Сделать стартовой  |  Добавить в избранное  | Мобильная версия сайта |  RSS
 Обратная связь
DrevLit.Ru - ДревЛит - древние рукописи, манускрипты, документы и тексты
   
<<Вернуться назад

ФЕДОРОВ Г. П.

МОЯ СЛУЖБА В ТУРКЕСТАНСКОМ КРАЕ

(1870-1910 года)

Посвящаю моему лучшему другу А.Н. Солимани.

Как ни трудно вспоминать все события жизни за сорок почти лет, особенно если в течение этого времени не вел дневника, тем не менее, я рискнул взять на себя эту задачу, руководствуясь тем соображением, что тридцатишестилетняя служба моя в главном управлении Туркестанского края, почти с первых дней присоединения Туркестанского края, почти с первых дней присоединения его к империи, внесет некоторую лепту в общий сборник материалов для будущего историка края.

Приступаю к моим воспоминаниям с твердым намерением нигде не покривить душой, нигде не говорить неправды, очерчивать деятелей Туркестана с полным нелицеприятием. Быть может, мои взгляды или выводы не всегда будут верны, нарисованные портреты не всегда будут схожи, но по чести должен сказать, что виною этому будет не моя злая воля, а, быть может, недостаток наблюдательности.

Г. П. Федоров.


I.

Юные годы. — Поступление в тамбовский кадетский корпус. — Переход в воронежский корпус. — Воспоминание о директорах. Броневском и Ватаци. — Переход в первый московский корпус. — Директор Ждан-Пушкин. — Поступление на службу юнкером в третье военное Александровское училище. — Производство в офицеры.

Отец мой был, хотя не очень крупный, но в свое время видный деятель по народному образованию в министерстве графа Головкина. Когда я родился, он был директором курской [787] гимназии. Из четырех братьев я самый младший. Старший мой брат предназначался для гражданской службы, а остальные трое, благодаря дружбе отца с известным генералом Чертковым, пожертвовавшим большой капитал на основание воронежского кадетского корпуса, были зачислены кандидатами в кадеты этого корпуса, куда в свое время и были определяемы, пробыв предварительно один или два года в малолетнем тамбовском кадетском корпусе.

Я поступил в этот корпус в 1855 году и в 1858 году был переведен в Воронеж. О пребывании в тамбовском корпусе у меня сохранились самые туманные воспоминания. Существовавшая в то время система воспитания требовала для достижения педагогических целей трех вещей: розог, розог и розог, и применялась к бедным детям с беспощадною суровостью, несмотря на то, что во главе корпуса стоял очень добрый человек генерал Пташник. Но и он порол нас потому, что в то время других педагогических приемов не признавали даже самые передовые люди.

Помню, впрочем, хорошо, что до нас доходили слухи, что в воронежском корпусе несравненно больше порют, чем в Тамбове, что однорукий кавказский генерал Броневский (директор корпуса) всеми силами стремится подражать своему предшественнику известному на всю Россию генералу Винтулову, который запарывал кадет до потери сознания. Боялись мы переезда в Воронеж страшно, и когда настало время переезда, то все мы рыдали неутешно, расставаясь с Пташником. Сопровождавший нас ротный командир капитан Севастьянов старался нас еще больше напугать, смакуя перед нами подробности воронежских порок: мокрая простыни, смоченный в сольном растворе розги etc:

В первый же день по приезду в Воронеж Севастьянов собрал нас и, видимо, сконфуженный, сказал нам следующую речь:

«Дети! Господь сжалился над вами! Генерал Броневский уже больше не директор! На его место назначен генерал Ватаци».

Услышав первый раз фамилию Ватаци, мы по тону, Севастьянова инстинктивно поняли, что новый генерал означает новый режим, и, вероятно, более мягкий.

Броневский никогда по военно-учебному ведомству не служил и, находясь, в войсках Кавказа, пользовался репутацией лихого боевого офицера. В одном деле с горцами он был тяжело ранен; ему ампутировали руку до плеча и в награду... назначили директором кадетского корпуса...

Рассказывают, что первый год своего директорства он поразил всех своею гуманностью. Он никого не сек, завел библиотеку, физический кабинета. Кадеты вздохнули свободно после [788] многолетнего жестокого винтуловского режима. Но вдруг, на общее несчастье, в корпусе произошел страшный скандал: кадет первой роты Стежкин в присутствии всех кадет в столовой дал пощечину дежурному офицеру поручику С-ну. Броневский сразу озверел. Стежкин был беспощадно выдран пред целым батальоном; затем на него надели серую шинель, и он отправлен был куда-то, как простой солдат. Казалось, правосудие было удовлетворено, и кадеты ничем не заслужили возврата к старому режиму. Между тем вот что произошло на другой день. После классов весь батальон был собран в зале, и к общему ужасу солдаты внесли несколько скамеек и целые пуки розог. Все замерли в ожидании. Вошел Броневский и, не поздоровавшись ни с кем, начал такую речь:

— Когда вчера привели Стежкина для наказания, то из первой роты раздался возглас: о! о! о! о! Кто это воскликнул? Выходи, а не то перепорю десятого!

Общее томительное молчание...

Прошло минуты две-три. Броневский подошел к первой роте.

— Зыбин! Это, наверное, ты. Ступай, ложись.

И вот началось беспощадное бичевание семнадцатилетнего юноши, быть может, ни телом, ни душой не виноватого.

Когда Зыбина в обмороке унесли в лазарет, то Броневский вызвал такими же словами Лутовинова. Опять началось истязание. После Лутовинова были выпороты еще трое, и лишь тут зверь успокоился и распустил обезумевших от ужаса детей. С этого дня порка снова получила право гражданства, пока в Петербурге, где уже начались гуманные веяния, не догадались отозвать озверевшего сумасшедшего Броневского.

Из нижеписанного будет понятно, что все кадеты, учившиеся затем в корпусе во время директорства А. И. Ватаци, с благоговением чтут память этого благородного, идеально-чистого и доброго человека и начальника.

Ватаци в первый же день своего прибытия объявил, что система истязания детей «на законном основании» должна быть забыта навсегда, и когда некоторые старозаветные воспитатели винтуловского режима начали возражать, что без розог кадеты окончательно развратятся, то Ватаци ответил одним словом: «посмотрим», и, действительно, не прошло и года, как все убедились, что можно обойтись и без розог. Сами кадеты неволено подтянулись под влиянием гуманного обращения. Существовавшие среди кадет так называемый спартанизм начал исчезать. Спартанцы, т. е. кадеты, считавшие унижением учиться и посвятившие себя всецело развитию физической силы, если и не вывелись совсем в первый же год директорства Ватаци, то старались, по крайней мере, держаться в тени и не бравировать своими колоссальными мышцами и икрами. [789]

Переходя к собственной особе, я должен сознаться, что всегда был примерным лентяем и в трех классах просидел по два года. В то время в корпусах было пять общих классов, и с трудом дотянув до пятого класса, я неожиданно для себя был по просьбе матери переведен в первый московский корпус. В этом заведении я оставался несколько месяцев, ибо летом 1864 года поступил в третье военное Александровское училище.

Непродолжительное пребывание в первом московском корпусе оставило во мне хорошее воспоминание, благодаря добрейшему директору Ждан-Пушкину. Он хотя и был строг, но отечески входил в нужды кадет, и каждый воспитанник мог смело идти к нему за советом или поддержкой. Одно, что он карал беспощадно, — это ложь и обман. Узнав, например, что почти все кадеты пятого класса потихоньку курят, он своею властью разрешил этому классу курить, чтобы не ставить их в необходимость обманывать начальство. Помню, что такая либеральная мера вызвала сильное порицание нашего соседа генерала Фрейганга, директора второго корпуса (оба корпуса помещаются в одном здании).

