернее и чернее, а с нею и окружающая тишина принимала какой-то зловещий характер. Потеря коня навевала на нас самые мрачные мысли: здесь, в самом сердце безводной песчаной степи, необходимость заставившая нас замучить бедное животное до смерти и затем оставить его умирать в пустыне, представлялась роковою. Долго ли этому еще суждено продолжаться? Пятнадцать дней были мы уже в пустыне, а все также повидимому далеки были от цели как и при выезде. Лошади наши уже несколько дней питались только тем что им удавалось самим подобрать в пустыне. Скоро быть-может и всем им суждено пасть от изнеможения, и нам придется выбираться из песков пешком. Очевидно, эта призрачвая погоня не могла быть продолжительна. Хотя Бей-Табук и уверял меня что я застану Кауфмана, я на это не смел надеяться, зная что он уже давно должен был достичь реки. Везде в тылу войска должны были рыскать Туркмены, а могу ли я пробовать бежать от их быстроногих коней на моих изнуренных животных, или пробиться чрез их ряды чтобы присоединиться к армии? Смерть этой лошади казалась мне предвестием нашей собственной судьбы — началом конца.

Мы все пробиваемся вперед, продираясь сквозь мелкий, посохший кустарник, чуть не скатываясь в глубокая песчаные ямы и почти перескакивая через конские головы; потом вновь приходится нашим лошадям биться в тяжелом, беспощадном песке, взбираясь на крутые подъемы; затем опять раздается стук лошадиных копыт по иссохшему грунту точно по каменной мостовой, пока наконец, поздно ночью решаемся мы броситься на песок для [80] минутного отдыха. Едва успели мы сомкнуть глаза как опять были разбужены проводником для дальнейшего перехода. Заря еще не занималась, но темнота несколько просветлела под бледными, холодными лучами поднявшегося месяца.

Растительность почти совершенно исчезла, изредка разве виднелась ветка саксаула. Рядом с нами двигаются и наши тени, длинные и черные, на освещенном луною песке, будто страшные привидения, провожающие нас к нашей неизбежной судьбе.... Но вот забелели первые полосы света на восточном крае неба; месяц бледнеет, тени стушевываются, и наконец солнце, красное и зловещее, поднимается из-за горизонта. После ночного холода приятно пригреть на его лучах свои онемелые члены. Затем делается слишком тепло, затем жарко, и скоро мы опять мучаемся от зноя и жажды, опять окружающдй блеск слепит ваши глаза, и мы положительно задыхаемся в этой душной полуденной атмосфере.

К двенадцати часам выехали мы на вершину восточного склона горного хребта, который тянулся у нас справа почти во весь переход от Танджарыка, а теперь пересекал нам дорогу. Хотя это только холмы, но как и Букан-Тау они представляют все особенности высоких хребтов, миниатюрные пики, глубокие пропасти и суровые утесы. Формация их — тот же красноватый песчаник; растянулись оне обнаженные, мрачные и бесплодные, под палящим солнцем, нет на них ни лепестка, ни былинки, ни малейшего признака жизни; сюда не ступала нога ни человека, ни животного.

С вершины открывается нашим глазам низкая бесплодная равнина, за которой, синия и туманные, рисуются на горизонте горы Урта-Тау, видневшиеся слева с самого выезда нашего с Юз-Кудука. Оне расстилаются к западу большим изгибом и теряются вдали, облитые золотыми лучами заходящего солнца. По словам проводника, сейчас за этим хребтом лежит и Хала-Ата, то-есть еще на расстоянии верст сорока.

Спускаемся вниз по южному склону. Он очень неровен и обрывист; копыты наших лошадей скользят и выворачивают большие глыбы песчаника, которые скатываются пред нами миниатюрными лавинами. Через полчаса мы опять находимся внизу, опять пробираемся чрез томительную пустыню покрытую не песком, а пылью. [81]

Где есть песок, там всегда, в это время года, найдется немного полыни, а местами даже пробивается бурая степная трава, почти такого же цвета как самый песок. В пыли же расти ничего не может, и потому, на всей этой раввине нет никакой растительной жизни.

Поздно ночью продолжаем мы идти вперед, в надежде набрести наконец на место где бы лошадям можно было что-нибудь подобрать. Проводник по временам соскакивает с лошади — не удастся ли нащипать немного травы — но все тщетно. Это почти то же что искать растительности на только-что истлевшем пепле. Наконец мы останавливаемся и завариваем себе чай бутылкой воды, которую захватили с собою, старательно скрывая свой огонь от наблюдательных туркменских партий, могущих разъезжать по окрестности; бедные же лошади наши, после семидесяти-верстного перехода по адской дороге, принуждены обойтись без корма и воды. Очевидно, продолжаться это долго не может, и эта ночь проходит для меня в сильнейшем беспокойстве.

На следующее утро при солнечном восходе мы нашли колодезь хорошей воды, а еще чрез полчаса выехали на вершину Урта-Тау, за которым лежит Хала-Ата. Великолепный горный хребет, такой величественный издалека, здесь оказался низкою цепью гор.

Проводник выезжает на самую остроконечную вершину и осторожно переглянув за нее, дает вам молча знак подвигаться. Я не знаю есть ли какая необходимость в этих предосторожностях, но мы пробираемся вперед так тихо и осторожно будто ожидая выехать не к русскому, а к туркменскому лагерю. Я пришпориваю лошадь и осматриваю местность в зрительную трубу: открытая голая пустыня, похожая на ту которую мы только-что проехали, раскинулась на десятки верст к югу, сливаясь с горизонтом в стороне Бухары; посреди, на расстоянии верст десяти от нас, куполообразное возвышение, которое мне кажется чудовищною кибиткой, окруженною мелкими палатками, около которых виднеются белые кителя солдат и сверкающее штыки.

Не было сомнения, я добрался до отряда генерала Кауфмана.

Текст воспроизведен по изданию: Военные действия на Оксусе и падение Хивы. Сочинение Мак-Гахана. М. 1875

<<Вернуться назад

Главная страница  | Обратная связь
COPYRIGHT © 2008-2017  All Rights Reserved.