Переход в Александровское училище резко изменил весь строй нашей жизни. В корпусе мы все-таки были, или, по крайней мере, считались детьми, а переходом в училище мы обратились в юнкеров, поступили на действительную службу, надели солдатские шинели, одним словом, перешли в категорию людей взрослых. Да и самая система воспитания и внутренний быт в училище резко разнился от корпуса. Нам предоставлено было право несколько раз в неделю выходить. Из училища, мы по очереди дежурили по кухне, по кладовой, по буфету и таким образом принимали косвенное участие в хозяйстве училища.

Нужно, впрочем, сказать, что первые годы образования училища (учреждено в 1863 году) начальство, по-видимому, продолжало смотреть на нас, как на кадет. В мое время (1864 — 66 гг.) в училище вполне отсутствовала дисциплина в строгом смысле этого слова. Юнкера были страшно разнузданы, благодаря отсутствию энергии и инициативы начальника училища, добрейшего, образованнейшего, но в высшей степени слабого генерала Шванебаха. Большая часть юнкеров проводили все свободное от классов время на бульварах и в известной в то время гостинице «Гуниб» на Арбате, где были особые, так называемые юнкерские два грязнейших номера в подвальном этаже, постоянно по вечерам занятые юными войнами в обществе модисток, живших против училища на Знаменке. Начальство смотрело на это сквозь пальцы, и оргии эти продолжались до моего выпуска, но потом, говорят, юнкеров сильно подтянули. [790]

Зато начальство, видимо, не жалело средств, чтобы поставить воспитательное дело на должную высоту. Для чтения лекции были приглашены лучшие московские профессора, и в мое время читали: историю — С. М. Соловьев, статистику — И. К. Бабст, законоведение — Капустин, химию — Лясковский, физику — Вейнберг, историю церкви — Иванцов-Платонов, военную администрацию — генерального штаба капитан Зайцев, артиллерию — академик и выдающийся военный ученый Зиновьев.

Лучше такого персонала нельзя было придумать, и, действительно, такие личности, как незабвенный Соловьев или Капустин, сумели заинтересовать даже таких юнкеров, которые раньше ничем, кроме спорта, не интересовались.

В противоположность столь блестяще поставленному научному образованию, военное воспитание было поставлено очень слабо. Юнкера были совсем не дисциплинированы, и начальство, видимо, не придавало этому значение. Вследствие этого юнкера первых выпусков являлись в свои части какими-то институтками. В Павловском и Константиновском военных училищах (учрежденных тоже в 1863 году) дисциплина была поставлена образцово с первого же года. Там из юнкеров сразу выгнали кадетскую закваску. Это, быть может, было немного резко, но зато дало хорошие результаты.

В нашем училище также почти не обращалось внимания на такие познания, которые мы должны были применить по выпуску в офицеры, уже в качестве вполне подготовленных учителей. Так, например, юнкера чисто формально занимались глазомерным определением расстояний, и я хорошо помню, как я был сконфужен, когда по прибытии в батальон уже офицером я должен был вывести в поле свое капральство и преподавать стрелкам в понятной для них форме теорию глазомерного определения расстояний. Я решительно ничего не мог объяснить, и сконфуженно передал свои функции капральному унтер-офицеру. Я убежден, что в таком же положении были и все мои бывшие товарищи по училищу и выпуску.

В худшем еще положении было фехтование. Мы много дрались на рапирах и на эспадронах. Конечно, это очень полезное занятие, развивающее личную отвагу и ловкость, но... оно совсем неприменимо к обучению солдат. Фехтование же на ружьях почему-то было совсем исключено из нашей программы, и, прибыв в батальон, я впервые увидел этот род военного спорта в то время, когда сам должен был учить нижних чинов. фехтовать на ружьях.

Во время лагерей на Ходынском поле мы главнейшим образом занимались батальонным учением, караульная же и аванпостная служба, восьмирядное учение, маневры малыми частями [791] применением к местности, все это проделывалось entre autres и спустя рукава. Топографическая съемка исполнялась всеми юнкерами, но de facto все дело делали главари каждой партии, а остальные ровно ничего не делали, откупаясь от работы тем, что обязывались быть вьючными животными, т. е. таскать мензулу, вехи, колья, цепи и пр. Начальство требовало, чтобы план был верен и красив, а до остального ему не было дела.

В августе 1866 года прибыл в Москву император Александр II и, произведя смотр училищу, поздравил старший класс офицерами.

После присяги на верность службы я взял двадцати восьмидневный отпуск и уехал к брату Петру в смоленское его имение. Там я, конечно, сейчас же влюбился и в чаду первой любви вместо двадцати восьми дней пробыл в отпуску два с половиною месяца и, чтобы не подвергаться ответственности, взял у врача медицинское свидетельство.

С тяжелым сердцем и со слезами я уезжал из деревни брата, где меня все ласкали и баловали.

II

Жизнь в селе Иваново-Вознесенске. — Командир батальона Фромандьер. — Начальник третьей пахотной дивизии И. С. Ганецкий. — Столкновение его с благочинным села Иванова. — Новый командир батальона граф Комаровский. — Поход в Оренбург. — Жизнь в этом городе. — Генерал-губернатор Крыжановский. — Волнения в Киргизской степи. — Поход в степь. — Сожжение нами нашего же транспорта. — Возвращение в Оренбурге и поход в Ташкент. — Новый командир батальона Новомлинский.

Третий стрелковый батальон, в который я был выпущен прапорщиком, расположен был на просторных квартирах в Шуйском уезде Владимирской губернии, и штаб батальона находился в знаменитом своими ситцевыми фабриками селе Иваново-Вознесенске.

В батальоне служил уже мой брат Михаил, который в год моего выпуска был штабс-капитаном и занимал должность квартирмейстера. Приехав в батальон, я на другой же день явился к командиру батальона полковнику Фромандьеру. Это был очень странный человек. Службы он совсем не знал и совсем ею не занимался; знакомств ни кем почти не заводил и постоянно был влюблен в... кого-нибудь из офицеров своего батальона. Благодаря этой странности, он, конечно, не пользовался ничьим уважением и всегда был предметом насмешек среди общества офицеров, что, бесспорно, дурно отражалось на дисциплине. Он принял меня очень сухо, не подал руки и начал читать нравоучение о моих будущих обязанностях, но вдруг оборвал речь следующею фразой: [792]

— Вы, впрочем, прапорщик очень счастливо начинаете службу, ибо имеете счастье жите под одной кровлей с вашим очаровательным, обворожительным братом...

Крайне удивленный этой фразой, я просил офицеров объяснить ее смысл.

— А это очень просто объясняется, — ответил мой брат: — теперь я имею несчастье быть предметом страсти Петра Павловича, и он не дает мне покоя, одолевая своими любезностями...

Можете судить, какое впечатление произвело это на только что произведьнного офицера!?

Скоро брат мой был исключен из списка «предметов», и Фромандьер воспылал страстью к моему товарищу по выпуску Р — ву. Эта несчастная страсть погубила психопата. Батальонным адъютантом у нас был поручик Келлер. В один прекрасный день он сошел с ума и между всяким вздором кричал, что он убьет старшего врача Петровского. Хотя Фромандьеру докладывали и доктора и старшие офицеры, что Келлер психически больной, и что его нужно отправить в госпиталь, но Фромандьер неожиданно выкинул следующую штуку. Пригласив к себе Р — ва, он спросил его:

— Милый Серёженька, хотите прокатиться в Петербург? Юноша Р — в, никогда не видевший столицы, конечно, выразил полное согласие.

Но как бы вы думали, что придумал Фромандьер? Оп написал Р–ву предписание, в котором предложил отвезти Келлера в Петербург к шефу жандармов, которому и сдать этого офицера, как покушавшегося на убийство доктора!

Все это было сделано секретно от офицеров, так что они все были убеждены, что Р-в увез Келлера в лечебницу.

Можете судить, какой эффект должны были произвести эти два офицера в приемной графа Шувалова?

Послгбдствия не заставили себя ждать. Через месяц к нам нагрянул начальник дивизии генерал Ганецкий, который сначала разнес все и вся, а затем предложил Фромандьеру убираться из батальона по добру по здорову.

Этот Ганецкий, впоследствии плевненский герой, был невозможно грубый, невоспитанный и несдержанный человек, но в то же время очень умный и находчивый.

Расскажу один характерный случай, свидетелем которого был и я в числе прочих офицеров.

Приехав летом инспектировать батальон, Ганецкий стал обходите ряды, задавая стрелкам неожиданные вопросы. Нижние чины до такой степени его боялись, что некоторые заболевали перед смотром.

Почти все население села Иванова вышло в поле посмотреть [793] смотр. В числе публики стоял благочинный отец Дмитрий, всеми уважаемый священник; он в продолжение зимы бесплатно преподавал стрелкам Закон Божий.

Ганецкий, проходя вдоль фронта второй роты, внезапно остановился против одного стрелка и, вперив в него свои круглые глаза, стремительно-грозным голосом спросил:

— А сколько заповедей?

Бедный стрелок буквально омертвел от страха, язык его прилип к гортани. Он не отвечал.

— Ну? — грозно прорычал Ганецкий.

— Двенадцать, — прошептал несчастный стрелок.

— А кто это у вас такой остроумный законоучитель? — спросил еще грознее Ганецкий.

Ротный командир доложил, что законоучителем состоит отец Дмитрий, который в настоящую минуту находится здесь.

— Пожалуйста, сюда, отец Дмитрий! — заорал на всю площадь Ганецкий.

Отец Дмитрий степенно подошел и солидно поклонился генералу.

— Это чему же вы учите моих солдат? Позвольте вас спросите, где мы находимся: в православной России или в орде? Стыдно, батюшка, портите православного воина, внушая (!?) ему превратные и противные религии сведения! Стыдно... и еще раз стыдно!!!

И батальон и публика были возмущены такою грубостью, и притом ничем не заслуженною.

Отец Дмитрий побледнел и, сделав несколько шагов вперед, громким голосом, который могли слышать все, ответил спокойно следующее:

— Солдатик ответил вам неверно потому, что испугался или растерялся. Другой причины нет и быть не может, ибо русский священник, даже самый жалкий, знает, сколько заповедей Господних, и, кроме вашего превосходительства, никто не позволил бы себе сказать, что это я научил солдатика, что заповедей двенадцать, а не десять. До сих пор я не слыхал, чтобы священник умышленно портил солдат, этих защитников отечества. Для меня это новость, и я склонен думать, что вы совершили необдуманный поступок, сделав свой вывод... Но в вашем ко мне обращении есть еще и другая сторона, о которой я не могу умолчать. Вы дозволили себе грубо кричать на меня в присутствие моих прихожан и моих учеников-солдат. Где вы воспитывались — я не знаю, но что вы можете быть невежливы, я сейчас узнал. Прощайте!

Среди могильной тишины отец Дмитрий медленно направился через толпу, и мы внутренне порадовались, что враг наш получил публичный урок.[794]

Но вдруг снова раздался зычный голос генерала: — Батюшка! Прошу вас вернуться на пяте минут. Отец Дмитрий вернулся.

Тогда Ганецкий, обратившийся к солдатам, произнес громовым голосом:

— Ребята! Я забылся и обидел вашего священника! Как христианин, каюсь в этом. Батюшка! Простите меня Христа ради!..

Отец Дмитрий, тонко улыбнувшись, спокойно ответил:

— Христа ради, прощаю вас.

Но когда Ганецкий не получал отпора, то он был невозможно дерзок и груб, особенно с подчиненными.

Так, например, принимая один раз почетный карауле в селе Иванове, еще при Фромандьере, он публично назвал меня девкой с шиньоном только потому, что у меня из-под козырька кепи торчала небольшая прядка волос. Я, конечно, должен был проглотить эту обиду.

После вышеописанного смотра офицеры давали обед Ганецкому. Казалось бы, в благодарность за нашу хлеб-соль он должен был быть если не любезным, то хотя бы сдержанным. Но нет, ему не были свойственны самые элементарные условия благопристойности.

За обедом зашел, конечно, разговор о дисциплине. Впрочем, я неправильно сказал «разговор»: говорил один Ганецкий своим обычным неприязненно-зычным голосом. Он ораторствовал на ту тему, что офицер должен выказывать генералу все возможные знаки почтения и почтительности во всех случаях жизни.

Наш первый остряк и общий любимец капитан Ефремов, под влиянием выпитого вина, неожиданно, но с тонкою улыбкой на лице спросил:

— А в бане, ваше превосходительство?

Ганецкий моментально взбесился и выпалил:

— А не хотите ли вы, чтобы я вас прямо с обеда отправил на гауптвахту?

На место Фромандьера назначен был к нам командиром полковник граф Комаровский. Служив до того в гвардии, он, видимо, хорошо знал службу, но был чрезвычайно ленив. Зимой, когда роты расположены на просторных квартирах в деревнях, он ни разу не побывал там, вполне свалив всю работу на ротных командиров, летом, во время лагерей, почти не появлялся на стрельбе. Мы, молодежь, были в восторге от графа, так как однажды в батальонной канцелярии он заявил нам, что нам, прапорщикам, незачем ходите на стрельбу, ибо мы только будем мешать ротным командирам (?).[795]

Общественной жизни в то время в селе Иванове совсем не было, несмотря на то, что среди обывателей насчитывалось десяток миллионеров. Все фабриканты вели замкнутый образ жизни и не выражали желания принимать у себя офицеров. Исключение представлял миллионер А. Ф. Зубков, у которого офицеры бывали часто, но там большею частью шла крупная игра и публика сильно кутила (Зубков был холостой). В конце концов нам пришлось ограничится обществом иностранцев-негоциантов, разных агентов, врачей и аптекаря. Особенно весло проводили мы время у управляющего селом Ивановым (принадлежит графу Шереметеву) Тулова и у крупного негоцианта Фолькмана.

В апреле 1868 года мы неожиданно получили приказ о выступлении на постоянные квартиры в Оренбург. В то время мы не имели никакого понятая о том, что делалось в Средней Азии, о движении наших войск из Оренбургского края и из Западной Сибири для установления прочной границы нашей на Востоке, о геройских подвигах Серова, о молодецких действиях отряда Черняева, о взятии Ташкента и т. д.

Нельзя не сознаться, что в то время офицеры, особенно молодежь, совсем не читали газет и не интересовались тем, что делается на свете.

Поход в Оренбург представлялся нам заманчивым, как всякая новинка, а главным образом потому, что мы выходили из-под начальства ненавидимого всеми Ганецкого.

Батальону предстояло пройти пешком до Коврова, оттуда по железной дороге до Нижнего-Новгорода, далее по Волге до Самары на пароходе и затем вновь пешком до Оренбурга.

В Оренбург батальон прибыл в июле 1868 года. Нас всех поразили новые типы людей и животных. Еще по пути из Самары мы изредка встречали верблюдов с сидящими на них киргизами в меховых малахаях (безобразный головной убор). В Оренбурге верблюды попадались на каждом шагу целыми вереницами. Всюду встречались характерные монгольские типы киргизов; в лавках виднелось много татар и бухарцев, и хотя город своей внешностью ничем не отличался от прочих второстепенных городов, но пестрое население придавало ему своеобразную восточную окраску. В Оренбурге батальон был помещен в казармах, и для нас сразу началась скучная гарнизонная служба, с очень частыми утомительными караулами.

Молодежь вскоре познакомилась с местным обществом, и так как до нас много лет в Оренбурге не было войск, кроме казаков, то мы были всюду принимаемы очень радушно. Для нас, молодежи, наступило время постоянного веселья и развлечения, чему много способствовал граф Комаровский, объявивший нам, что освобождает нас от занятий в казармах, но тем, чтобы [796] мы, прапорщики, поддерживали знакомство c порядочным обществом.

Генерал-губернатором в то время был генерал-адъютант Крыжановский, человек очень большого ума, с блестящим военным прошлым, но, к сожалению, под старость страдавший манией величия, чему много способствовало возмутительное раболепство тогдашнего оренбургского общества.

В управление краем он, видимо, мало вмешивался, вверившись, безусловно, своему правителю канцелярии Холодковскому. Говорили, что последнему очень протежировала жена генерал-губернатора, имевшая, по-видимому, огромное влияние на мужа и вмешивавшаяся во все дела.

Сам Крыжановский всегда пользовался репутацией безупречно-честного человека и действительно был таким, но вследствие безволия подчинялся своему правителю канцелярии, результатом чего было наделавшее столько шума колоссальное хищение башкирских земель на законном основании. Подробностей этого дела я не знаю, но, бесспорно, оно было возмутительно, судя по громким результатам сенаторской ревизии, посланной в Оренбург по высочайшему повелению. Император Александр III, только что вступивший на престол, одним из первых актов своего царствования постановил беспощадный приговор над главными виновниками хищения башкирских земель. Крыжановский, несмотря на свои огромные государственные заслуги (он был генерал-адъютант и имел Георгия III класса), был уволен от службы без пенсии, а Холодковский; имевший чин тайного советника, был уволен по третьему пункту, т. е. без прошения. Но в результате земли башкир все-таки оказались разграбленными; все главные воротилы превратились в крупных землевладельцев, и лишь один Крыжановский оказался опозоренным, ушел в отставку нищим и вскоре умер в крайней бедности в своем хуторке где-то в глуши Малороссии.

Всем знавшим Крыжановского было искренно жаль этого заслуженного государственного деятеля, этого честного, талантливого и умного человека и образцового семьянина, погибшего исключительно вследствие своей доброты, доверия, слабости и бесхарактерности. Получая лишь ничтожную эмеритуру, он вынужден был добывать на старости лет средства к жизни литературным трудом.

Через месяц после нашего прибытия граф Комаровский объявил нам, что мы должны каждое воскресенье являться на «выход» в генерал-губернаторский дом, и, кроме того, он повез всех в парадной форме визитом к О. К. Крыжановской.

Каждое воскресенье, после обедни, в зал генерал-губернаторского дома собирались все служащее, и дежурный адъютант [797] выстраивал их по рангам. Спустя полчаса выходил Крыжановский и, обойдя весь чиновный строй и милостиво улыбнувшись некоторым счастливцам, торжественно уходил в кабинет. Ну, точно в былое время в Зимнем дворце!

Визит к О. К. Крыжановской был тоже очень характерный. Когда мы вошли в гостиную (22 офицера с командиром во главе), то нас встретил правитель генерал-губернаторской канцелярии Холодковский. Вскоре вышла пожилая, но все еще красивая дама. Мы все шаркнули ножками, а граф Комаровский сел рядом с нею и начал разговор по-французски. Нас даже не пригласили сесть, и мы, как нижние чины, продолжали стоять и, выпучив глаза, смотрели на хозяйку. Минут через десять вошел сам Крыжановский, сделал общий поклон и объявил нам радостную весть, что мы навсегда выходим из состава третей пехотной дивизии и через год выступим в Ташкент на укомплектование войск Туркестанского военного округа. Мы были бесконечно счастливы, что навсегда распрощались с Ганецким, а главное, что в недалеком будущем нас ждут военные лавры, белые крестики, чины, усиленные денежные отпуска... Увы! как грустно не оправдались эти надежды!

Зиму 1868 — 69 гг. мы очень веселились, много танцевали, влюблялись и с грустью вспоминали о надвигающемся походе на дальний Восток. Но вдруг неожиданно почти за месяц до выступления все изменилось, и батальон отложил свой поход еще на год.

Дело было в следующем.

К востоку от реки Урала тянется огромная степь от границ Сибири до Каспийского и Аральского морей. Степь эта населена киргизами-кочевниками. До 1868 года все эти местности носили название Малой, Средней и Большой Орды. Киргизы испокон века управлялись на месть своими султанами-правителями, по большей части, кажется, наследственными. В степи не было никаких русских чиновников, и лишь для надзора и контроля киргизских султанов в Оренбурге существовало особое учреждение, которое, кажется, именовалось управлением киргизов оренбургского ведомства.

По каким соображениям правительство признало существовавший порядок вредным, я не знаю, но в 1868 году было утверждено новое положение, по которому вся киргизская степь Оренбургского ведомства была разделена на две области: Тургайскую и Уральскую. Каждая область делилась на уезды, куда были назначены русские офицеры и чиновники. Во главе областей стали военные губернаторы и областные правления.

Насколько вызывалась необходимостью новая система, я судить не берусь, но знаю, что она пришлась сильно не по вкусу [798] султанам-правителям, терявшим новою реформою всякую власть. Дикое, кочевое население, конечно, едва ли могло оценить пользу или вред реформы, и султаны, пользуясь своим огромным влиянием на народные массы, стали мутить народ, подстрекая к отказу от введения нового положения. И вот степь заволновалась. Начали появляться небольшие шайки, начались угоны скота из казачьих форпостов Уральского войска; были даже случаи убийств.

Крыжановский, как умный человек, сразу понял, что волнение в степи может быть прекращено лишь самыми решительными военными мерами, и хотел тотчас же двинуть в степь два-три отряда для наказания мятежников, но его успели убедить, что положение в степи вовсе не так страшно, как доносят алармисты из Уральской области, которым хочется лишь вызвать военную экспедицию для получения боевых наград, что все дело сводится к тому, что киргизы не поняли реформы и что нужно им на месть разъяснить новое положение. Крыжановский позволил себя в этом убедить, и вот все мы были свидетелями такого факта: все киргизское население массами начало откочевывать на юг к хивинским границам, грабя и убивая по дороге все, что попадется, а генерал-губернатор вместо того, чтобы восстановить твердыми мерами престиж русской власти, посылает в степь вице-губернатора Туркестанской области Юрковского с доктором Неймарком и переводчиком султаном Джантюрином для того, чтобы разъяснить киргизам блага нового положения!

Комические результаты этой командировки не замедлили обнаружиться. Комиссия кочевала по степи совершенно пустой и, не встретив ни одного киргиза, возвратилась обратно.

Между тем волнение в степи разрасталось, и небольшому отряду, посланному в степь (1 рота Оренбургского местного батальона, 2 орудия и 2 сотни казаков) пришлось выдержать форменное сражение с многочисленным скопищем киргизов.

После этого Крыжановский решил приступить к более активной деятельности. Прежде всего, признано было неотложным возвести в степи два укрепления в урочищах Ак-Тюбе (ныне станция Ташкентской железной дороги Актюбинск) и Уиле, но независимо от этого отправить в степь несколько отрядов для усмирения и наказания бунтовщиков. В состав этих отрядов вошли третий стрелковый батальон, две или три роты Оренбургского местного батальона, батарея Оренбургской казачьей артиллерии и несколько сотен казаков Оренбургского и Уральского войск. Первая рота нашего батальона, которой командовал мой брате Михаил, а офицерами были: штаб-капитан Кучинскийй, подпоручик Бартенев и я, назначена была в состав отряда под начальством полковника барона Штемпеля и должна была выступить в глубь степи из Калмыковского форпоста Уральской области. [799]

В состав отряда барона Штемпеля, кроме нас, назначены были рота местного батальона (командир капитан Осоевский), два орудия и четыре сотни уральских казаков. В начале мая 1869 года наша рота выступила из Оренбурга, и дней через пятнадцать мы были уже в Уральске, где простояли около месяца, а затем двинулись к Калмыковскому форпосту, где уже был сосредоточен весь наш отряд. Прибыв на место, мы узнали, что отряд назначен главным образом для постройки Уральского укрепления, и что при отряде будет следовать громадный воловий обоз со всеми строительными материалами для будущего укрепления. К отряду должен был присоединится наказный атаман Уральского войска генерал-лейтенант Веревкин; строителем укрепления назначен был военный инженер капитан Маресов, а начальником штаба отряда генерального штаба капитан Паренсов (впоследствии был министром в Болгарии ,а ныне комендант Петергофа). В инженерном обозе было все необходимое для постройки помещений, для будущего Уральского гарнизона. Тут были бревна для казарменных стен, для балок и стропил, доски для крыш, окна, рамы, двери, доски для столов и коек. Можете судить, как велик, должен был быть транспорт. Если мне не изменяет память, то нами вышло из Калмыкова около семисот подвод, которые хотя двигались в четыре ряда (мы шли без дороги, целиной), тем не менее глубина транспорта растягивалась на несколько верст.

С первых же дней степного похода наступили невыносимая жара, и начался падеж упряжных волов. Сначала вместо павших впрягали запасных волов, но так как падеж все усиливался, то скоро весь воловий резерв был использован, и пришлось перекладывать грузы одной телеги на другую, волы которой были выносливей. Но жара все усиливалась, и падеж прогрессировал. Приходилось или бросать транспорт, или оставаться и выписать с Урала новые перевозочные средства.

Генерал Веревкин собрал военный совет, на котором предложил обсудить трудное положение отряда и решить, как поступить.

В совете этом я, конечно, не присутствовал, но со слов Штемпеля, который выбрал меня отрядным адъютантом, узнал следующее.

Долго судили и рядили, долго спорили члены совета, но наконец один из них (Штемпель постеснялся назвать мне его фамилию) предложил следующее.

Транспорта, очевидно, везти дальше нельзя. Отряд также не может остановиться в ожидании новых перевозочных средств, ибо у него может не хватить провианта и фуража. Между тем, если оставить строительный материал здесь без охраны, то после [800] ухода отряда могут появиться бунтари-киргизы и увезти (!) этот материал, а потому (это «потому» великолепно) в предупреждение этого следует сжечь транспорт, который нельзя взять с собой. Напрасно другие члены возражали (кажется, главным образом Паренсов), что ведь известно, что киргизы откочевали на юг, что если бы они даже оставались здесь то не имели бы возможности увезти огромное количество строительного материала, и что единственно, что они могли бы сделать, это сжечь транспорт, но что и это можно предупредить, оставив для охраны транспорта одну - две сотни казаков и вытребовав немедленно новые перевозочные средства, что наконец наличный воловий транспорт, доставив часть материалов на реку Уил, до которой осталось четыре перехода, мог, откормившись и отдохнув, вернуться и забрать часть транспорта. Все эти вполне основательные возражения потерпели фиаско, и Веревкин приказал сжечь весь транспорт, который нельзя было перевезти!

И вот в тот же день вечером устроена была колоссальная иллюминация! Сухое дерево горело, как солома, и, вероятно, зарево от этого гигантского костра видно было на десятки верст в гладкой степи.

Совершив столь доблестный подвиг, Веревкин двинул дальше отряд, и через 4 — 5 дней мы подошли наконец к степной речонке Уил, где и приступили к постройке земляного редута и казармы из оставшегося строительного материала.

Отрадно было смотреть на молодцов-стрелков, как они лихо работали лопатами под знойными лучами тропического солнца. Тут я только впервые увидел, что за молодцы русские солдаты. Не только безропотно, но даже с веселыми лицами и шутками они работали при 40° жары, и все это без всякого вознаграждения. Даже голого спасибо ни разу не сказал им атаман, и если где они видели какое-нибудь поощрение, то это благодаря моему брату, который своею властью увеличил мясную порцию людей и давал им лишнюю чарку водки. К сожалению, он вскоре уехал из отряда в Оренбург и, выйдя в отставку, поступил в московский университет. Оставшийся после него старший офицер Кучинский принял роту, и первое, что сделал, это прекратил добавочную мясную порцию и чарку водки. И, несмотря на это, стрелки безропотно продолжали свою каторжную работу. С тех пор и до настоящего времени я привык благоговейно чтить русского солдата!

После полуторамесячных каторжных работ редут был кончен, и нашей роте приказано было выступите обратно в Оренбург, но уже другою дорогой прямо на север, через новое Актюбинское укрепление, Буранную станицу и Илецкую Защиту.[800]

Обратный поход наш имел совершенно мирный характер, ибо степь была безлюдна. Мы даже не высылали боковых разъездов. Поход был очень скучный, и интерес вызвала лишь Илецкая Защита с ее огромными соляными копями. Говорят, что после Бохни и Велички, Илецкая копь самая большая на земном шаре. И действительно, копь поражает своими размерами. Но еще более поражал (1869 г.) варварский способ добычи соли. Представьте себе огромную яму сажень 200 — 250 диаметром и сажен 15 глубиной, дно которой сплошная глыба соли. Соль выламывают простыми кирками и вывозят на тачках на поверхность. Яма ничем не прикрыта, дождь и снег свободно проникают к соли, вследствие чего на поверхности соляного пласта образуются огромные лужи воды, которые, несомненно, уничтожает большой процент соли и мешает правильным работам. Неужели и до сих пор сохранен столь варварский способ эксплуатации?

В Оренбурге мы застали уже все роты в сборе. Одна из тех рот входила в состав отряда под начальством нашего младшего штаб-офицера майора Байкова, оперировавшего в районе Иргиза и Карабутака. Байков, человек ограниченный, неразвитой и тщеславный, натворил в степи таких дел, что по возвращении был отдан под суд, по решению которого был лишен чинов и сослан в Сибирь.

Зима 1869 — 70 года прошла для нас, молодежи, очень весело: мы много танцевали, влюблялись. ранней весны батальон стал усиленно готовиться к походу в Ташкент, куда мы и выступили в первых числах мая 1870 года. В Иргизе, то есть в 600 верстах от Оренбурга, мы узнали, что наш командир граф Комаровский получил полк и к нам назначен полковник Новомлинский из гвардии. Мы с грустью расстались с милейшим графом, который при всех своих слабостях был честный и добрый человек, не педант, а относился к своим подчиненным гуманно и справедливо.

На половине пути в городе Казалинске нас нагнал новый командир, приехавший с красавицей-женой. Новомлинский обращал на себя внимание своею страшною нервностью и раздражительностью, доходившими до болезненности. Он не терпел ни малейшего противоречия, выходил из себя из-за всякого пустяка, ругал стрелков отборною бранью, не стесняясь едущей рядом молодой жены, одним словом был человек такого тяжелого характера, что мы сильно упали духом. Про его нервность рассказывали следующий случай.

Он служил раньше, кажется, в стрелковом батальоне его величества. Однажды государь император Александр II смотрел стрельбу офицеров этого батальона. Новомлинский считался одним из первых стрелков в гвардии. По тогдашним правилам, [802] офицеры, выпустивши установленное число пуль, шли тотчас каждый к своей мишени в ожидании государя, который лично проверял результаты стрельбы. Когда государь подошел к мишени Новомлинского, то последний на глазах государя со злобой сорвал мишень и изорвал ее.

— Что это значит? — спросил государь, пораженный таким неслыханным по дерзости поступком.

— Не стоит показывать! Один срам! Из пяти пуле попало четыре! — ответил нервным тоном Новомлинский.

И государь, зная Новомлинского, только улыбнулся и поехал дальше.

Трудно представить себе более тяжелый поход, чем тот, который нам пришлось сделать от Оренбурга до Ташкента. Пришлось пройти по безлюдным степям 2,000 верст, на что дневками и печеньем хлеба потребовалось более четырех месяцев. Офицеры получили на подъем около ста рублей каждый, и на эти гроши должны были оборудовать свою походную жизнь. Можно судить по этому, до какой степени мы все нуждались. За четыре месяца мы совсем истрепались и вошли в Ташкент какими-то оборванцами.

В начали сентября 1870 года мы наконец достигли конца нашего путешествия и в ясный день вступили под звуки музыки в Ташкент. Нас встретил красивый капитан генерального штаба Фриде (впоследствии ярославский губернатор) и сообщил, что через полчаса прейдет командующей войсками Сырдарьинской области генерал Головачев. Батальон подтянулся, пообчистился, и вскоре раздалась команда: «смирно». К батальону подъехал красивый, бравый и полный генерал с Георгием на шее и, поздравив нас с благополучным прибытием, пропустил батальон церемониальным маршем.

С этого момента я сделался гражданином Ташкента, в котором и прожил без перерыва тридцать шесть лет.

Конечно, я расхохотался бы, если бы на смотру Головачева кто-нибудь мог предсказать мне, что вся моя жизнь протечет в Средней Азии. Мы все шли в край в надежде и даже в убеждении, что вернемся обратно года через два-три. И вот вместо двух-трех лет – тридцать шесть лет жизни вдали от родины, близких, знакомых. Я мечтал через два-три года получить чин подпоручика и вернуться в Оренбург, а вместо этого через 36 лет уехал в чине тайного советника. [803]

III.

Туркестанский край в 1870 году. — Первый генерал-губернатор К. П. фон-Кауфман. — Его первые шаги в Средней Азии.

Наш батальон прибыл в Ташкент четыре года спустя после присоединения Туркестанского края к империи. В то время Ташкента представлял собою скорее военный поселок, чем центральный город края, то есть столицу русской Центральной Азии. Большинство жителей были военные, либо отдыхавшие после какого-нибудь похода, либо собиравшиеся в новую экспедицию, Штатский человек и дама представляли собою редкое явление. Теперь, по прошествии 36 лет, с гордостью оглядываясь на пройденный путь, я вижу колоссальные результаты, достигнутые русским правительством, всегда гуманным к побежденным, но настойчиво преследующим свою цивилизаторскую миссию. Много, конечно, было ошибок, были и злоупотребления, но это не останавливало разумных и целесообразных намерений правительства. Мы вступили в край с чуждым нам населением. Жители присоединенных областей, все без исключения мусульмане, ненавидели всех иноверцев - кяфиров, в силу основных принципов своей веры. Привыкшие в течение многих веков покорно преклоняться пред варварски-жестоким деспотизмом своих правителей, они, тем не менее, мирились со своим положением уже потому, что правители эти были их единоверцы. Но вот появляются белые рубашки, прогоняют и разбивают их войска и объявляют их подданными белого Царя. Фанатики муллы начинают нашептывать массам населения, что вместо правоверных ханов ими будут владеть кяфиры, которые обратят их всех в христианство, наденут на шеи крестики, станут отдавать в солдаты, введут свои законы, отменят шариат (мусульманский основной закон) и заставят их жен и дочерей открыть свои лица.

В первое время все это волновало диких и неразвитых туземцев. Возникали частые вспышки, волнения, беспорядки, повлекшие за собою репрессии. Но наряду с этим туземцы увидали, что первые, же шаги первого генерал-губернатора доказывали всю лживость мулл и улемов. Местному населенно всюду торжественно объявлялось, что, становясь подданным русского монарха, население сохраняет свою веру, свои народные обычаи, свой суд и своих судей (кадиев), что все налоги, взыскивавшиеся прежними сборщиками, в высшей степени незаконные и тяжелые, будут отменены, вместо них будут установлены справедливый подати, что личность женщины останется неприкосновенною. Все это, конечно, скоро [804] успокоило население, и мирная жизнь трудолюбивого народа вошла в свои рамки.

Тон и направление всему этому дал первый генерал-губернатор Константин Петрович фон-Кауфман.

Приступая к воспоминаниям об этом замечательном человеке, я испытываю большое сушение, боясь, что мое слабое перо не в состоянии будет нарисовать верный облик этого человека.

Всем хорошо памятен неудачный дебют Кауфмана в Западном крае, куда он был назначен генерал-губернатором после известного укротителя восстания графа М. Н. Муравьева. Роль Муравьева была — задушить революционный террор путем террора правительственного, Кауфману же пришлось умиротворять разоренный и ослабленный мятежом край. Задачу эту Константин Петрович начал выполнять обычною своею твердостью и тактом, но... на его долю досталось обнаружить одного из главных вожаков восстания, и не в Вилене и даже не в пределах генерал-губернаторства, а в Петербурге, где руководителем восстания оказался важный чиновник Иосафат Огрызко. Кауфман не постеснялся привлечь его к суду. В то время самым сильным человеком в столице был граф П. А. Шувалов, женатый на польке. Поступок Кауфмана, который следовало бы достойным образом вознаградить, как образец гражданской доблести, навлек на него гнев графа Шувалова, и в результате Кауфман был внезапно отозван, впал в немилость и более двух лет проживал в полной безвестности где-то на Васильевском острове на 2 — 3 тысячи содержания.

В 1866 году Черняевым был взят штурмом Ташкент, но Черняев вслед за тем был отозван из Азии. Вместо него прибыл генерал Романовский, который занял новую область, разбил на голову кокандского хана под Ирджаром и взял Ходжент. Лавры наших генералов, очевидно, беспокоили в Оренбурге Крыжановского, под начальством которого находились все войска, оперировавшие в Средней Азии, и вот, кажется, в 1866 году он отправляется в Азию, становится во главе отрядов и идет в бой. В результате занятие двух городов Ура-Тюбе и Джизака и присоединение к империи новой крупной территории.

Получив Георгия на шею, Крыжановский немедленно возвращается в Оренбург.

Присоединение огромных территорий вызвало необходимость организовать управление новым краем, и вот в июле 1867 года утверждено было временное положение об управлении туркестанского генерал-губернаторства и, озабочиваясь отправлением на пост генерал-губернатора человека, вполне соответствующего этому важному назначению, государь Александр II вспомнил [805] обиженного Константина Петровича Кауфмана и назначил его на этот пост.

Я уверен, что всякий служивший в крае в течение первых тридцати лет его существования не только никогда не забудет светлой фигуры Кауфмана, но и до конца жизни сохраните о нем самую благоговейную память.

Это был по истине замечательный государственный деятель. Военный инженер по образованно, он на высоком посту начальника края проявил выдающийся военный и административный таланты. Ряд блестящих побед, закончившихся занятием твердыни мусульманства города Самарканда и покорением Хивинского ханства, внесли несколько славных страниц в нашу историю, где имя Константина Петровича должно занять почетное место. Прибыв в край, он первые годы почти всецело должен был отдавать свое время и свои блестящие способности военным предприятиям. Но, занятый всецело военными операциями и ведя боевой образ жизни, он, тем не менее, свои немногие походные досуги посвящал проектам мирного развитая вновь покоренного края. Возвратясь с войсками из похода, украшенный лаврами, он тотчас же всецело отдавался заботам об умиротворении вновь завоеванных местностей и введением в них русской гражданственности. Нося немецкую фамилию, это был настоящий и неподдельный русский человек, с русскою душой. Страшный для врагов России, непреодолимый противник всяких интриг, ни перед чем не останавливающей полководец, он соединял в себе блестящие военные и боевые способности с выдающимся административным талантом. Это был действительно блестящий представитель российского монарха во вновь завоеванной мусульманской стране: с широкими взглядами, прекрасно образованный, развитой, кристально-чистый и доступный всем. Лучшего выбора нельзя было сделать, и Александр II, назначив Кауфмана в Туркестан, выказал глубокое знание людей. Это был истинно царев наместник на дальнем Востоке, и туземцы не даром называли его: «Ярым-Падша» (половина царя). Снабженный огромными полномочиями, окруженный блестящим ореолом почти безграничной власти (которою он ни разу не злоупотреблял), Кауфман представлял собой более, чем царского наместника; он был действительно половиной царя. У всякого другого голова закружилась бы от такого высокого положения, но Кауфман, как приехал в 1868 году, так и скончался в 1881 году все одним и тем же добрым, благородным, мягким, простым и отзывчивым человеком. [806]

 

 

IV.

 

Поступление мое в канцелярию генерал-губернатора. — Генерал Колпаковский. — Генерал Головачев. — Генерал Абрамов. — Генерал Гомзин. — Хивинский поход и образование Амударьинского отдела и города Петроалсксандровска. — Бухарское посольство в Петербург.

 

Отбыв первый лагерный сбор в Ташкенте, я уехал по своим делам в четырехмесячный отпуск в Европейскую Россию, возвратясь обратно, неожиданно покинул военную службу. Дело в том, что в канцелярии генерал-губернатора служил начальником отделения мой бывший товарищ по воронежскому корпусу Соколинский, который однажды спросил меня, не желаю ли я поступить к нему в отделение. Не долго думая, я согласился, соблазнясь главным образом 1,200-рублевым содержанием, которое юному прапорщику представлялось целым состоянием. В августе 1870 года состоялся приказ о моем назначении, и того дня я непрерывно прослужил в канцелярии тридцать шесть лет. В то время генерал-губернаторство состояло из двух областей: Сырдарьинской и Семиреченской и небольшого Зеравшанского округа образованного после взятия Кауфманом Самарканда и присоединения к империи территории по бассейну реки Зеравшана до границы Бухарского ханства. Первыми губернаторами в областях были: в Семиреченской — Г. А. Колпаковский, а в Сырдарьинской — Н. Н. Головачев; Зеравшанский округ вверен был молодому боевому генералу А. К. Абрамову, который принимал деятельное участие во всех туркестанских боях и в 5 — 6 лет из штаб-капитана артиллерии дошел до генерала, имея орден Георгия III степени.

Колпаковский не получил высшего военного образования, но был человек огромного ума и такта. Обладая железным характером и силой воли, он оказался превосходным губернатором вновь образованной области. При учреждении генерал-губернаторства пришлось в России набирать сотни чиновников для замещения должностей. Понятно, что в число их попало немало людей с сомнительной репутацией, темным прошлым и волчьими аппетитами. Благодаря своему умению распознавать людей, Колпаковский набрал контингент служащих довольно удачный, а главное, он умел зорко следите за всеми и крепко держать весь служебный персонал в руках. Рассказывали, что, узнав, что верненский полицейский чиновник получил в подарок от одного просителя четыре шкурки соболя, Колпаковский позвал его к себе и в кабинете избил его нагайкой. Чиновник, конечно, никому не жаловался. Другой случай более забавный. Колпаковский объезжал восточную часть области по границе с Китаем. [807] В одном пункте его встретила депутация из китайцев, и один из них, приседая и гримасничая, начал что-то говорите: слышались какие-то странные слова: «тунчай, жунчай и т. п.».

— Что Он говорит? — спросил Колпаковский: — нет ли здесь переводчика.

Из толпы выступил молодцеватый урядник, назначенный Колпаковским же началеником маленького пограничного поста.

— Так что, ваше превосходительство, я понимаю по-ихнему.

— Что же он говорит?

— Просит фунт чаю, ваше превосходительство. — Дайте ему чаю, — приказал Колпаковский.

Китайцу дали фунт чаю. Он низко поклонился и опять залепетал: «жунчай, тунчай».

— Что ему еще нужно? — спросил удивленный губернатор.

— Так что одного фунта мало, просит еще.

— Ну, дайте ему еще.

Но в это время из толпы вышел китаец и страшно ломаным языком выпалил неожиданно:

— Врет казак! Чай не нужно. Китайцы жалуются, что этот казак больно бьет их нагайкой. Дурной человек казак. Возьми казака отсюда.

Колпаковский тут же приказал сорвать нашивки урядника и выпороть его в глазах депутации.

Впоследствии Колпаковский искренно смеялся, вспоминая находчивого плута-казака, чуть не обманувшего своего атамана.

В 1873 году, когда Кауфман отправился отрядом в Хиву, для временного управления краем прибыл из города Верного Колпаковский. За отсутствием Соколинского и отъездом в Петербург правителя канцелярии, мне приходилось часто иметь у Колпаковского доклады, и вот тут-то я убедился, какого большого ума и такта был этот человек. Самое сложное и запутанное дело он усваивал сразу, умел отбросить все ненужные детали, схватить самую суть и положите резолюцию краткую, но точную и иногда остроумную. Это был выдающийся самородок, и если его считали хитрым дипломатом, то, право же, это нельзя поставить ему в упрек. Скажу только, что служить под его начальством было очень приятно.

Совершенно иной тип представлял сырдарьинский губернатор Николай Никитич Головачев. Это был чисто боевой генерал, составивший блестящую боевую репутацию на Кавказе. Тучный, добродушный, гастроном, гостеприимный и страшно ленивый, он был окружен кучкой фаворитов, постоянных партнеров его в преферанс, который он предпочитал всему. Не обращая никакого внимания на дела по управлению областью, он неволено всегда находился под влиянием фаворитов, которые за [808] его спиной проделывали темные и некрасивые дела. Кристально-чистый человек, Головачев, вследствие своей лености и нежелания входить в дела, был втянут в очень сомнительное предприятие несколькими фаворитами, и когда дело обнаружилось, то Кауфман, очень любивший и уважавший Головачева, несмотря на свою чрезвычайную доброту и мягкость, не задумался немедленно уволить его с должности губернатора.

Головачева в Ташкенте очень любили. У него в то время был единственный открытый дом, где много веселились, и все искренно жалели, когда над ним стряслась беда.

Это был настоящий русский боярин со всеми его достоинствами, но и со всеми недостатками.

Генерала Абрамова лично знал мало, но то, что приходилось слышать и узнавать из дел, привело меня к заключению, что это был человек очень умный, трудолюбивый, способный и хороший администратор. Покончив со своею боевою службой и назначенный на должность с губернаторскими функциями, он все свои силы и способности направил на гражданское устройство округа, и в первые же 2 — 3 года ему удалось сделать очень многое, что и до сих пор признается вполне целесообразным. Он был также большой сибарит, но это не препятствовало ему энергично вводить русское управление во вновь завоеванной окраине. Многое, конечно, здесь следует приписать его умному и в высшей степени талантливому правителю канцелярии, сотнику Н. А. Иванову, о котором мне, впрочем, много придется говорите впоследствии, как о человеке самом замечательном после Кауфмана и сыгравшем крупную роль в истории Туркестана.

Правителем канцелярии генерал-губернаторства был генерал А. И. Гомзин. Когда я поступил в канцелярии, он был в Петербурге, и мое назначение состоялось без его ведома, а потому, возвратясь в Ташкент, он обдал меня таким холодом, что я пришел в отчаяние и начал подумывать о переходе в одну из областей, но Соколииский убеждал меня не торопиться и постараться зарекомендовать себя перед начальством какою-нибудь удачною работою. Но как я мог это сделать, когда я всего 3 — 4 месяца ушел из строя, где, кроме рапорта о болезни, ничего не писал. Каюсь, что для того, чтобы заслужить расположение Гомзина, я прибегнул к подлогу. Нужно было написать очень большой обстоятельный доклад по весьма серьезному пограничному делу. Дело шло об угоне баранов с территории соседнего Кокандского ханства, об очень некрасивой роли в этом деле одного чиновника и двух волостных управителей и сделать довольно сложный расчет вознаграждения потерпевших кокандцев. Соколинский, очень талантливый и хорошо владевший пером, написал большой доклад, а я его переписал своею рукой как [809] черновой, а затем дал переписать писцу. Гомзин пришел в восторг, и с этого дня моя репутация хорошего чиновника была упрочена, и Гомзин стал моим самым искренним доброжелателем. Гомзин был человек без образования, но хорошо знающий законы и всевозможные циркуляры и прекрасный бухгалтер. Огромное его достоинство заключалось в том, что он был идеально-нелицеприятен. Он ценил только трудолюбие и способность и выдвигал своих подчиненных по их служебным заслугам, а не по личным качествам, а тем более не по протекции. Состав чиновников, по крайней мере главных, при нем был безукоризненный. О Соколинском я уже упоминал, но, кроме него, в то время были выдающимися по способностям помощник Гомзина камер-юнкер Савенков и начальники отделений князь Урусов и Остроумов.

В начале семидесятых годов отношения наши к Хиве начали сильно обостряться. Хивинский хан, видимо, игнорировал русских. В ханстве уже давно свила себе гнездо торговля людьми. В рабстве томилось несколько человек русских и тысячи персиян. Престиж русского имени в Средней Азии требовал, чтобы на Хиву была наложена узда, и чтобы ханство вычеркнуто было из списка самостоятельных владений в Азии. В начале 1872 года Кауфман был вызван в Петербурга на совещание о мерах к прекращению существующих порядков в Хиве. На этом совещании был решен поход наших войск в Хиву совместными силами войск Туркестанского, Оренбургского и Кавказского военных округов, с подчинением их всех Кауфману.

Уезжая из Ташкента в августе 1872 года, Кауфман взял меня с собою в составе своей путевой канцелярии. Тут я впервые увидел Петербург, и впечатление было так сильно, что с тех пор я сильно полюбил этот город. Потом в течение моей долголетней службы я много раз бывал в столице, но любовь моя к этому городу не ослабела, и я всегда мечтал остаток моей жизни провести в Петербурге. Теперь мое желание исполнилось.

Путевая канцелярия 1872 года хотя и была организована в больших размерах, но дел у нас почти не было, потому что Кауфман был всецело занят подготовлением хивинского похода и не имел времени заниматься административными реформами. Так мы и уехали обратно в Ташкент, не представив в высшие учреждения ни одного проекта.

Поход наш в Хиву давно уже описан во всех подробностях, и я, не принимавший в нем участие, ничего не могу о нем сказать. Упомяну лишь, что в начале туркестанский отряд, во главе которого двигался сам Кауфман, испытал очень большую неудачу, попав в совершенно безводную степь. Говорят, что положение отряда было безвыходное, и Кауфман, собрав джигитов [810] (конные туземцы, исполнявшее при отряде всевозможные поручения), объявил им, что тому, кто привезете ему пучок свежего камыша, как доказательство, что около камыша есть вода, он даст тысячу червонцев. Джигиты поскакали в разные стороны, и к концу следующего дня один счастливец привез Кауфману пучок свежего камыша и, конечно, немедленно получил обещанную награду.

Отряд был спасен.

Далее хивинская экспедиция сопровождалась целым рядом успехов. Столица ханства город Хива, была взята, и гордый и надменный до того времени хан, почтительно ждал предъявления ему условий мира, заранее обязавшись выполнить беспрекословно все требования.

Прежде всего, была объявлена свобода всем рабам, и навсегда провозглашено прекращение рабства. Несколько десятков тысяч персов-рабов радостно устремились на родину, благословляя в душе великодушие русского царя. Ханом был заключен очень выгодный для нас договор, и наложена крупная денежная контрибуция. Но самое главное, что вся территория, принадлежавшая Хиве по правому берегу реки Амударьи до моря, была присоединена к России и из нее образован Амударьинский отдел, резиденцией начальника отдела, названной городом Петроалександровском. Таким образом, Хива, раньше отделенная от нас огромными безлюдными и безводными степями, сделалась нашею ближайшею соседкой, так как Петроалександровск находится от города Хивы в расстоянии не более 50 — 60 верст. Не будь этого, хан со свойственным ему коварством не исполнил бы ни одного своего обязательства, и для понуждения его пришлось бы посылать новую экспедицию. Расположение же почти у ворот Хивы сильного русского отряда под начальством энергичного человека сразу умиротворило хана, который из гордого, заносчивого деспота-правителя обратился в скромного русского исправника, почтительно встречающего не только начальника Амударьинского отдела, но даже его драгомана.

Тут, как и повсюду в Средней Азии, появление белой рубашки после первого выстрела, стерло с карты Азии целое самостоятельное ханство, бывшее когда-то могущественным и считавшее себя непобедимым после неудачного похода графа Перовского, и обратило его в уезд, равный по своему значению разве, например, Царевококшайскому!

Возвратясь из Хивы, Кауфман вновь был вызван государем в Петербург. Украшенный за взятие Хивы и покорение Хивинского ханства орденом св. Георгия II класса со звездой, Кауфман встречен был в Ташкенте с величайшим энтузиазмом, как триумфатор. Так же встречали его в Петербурге, и он был даже [811] приглашен в Берлин, где император, говорят, очень чествовал его.

Во время прохождения Туркестанского отряда по безлюдным и безводным степям по направленно к Хиве, нам постоянно оказывал много услуг бухарский эмир Сеид-Муззаффар (дед нынешнего владетеля Бухары), высылая по пути следования, провиант и фураж. По окончании войны государь Александр II пожелал, чтобы эмир прислал в Петербург своего посланника, в лице которого государь хотел лично выразите эмиру и его народу свое благоволение за оказание услуги. Эмир назначил на почетное место посланника одного из своих любимцев Абдул-Кадыр-Бия, придав ему в помощь одного почтенного старика, мусульманского ученого и поэта Мирзу-Ишан-Урака. Для сопровождения посольства в Петербург Кауфман назначил меня, и в первых числах декабря 1873 года я выехал посольством, на почтовых, в Оренбург. В то время еще не было железной дороги от Оренбурга да Самары, и мы должны были ехать на почтовых до Саратова, где наконец уселись в вагон. Ужасно утомителен был переезд на лошадях от Ташкента до Саратова (около 2,800 верст).

Посланники один раз едва не замерзли в степи около Карабутака, мы несколько раз блуждали, сбившись с дороги во время бурана. В степи до Оренбурга почтовые станции в то время помещались большею частью в землянках, не отапливаемых. Приходилось отогревать бухарцев только одним чаем, ибо они, как мусульмане, никаких крепких напитков не употребляют. Одним словом, исстрадались мы все ужасно, и потому можно судить, как все мы были счастливы, добравшись до Саратова, где нам предоставили превосходный салон-вагон.

Не могу не вспомнить радушной встречи, устроенной каким-то богатым немцем-колонистом недалеко от Саратова (еще на почтовом тракте) в колонии Екатериненталь. Нас приняли в бельэтаже дома, угостили прекрасным ужином и в довершение всего вышли два маленьких сына хозяина в курточках, сели за рояль и сыграли в четыре руки русский национальный гимн! Все мы были очень тронуты таким вниманием.

В Петербурге посольство было помещено в доме Лихачева на Владимирской, против Стремянной. При посланнике назначены были состоять адъютант начальника главного штаба полковник Давыдов и драгоман министерства иностранных дел Мирза-Казембек-Абеддинов (недавно умер). Оба эти лица были премилые и симпатичные люди, и, благодаря их заботливости и неутомимости, посольство чувствовало себя все время прекрасно. Посланнику было показано все интересное в Петербурге, но больше всего [812] на него произвела впечатление отливка огромного орудия (кажется, 1.800 пудов) на Обуховском литейном заводе.

Государь очень обласкал посланника и, одарив его и свиту щедрыми подарками, разрешил возвратиться на родину после полуторамесячного пребывания его в столице.

Обратный путь наш был хотя и менее мучительный ввиду прекращения морозов, но зато много продолжительней, так как разлитие Урала задержало нас в Оренбурге на целый месяц.

Г. П. Федоров

(Продолжение в следующей книжке)

Текст воспроизведен по изданию: Моя служба в Туркестанском крае. (1870-1910 года) // Исторический вестник. № 9, 1913

<<Вернуться назад

Главная страница  | Обратная связь
COPYRIGHT © 2008-2017  All Rights Reserved.